К книге
Память-черновикЗнаки препинания. Малая Москва. Великий Немой
11%
Знаки препинания. Малая Москва. Великий Немой
4

Юрию Дикову

На исходе Тверского бульвара, у Страстной площади, по нечетной стороне, был «Великий Немой» – небольшой домишко, названный так в духе романтических преувеличений тех лет: огромные красочные афиши, бойкие огни цветной вечерней рекламы. «Великий Немой» манил всей трепетной и веселой приверженностью к чуду – кино.

В его неприхотливом зале прокручивались тогдашние боевики в сопровождении неутомимого тапера. То удачливые, ловкие ковбои, то какие-то халды, обреченно наскакивающие на непобедимую красную рать, то улыбка Мэри Пикфорд, и тогда – с экрана – кляп во все жующие, лузгающие семечки, поцелуйно чмокающие рты. Не только зрители – немел и сам расстроенный рояль, чтобы вслед загрохотать дребезжащей удалью.

Рядом с «Великим Немым» – подворотня, откуда появлялся продавец сластей, неся перед собой упиравшийся ему в живот лоток с товаром, висевший на лямке. Потряхивая головой, продетой в лямку, волоча за собой прижатые под мышкой складные козлы, он перебирался по неширокой мостовой на Тверской бульвар и всегда на одном и том же месте около Пушкина, по левую его руку, расставлял козлы – нечто самодельное, – на них примащивал лоток и терпеливо стоял тут, переминаясь на коротеньких ногах.

Деньги укрепились, были дороги, и настоишься, пока распродашь. Покупателями его была в основном детвора. Наша мама с доверием относилась только к тем продавцам кондитерской россыпи, у которых на голове высилась синяя шапка, пересеченная по тулье белой лентой с черным отчетливым клеймом «Моссельпром». Наш же лоточник был в трухлявой кепчонке, а покупать у какого-то частника мама не соглашалась. По ее твердому убеждению, все те сахарные леденцовые петушки, маковки, да и конфеты, завернутые в бумажки, – все они наперед уже обсосаны его детьми, если они у него имелись, а то и им самим. И вообще нас не больно баловали сладостями – так и деньги, и зубы целее. А нам только бы копейка-две, и мы – у лотка. Отстояв, распродавшись, продавец уходил на раскоряченных коротких ногах, повесив на себя пустой лоток, волоча сложенные козлы, сам маленький, меньше всех других взрослых людей, и, как казалось тогда, старый. И подворотня втягивала его в какую-то неведомую затемненную глубину, и в ней он либо уже и оставался, либо через какое-то время показывался с лотком, вновь начиненным товаром.

Интересно было ждать и спорить, выйдет он – не выйдет, и следить за подворотней с бульвара.

С годами товар его постепенно оскудевал, еще какое-то время оставались ириски, барбариски, подушечки, а в дни первой пятилетки лоточник исчез.

Я не знала, что еще встречу его. А пока на бегу к звонку, у ближнего перед школой дома, у окна на уровне земли, сигналит распахнутая форточка, и – о чудо! – какая-то женщина – лицо за стеклом в полутеми ее подвального жилища неразборчиво – сует в фортку поштучно соевые конфеты без бумажек, а другой раз даже пончик с повидлом, и в протянутую раскрытую ладонь воспаленно ссыпаешь деньги, выданные дома на горячий школьный завтрак, благословляя грозный риск ее промысла.

В одном со мной классе училась девочка Маня Абрамович. Небольшого роста, лицо грубоватое, широкий с размашистыми ноздрями нос, крупный рот, и глаза тоже большие, желтоватые; ни искорки игры, оживления, с ровным вниманием устремлены они на классную доску, а по сторонам на окружающую жизнь не озираются – неинтересно. Она была сильной ученицей, особенно по точным предметам, но в школьной среде никак не отметилась. В придачу одета она была еще хуже других, как ни убого все мы были одеты.

Нас с ней сблизили занятия математикой – не то мы должны были сообща помогать отстающим, не то укрепляли друг друга. Маня жила близко от школы и повела меня к себе домой. Мы пересекли Тверской бульвар, вышли к «Великому Немому» и вступили в подворотню по соседству с ним, в ту самую, откуда появлялся продавец сластей. Открыли какую-то входную дверь, поднялись по темной узкой лестнице на второй этаж и очутились в каморке. Сидевший спиной к нам у маленького окошка человек повернулся на табурете.

– А, Манюшка, – осипше сказал. И покивал мне.

– Вернулся, папа, – бесцветно отозвалась Маня и стала выкладывать из школьной сумки учебники и тетради на застеленный клеенкой стол, сдвигая подальше стаканы с недопитым чаем.

Я же смутилась от неожиданности. В непомерно большом ватном стеганом бушлате, так что его едва узнать, но это был он, старинный лоточник моих дошкольных лет. Отец Мани. С этим почему-то трудно было освоиться, не только с первого раза, но и после тоже.

Когда с частным сектором государство покончило, он, маленький практический его работник в низовом звене, остался не у дел, без средств и навыков к существованию, и тогда каким-то образом попал он в сопровождающие. Он сопровождал на Дальний Восток автомобили завода АМО, сошедшие с первого советского конвейера.

Больше он не стоял за оскудевшим частным лотком, гонимый с Тверского бульвара милицией. Теперь ему были поручены государственные ценности. В каждом рейсе он отвечал за целостность и безопасность одного автомобиля, погруженного на платформу. На тормозной открытой площадке, в тулупе поверх стеганого бушлата, он катил через всю страну, следя, чтоб ни кулак, ни басмач, никакой классовый враг не подкрались и не причинили урон первенцу нашей молодой индустрии.

Десять дней в глубоком безмолвии, кутаясь в тулуп, замерзая, обученный в случае чего подать знак вооруженной охране свистком и ракетницей, он, голодный, дремал, пробуждался, до отчаяния изумляясь необъятности земли и тому, как невыразимо далеко занесло его. О жене и детях он почти забывал, погружаясь в сны о далеком местечке, с одной всего улицей, она же главная, – невообразимая суета ее вывесок, хотя б тех двух соперничавших дамских портных, чьи клиентки на вывесках были одна грудастее другой; парикмахер, простаивавший в открытых дверях, вращая в руке щипцы для завивки и посылая громкие проклятья на голову агента по сбору налога; запах мышиных гнезд и помета в полутемной бакалейной лавке, куда его отдали в мальчики, – с улицей, упиравшейся в овраг, по дну которого быстро пробегала речушка, а на пологом его склоне все местечко без затей справляло нужду. А другим концом улица уводила к кладбищу, где стояли суровые камни, будто каменный лес, поднявшийся из самих захоронений вкривь и вкось, как расшатанный ветром. «Дом вечности», – назвал его Эзра. «Дом жизни», – сказал Иов. Так или иначе – «благословен ты, Господи, Боже наш, воскрешающий в свой час мертвых». Дальше начиналась пыльная дорога, ведущая на станцию. И веселый балагула выезжал на своей телеге к вечернему винницкому поезду за пассажирами, и уж он-то, сворачивая на дорогу у кладбища, непременно придерживал лошадь, чтобы попросить усопших предков застоять перед Богом его заботу – выдать замуж шестерых дочек. К одной из них, волоокой, с черной длинной косой, посватался недавний мальчик на побегушках, ставший младшим продавцом в бакалейной лавке. Балагула предпочел бы, чтобы тот взял в жены старшую дочь и чтоб так по порядку, как и положено, дочери покидали родительский кров, но уступил, посчитав к тому же за благо маленький рост жениха – ниже рекрутской нормы.

«Будь же посвящена мне посредством этого кольца по закону Моисея», – так должен был он, жених, сказать невесте, надевая при венчании кольцо ей на палец. Больше всего хотелось ему заглянуть под густую ее фату, скрывавшую лицо, потому что общеизвестен случай с Иаковом, когда тому будущий тесть вместо возлюбленной Рахили мошеннически подсунул свою старшую дочь, некрасивую Лию, а Иаков при бракосочетании под темным балдахином не обнаружил подмену. Но в те библейские времена, допускавшие многоженство, этот случай не был роковым для Иакова, дело было хоть отчасти поправимо еще одним обручением.

На этот раз все обошлось благополучно, и он, жених, посыпал слегка пеплом голову, отдавая дань скорби по разрушенному храму, и тем самым подал знак к общему веселью. И веселье било, можно сказать, через край, без меры, как полагалось. Может, для того чтобы взять его в запас на все случаи брачной жизни?

Скрипка и бубен не смолкали, поддерживая дух празднества, люди старались от души, пели, танцевали, одаривали молодых, громко славили невесту, и по достоинству, и сверх того, призывая: «Гляньте, без румян и пудры, а прекрасна, как серна!»

Вдребезги разбивался сосуд, чтобы среди веселья напомнить о смерти, о бренности всего земного, и вздрогнувшие на миг сердца еще пуще разгорались ликованьем жизни.

Но не об этих праздничных часах он горевал сейчас в дороге. Просто та жизнь имела свое начало и свой конец, как улица в местечке, и на каждый случай повседневной жизни – установку древних законоучителей. Даже покойники были охвачены законом. Мертвым вменялось заступаться за живых.

А безмерность, расплывчатость уходящей из-под колес в небытие земли щемила грудь тоской по уюту закрытого пространства.

После свадьбы через недолгое сравнительно время его вышибло из местечка налетевшим ураганом. Красная Армия, не посчитавшись с тем, что он недомерок, прихватила его с собой в поход, смахнув буденновским шлемом с его головы пепел скорби по разрушенному храму. И его поволокло куда-то в огонь, в смрад крови и разрушения, он не знал, кто в кого и за что стреляет, но быстрая вражеская пуля спровадила его в лазарет.

Из разграбленного и сожженного бандой родного местечка его со спасшейся женой и детьми вынесло на Тверской бульвар.

Товарный состав сильно покачивало, и трудно было одолевать дрему и следить за автомобилем, с которым он так накрепко, так противоестественно был связан узами, можно сказать, покрепче брачных, дав подписку, что несет за его сохранность всю меру высшей ответственности. Что-то в этом роде.

Разверзшиеся безлюдные пространства: то в белом снегу, по которому пробегали синие блики заходящего солнца, как сполохи догорающих в печи углей, то тень подступавших к рельсам дремучих лесов. То могущественное ночное небо в тысячах тысяч звезд. То утренняя расступившаяся опять даль с величественными горными хребтами, закрывавшими горизонт. Между тем мелькали и редкие человеческие поселенья или разрозненные домики, утонувшие в снегах.

До сих пор он знал только скученность еврейского местечка и каморки Тверского бульвара. А на этом немереном просторе с чего, казалось ему, взяться у человека усердию жить. Необъятность утопит, поглотит его. Но не кощунствует ли он, вступая в дискуссию с высшими, быть может, силами, которым угодно такое, а не иное на этих землях устройство? «Благословен творец мироздания», – суеверно вспоминал он применительно к этому случаю хвалебную молитву. Вокруг было немо. А исполинская природа пробуждала в душе давно покинувший ее благочестивый трепет.

Вернувшись в Москву, он сдавал казенный тулуп, овчинные рукавицы, оставался в стеганом бушлате и в стеганых ватных брюках. В них же, намерзшись в пути, бывало, и сидел дома, покачиваясь на табурете у окошка, выходившего на Тверской бульвар, когда мы с Маней занимались у него за спиной, разложив тетради и учебники на заляпанной чернилами клеенке.

Из троих детей, вскормленных на скудные доходы от штучной торговли конфетами, Маня была младшей – любимицей отца.

Вообще же внешне бросалась в глаза какая-то дисгармоничность в семье. Заношенный бушлат молчаливого маленького отца и бостоновый синий костюм (самый шик моды!) огромного верзилы, размашистого, столичного старшего сына, студента технического вуза, шахматиста-виртуоза, подрабатывавшего сеансами одновременной игры на многих досках и сотрудничеством в журнале «Шахматы».

Вечная бранчливость второго сына, влюбленного в автомобили, не чаявшего, как бы поскорей, окончив техникум, уехать на стройку на Восток, как раз туда, куда б отца не затащить по своей охоте, и зачарованно затихавшего на улице у раскрытого капота ставшей машины, готового часами безвозмездно чинить, лезть под машину.

Общая безбытность семьи, а притом странно добротная устойчивость, невозмутимость, чувство собственного достоинства, исходившие от матери, и не без заносчивости, будто у нее состоятельный муж, а не человек воздуха, как оно есть на самом деле. Будто у нее дом, а не кочевая кибитка о двух топчанах и раскатываемых на ночь на полу матрацах для сыновей.

Вот так почти каждый по отдельности как бы противостоял другому, а все вместе уравновешивали друг друга и жили, в сущности, в семейном гармоничном ладу.

В отпуске между рейсами отцу делать было нечего. Правда, нельзя сказать, чтобы и в рейсе были особые дела – только перетерпеть дорогу и вернуться.

Он часами молча покачивался на табурете у окна, смотрел на Тверской бульвар, где мельтешил народ, но ничего знаменательного не происходило. А под ним все еще стучали колеса, взвизгивали сцепы, со скрежетом сшибались буфера.

За его спиной шла жизнь семьи. Сыновья вот-вот встанут на ноги. Все дороги открыты. И за Манюшку, с ее светлой головой и трудолюбием, беспокоиться не приходилось. Такую вот крепкую поросль выдал он в жизнь. Самому можно подивиться, глядя на них. Он и поглядывал, да отчасти со стороны, удивляясь отнятому у него теперь постоянству чувств. От рейса к рейсу он все больше отчуждался от семьи, а такое не остается без взаимности, выходит, и семья – от него.

На улице он невольно становился придирчив, чего с ним не случалось раньше. Крикливое название кинотеатра, что рядом с их подворотней, теперь вызывало в нем неодобрение. Оно казалось ему чьей-то ребячливой и отчасти непозволительной выходкой. Потому что Немой и Великий витал где-то там, куда катил состав по железной дороге в безмолвных просторах неба и земли, где вихревые снежные бури обрушивались на землю, на платформы с автомобилями, на сжавшегося под тулупом человека.

Все, что происходило на бульваре, вся эта непереводившаяся возня взрослых людей с малышами и пустые развлечения, кегли, городки, все это ему казалось притворством, общим сговором так вот мелочно колготиться на земле. Все сместилось теперь в представлениях маленького человека, оказавшегося обладателем впечатлительной души. Словом, столкнулись две стихии – повседневная и необычайная. В двух сразу он жить не приспособился и теперь с маетой нетерпеливо дожидался отправки в рейс.

…С Маней хоть мы и подружились, но точные предметы, которым она была исключительно предана, меня интересовали лишь постольку-поскольку, а все наши девчачьи мерихлюндии, лирические переживания, сроднившие меня с подругой Алькой, бросившей школу, чужды были спокойному уму и ясной душе Мани.

После окончания школы мы едва раз-другой и виделись. А тут и война.

Когда, демобилизовавшись из армии после войны, я вернулась домой, то однажды – это было в первую мирную зиму, – идя на семинар в Литературный институт, на Тверском бульваре, 25, мимо потускневшего домика, где некогда был такой красочный, неповторимого облика «Великий Немой», а теперь вместо него – заурядный зал озвученной кинохроники, я у соседствующего с ним дома невольно остановилась. Здесь, в подворотне, встречали вернувшихся из загса молодых. Мода на фату и белое подвенечное платье тогда, в разоре войной, еще нас не постигла, но невесту легко было тотчас отличить ото всех. Ее шерстяная шапочка, кроличий воротник, плечи пальто – все было обсыпано конфетти. И это была Маня. Я помахала ей, она ответила чуть смущенной улыбкой.

Она стояла, склонив слегка голову, вся в праздничных цветных кружочках, счастливая, похорошевшая.

Отстав от нас на целую фазу – на всю войну, она неспешно, лишь сейчас, обретала женственность, безоглядно растранжиренную нами на фронте в огне, невзгодах и душевных порывах.

Кажется, все тут были в сборе – семья и еще кое-кто из родственников. Кроме старшего брата – шахматиста. А второй по старшинству брат, выбежавший встречать без пальто, в легком пиджаке, все пулял пригоршнями конфетти в Маню. И все наперебой что-то восклицали, подходили обнять молодых. Только маленький сгорбленный старик молча, неподвижно, растроганно стоял чуть в стороне ото всех.

Нельзя было не поддаться обаянию простоты, наивности, чистосердечия происходившего сейчас здесь и не почувствовать горечь своей неслитности, неприкаянности.

Мне особенно запомнилась эта сцена в подворотне, потому что вообще-то в ту зиму во всем, во всех зримых житейских проявлениях, мне мерещилось что-то ненормальное или, по крайней мере, неестественное. Я все еще оставалась там, в мире войны, в другой, чем живущие вокруг меня люди, стихии, и не могла примениться к повседневности, как Манин отец, хвативший стихии невиданных просторов в бытность свою сопровождающим.

Прошли годы. Я заканчивала институт и перед экзаменом, сидя на лавочке на бульваре, листала конспект. В этот день при мне давнишний лоточник, сгорбленный старик, с трудом переступая на ослабевших ногах, впервые вывел на Тверской бульвар уцепившегося за него едва ковылявшего внука. Вот так же когда-то его отец вывел на главную улицу местечка своего первого внука, впоследствии обещавшего стать знаменитым шахматистом, но пропавшего на войне.

Предыдущая главаГлава 4 из 35Следующая глава