К книге
Консуэло. Том IIГлава CI
86%
Глава CI
44

Все общество сошло по небольшому, но довольно крутому склону к речке, прежде представлявшей собой красивый поток, чистый и бурный; но понадобилось сделать ее судоходной, и вот русло выровняли, аккуратно срезали берега и этим замутили прозрачную воду. Рабочие и сейчас были заняты очисткой речки от огромных камней, сваленных в нее зимней непогодой и еще придававших ей кое-какую живописность, которую спешили уничтожить. Здесь гуляющих ожидала гондола – настоящая гондола, выписанная графом из Венеции и заставившая забиться сердце Консуэло, вызвав у нее столько милых и горьких воспоминаний. Все разместились в гондоле и отчалили. Гондольеры тоже были настоящие венецианцы, говорившие на своем родном наречии, – их выписали с гондолой, как в наши дни выписывают негров, находящихся при жирафе. Граф Годиц, много путешествовавший, воображал, что знает все языки, но как ни самоуверенно, как ни громко и выразительно отдавал он приказания своим гондольерам, те с трудом поняли бы их, если бы Консуэло не служила переводчиком. Им велено было спеть стихи Тассо, но бедняги, охрипшие от снегов севера, оторванные от своей родины и от смущения все позабывшие, показали пруссакам довольно жалкий образец своего искусства. Консуэло пришлось подсказывать им каждую строфу, и она обещала своим землякам прорепетировать с ними те отрывки, которые им на следующий день предстояло исполнить перед маркграфиней.

После пятнадцатиминутного плавания, покрыв за это время расстояние, которое можно было пройти в три минуты, если бы бедному, сбитому с пути потоку не устроили тысячу предательских изгибов, путники дошли до «открытого моря». То был довольно обширный бассейн, куда гондола пробралась сквозь кущи кипарисов и елей и где, против ожидания, было правда довольно красиво. Однако полюбоваться этим видом им не пришлось. Надо было перейти на крошечный кораблик, снабженный решительно всем – мачтами, парусами, такелажем. Это была превосходная модель корабля, оснащенного по всем правилам, но он едва не пошел ко дну из-за слишком большого количества матросов и пассажиров. Порпора очень озяб. Ковры были влажны; хотя граф, прибывший накануне, произвел тщательный осмотр «флота», суденышко, по-видимому, давало течь. Всем было не по себе; исключение составляли только Консуэло, которую начинало не на шутку забавлять сумасбродство хозяина, и граф, который, благодаря счастливому своему характеру, никогда не придавал значения маленьким неприятностям, сопровождавшим его увеселения. Флот, соответствовавший адмиральскому судну, встал под его команду и начал проделывать разные маневры, которыми граф, вооруженный рупором и стоя на корме, управлял самым серьезным образом, причем выходил из себя, когда дело шло не так, как ему хотелось, и заставлял повторять все сначала. Затем все суда двинулись вперед под звуки духовых инструментов, страшно фальшививших, и это окончательно вывело из себя Порпору.

– Ну, куда бы ни шло заставлять нас мерзнуть и простуживаться, – ворчал он сквозь зубы, – но до такой степени терзать нам уши – это слишком!

– Курс на Пелопоннес! – отдал команду граф, и весь флот пошел к берегу, усеянному крошечными постройками, сооруженными наподобие греческих храмов и древних гробниц.

Корабли вошли в маленькую бухточку, скрытую в скалах, и в десяти шагах от берега были встречены залпом из ружей. Двое матросов упали при этом замертво, а маленький, очень проворный юнга, сидевший высоко на мачте, громко вскрикнув, спустился, или, скорее, ловко соскользнул, на палубу и стал по ней кататься, вопя, что он ранен, и закрывая руками голову, в которую якобы попала пуля.

– Сейчас, – сказал граф Консуэло, – вы мне потребуетесь для маленькой репетиции, которую я хочу проделать со своим экипажем. Будьте добры на минуту изобразить маркграфиню и прикажите этому умирающему юноше, так же как и тем двум убитым, которые, кстати сказать, упали просто по-дурацки, подняться, моментально выздороветь, взяться за оружие и защищать ее высочество от дерзких пиратов, засевших вон там.

Консуэло тотчас согласилась взять на себя роль маркграфини и сыграла ее с большим благородством и грацией, чем сделала бы это сама госпожа Годиц. Убитые и умирающие привстали и, стоя на коленях, поцеловали ей руку. Тут же им было приказано графом не прикасаться на самом деле своими холопскими губами к благородной руке ее высочества, а только делать вид, что целуют ее, и целовать собственную руку. Затем убитые и умирающие бросились к оружию, проявляя при этом бурный энтузиазм. Маленький скоморох, изображавший юнгу, вскарабкался, как кошка, обратно на мачту и выстрелил из легкого карабина по бухте пиратов. Флот сомкнулся вокруг новой Клеопатры, и маленькие пушки произвели ужасающий шум. Граф, боясь испугать Консуэло, предупредил ее, и она не была введена в заблуждение, когда началась эта нелепая комедия. Но прусские офицеры, по отношению к которым он не счел нужным проявить такую же любезность, видя, как после первых выстрелов упали два человека, бледнея, прижались друг к другу. Тот, что все молчал, казалось, очень испугался за своего капитана, чье смятение также не укрылось от спокойного наблюдательного взора Консуэло. Однако не испуг отразился на лице капитана, а, наоборот, возмущение, пожалуй, гнев, – как будто эта шутка оскорбила его лично, показалась обидной для его достоинства пруссака и офицера. Годиц не обратил на это никакого внимания, а когда загорелся бой, оба офицера уже громко хохотали и как нельзя лучше отнеслись к потехе. Они даже сами взялись за шпаги и, фехтуя, как бы приняли участие в этой сцене.

Пираты, одетые греками, вооруженные большими мушкетами и пистолетами, заряженными одним порохом, выйдя на своих легких челнах из-за красивых маленьких рифов, сражались как львы. Им дали возможность броситься на абордаж, и тут их всех перебили, чтобы добрая маркграфиня имела удовольствие их воскресить! Единственная жестокость, проявленная при этом, состояла в том, что некоторые из пиратов были сброшены в море. Вода была чрезвычайно холодна, и Консуэло пожалела было их, но тотчас увидела, что они даже рады похвастать перед товарищами-горцами своим умением плавать.

Когда флот, возглавляемый «Клеопатрой» (ибо корабль, на который должна была вступить маркграфиня, в самом деле носил это громкое имя), одержал победу, он, конечно, увел в плен флот пиратов и под звуки триумфальной музыки (по мнению Порпоры, годной только для похорон дьявола) отправился обозревать берега Греции. Затем подошли к неизвестному острову, где виднелись землянки и экзотические деревья, прекрасно приспособившиеся к здешнему климату или же искусно сделанные, – ибо в этом трудно было разобраться, до того настоящее и поддельное на каждом шагу смешивалось друг с другом. У берега острова стояли на привязи пироги. Туземцы бросились в них с невероятно дикими криками и поплыли навстречу флоту: они везли цветы и плоды, только что срезанные в теплицах графской резиденции. Дикари были взъерошены, татуированы, курчавы, похожи больше на чертей, чем на людей. Костюмы их были не очень-то выдержаны. Одни из дикарей были украшены перьями, как перуанцы, другие закутаны в меха, как эскимосы. Но этому не придавалось значения, лишь бы они выглядели поуродливее и порастрепаннее, чтобы их можно было принять по меньшей мере за людоедов.

Все эти добрые люди страшно кривлялись, а их предводитель, великан с приклеенной бородой, доходившей до пояса, выступал с речью, которую на языке дикарей соблаговолил сочинить сам граф Годиц. То было сочетание каких-то хрипящих и шипящих звуков, размещенных как попало, чтобы изобразить причудливый варварский говор. Граф заставил предводителя произнести до конца всю тираду и взял на себя труд перевести эту замечательную речь Консуэло, все еще игравшей роль маркграфини в ожидании настоящей супруги графа.

– Вот что означают, сударыня, эти слова, – начал он, отвешивая низкие поклоны в подражание царьку дикарей, – племя людоедов, у которых в обычае пожирать всех иноплеменников, высадившихся на их остров, так восхищено и покорено вашей волшебной красотой, что слагает к ногам вашим свою жестокость и предлагает вам стать королевой этих неведомых земель. Соблаговолите ступить на них без страха, и, хотя они бесплодны и не возделаны, тем не менее цветы цивилизации вскоре зацветут под вашими стопами.

Суда причалили к берегу под песни и пляски юных дикарок. Набитые соломой чучела, изображавшие невиданных и свирепых зверей, внезапно, с помощью вделанных в них пружин преклонили колена, приветствуя появление Консуэло на острове. Затем недавно посаженные деревья и кусты повалились – их потянули веревками, – скалы из картона обрушились и появились домики, убранные цветами и листьями. Пастушки, гнавшие настоящие стада (у Годица в них не было недостатка), поселяне, хотя и одетые по последней моде оперного театра, но весьма неопрятные вблизи, даже прирученные косули и лани явились выразить верноподданнические чувства новой государыне и приветствовать ее.

– Завтра вам придется играть перед ее высочеством, – обратился граф к Консуэло. – Вам будет доставлен костюм языческой богини, весь в цветах и лентах, и вы будете находиться вот в этой пещере. Маркграфиня войдет сюда, и вы ей споете кантату (она у меня в кармане), в которой выражена мысль, что вы уступаете маркграфине свои божественные права, ибо там, где она благоволит появиться, может быть только одна богиня.

– Посмотрим кантату, – проговорила Консуэло, беря из рук графа его произведение.

Ей не стоило большого труда прочесть и пропеть с листа наивную, избитую мелодию, где слова и музыка вполне соответствовали друг другу. Оставалось только выучить их наизусть. Две скрипки, арфа и флейта, спрятанные в глубине пещеры, аккомпанировали ей вкривь и вкось. Порпора заставил их повторить. Через каких-нибудь четверть часа все пошло на лад. Не только эту роль должна была исполнять на празднестве Консуэло, и не единственной была эта кантата в кармане графа Годица. К счастью, произведения его были коротки: не следовало утомлять маркграфиню слишком большой дозой музыки.

Корабли, стоявшие у острова дикарей, снова подняли паруса и теперь причалили к китайскому берегу: башни, казавшиеся фарфоровыми, беседки, сады карликовых деревьев, мостики, джонки и чайные плантации – все было налицо. Ученые и мандарины, довольно хорошо костюмированные, явились приветствовать маркграфиню на китайском языке, а Консуэло, успевшая переодеться в трюме одного из кораблей супругой мандарина, спела куплеты на китайском языке, также сочиненные графом Годицем в свойственном ему стиле:

Пинг-панг-тионг,

Хи-хан-хонг.

Припев этот, благодаря сокращениям, свойственным этому удивительному языку, должен был означать следующее:

«Прекрасная маркграфиня, великая принцесса, кумир всех сердец, царите вечно над вашим счастливым супругом и над вашей ликующей росвальдской империей в Моравии».

Покидая «Китай», гости уселись в роскошные паланкины и на плечах китайских рабов и дикарей поднялись на вершину небольшой горы, где оказался город лилипутов. Дома, леса, озера, горы – все доходило только до колен или до щиколотки человека, и надо было нагнуться, чтобы увидеть внутри домов мебель и хозяйственную утварь, по величине соответствовавших всему остальному. На городской площади, под звуки дудочек, варганов и бубен, плясали марионетки. Люди, управлявшие ими и исполнявшие музыку лилипутов, были спрятаны под землей, в специально вырытых подвалах.

Спустившись с горы лилипутов, граф Годиц и его гости очутились на небольшом пустыре, размером в какую-нибудь сотню шагов, загроможденном огромными скалами и могучими деревьями, предоставленными своему естественному росту. Это было единственное место, которое граф не испортил и не изуродовал. Он удовольствовался тем, что оставил его таким, каким нашел.

– Долго ломал я себе голову над тем, как использовать это глубокое ущелье, – поведал он своим гостям, – и все не мог придумать, каким способом избавиться от громадных скал и какую форму придать этим великолепным, но беспорядочно растущим деревьям. Вдруг меня осенила мысль окрестить это место пустыней, хаосом. Я представил себе, какой получится эффектный контраст, когда, отойдя от этих ужасов природы, попадешь в роскошный, находящийся в прекрасном состоянии цветник. Чтобы дополнить иллюзию, я вам сейчас покажу нечто очень интересное.

С этими словами граф завернул за огромную скалу, возвышавшуюся у дорожки (нельзя же было, на самом деле, не провести в страшной пустыне хотя бы одной гладенькой, усыпанной песком дорожки), и Консуэло очутилась у входа в обитель пустынника, высеченную в скале, над которой возвышался грубо обтесанный деревянный крест. Из пещеры вышел пустынник. То был добродушный крестьянин, чья поддельная длинная седая борода плохо гармонировала с молодым лицом, сиявшим румянцем юности. Он произнес прекрасную проповедь (неправильные выражения тут же поправлялись графом), дал свое благословение и поднес Консуэло кореньев и молока в деревянной чашке.

– Я нахожу, что пустынник слишком юн, – заметил барон фон Крейц, – вы могли бы, пожалуй, поместить сюда настоящего старца.

– Это не понравилось бы маркграфине, – простодушно пояснил граф Годиц. – Она весьма справедливо находит, что старость не радует глаз и на празднествах надо смотреть только на молодых актеров.

Избавлю читателей от дальнейшей прогулки. Не было бы конца, если бы я стал описывать различные страны, жертвенники друидов, индийские пагоды, крытые дороги и каналы, девственные леса, подземелья, где можно было видеть высеченное на скалах изображение страстей господних; искусственные пещеры с бальными залами, Елисейские Поля, гробницы, водопады, серенады, хороводы наяд и шесть тысяч фонтанов, которые, как впоследствии рассказывал Порпора, он должен был «переварить». Были тут еще тысячи других прелестей, о которых подробно и с восторгом передают нам мемуары того времени: например, полутемный грот, куда вы вбегали и налетали на зеркало, которое, отражая в полумраке ваш собственный образ, неминуемо должно было страшно испугать вас; монастырь, где под страхом пожизненного заточения вас обязывали клясться в вечной покорности маркграфине и вечном обожании ее; дерево, с которого, благодаря спрятанному в ветвях насосу, лились на вас в виде дождя чернила, кровь или розовая вода, – в зависимости от того, хотели вас почтить или поиздеваться над вами; словом, масса прелестного, таинственного, остроумного, непонятного, а главное – стоящего бешеных денег; всего, что Порпора имел дерзость находить невыносимым, идиотским, возмутительным. Только ночь положила конец этой прогулке вокруг света, во время которой гости то верхом, то в крытых носилках, на ослах, в каретах или в лодках отмахали добрых три мили.

Привычные к холоду и усталости прусские офицеры хоть и посмеивались над ребяческими забавами и сюрпризами Росвальда, однако не были так поражены смехотворной стороной этой чудесной резиденции, как Консуэло. Дитя природы, она родилась среди полей и привыкла, с тех пор как у нее открылись глаза, смотреть на все созданное Богом не в лорнет и не через газовое покрывало. А барон фон Крейц, не являясь новичком в аристократическом обществе, где царила привычка к роскошному убранству и модным украшениям, все-таки был человек своего круга и своего времени. Он не питал отвращения ни к гротам, ни к уединенным беседкам в парке, ни к статуям. В общем, барон развлекался с величайшим благодушием, смеялся и острил, и, когда его спутник, входя в столовую, почтительно выразил ему сочувствие по поводу того, что пришлось поскучать во время несносной прогулки, возразил ему:

– Скучать? Нимало. Я двигался, нагулял себе аппетит, насмотрелся на тысячу безумств, отдохнул от серьезных дел, – нет, нет, я не потерял даром времени.

Все были крайне удивлены, увидев в столовой одни лишь стулья, стоявшие вокруг пустого места. Граф попросил своих гостей сесть и приказал лакеям подавать.

– Увы! Ваше сиятельство, – заявил тот, которому надлежало отвечать, – у нас не было ничего достаточно хорошего, чтобы предложить столь избранному обществу, и мы даже не накрыли на стол.

– Вот это мило! – воскликнул хозяин с наигранной свирепостью и, помолчав немного, добавил: – Ну хорошо! Если люди отказывают нам в ужине, я взываю к аду и требую, чтобы Плутон прислал ужин, достойный моих гостей!

Сказав это, он трижды постучал об пол, и пол немедленно скользнул в пазах, раздвинулся, а в образовавшемся отверстии показалось ароматное пламя. Затем при звуках веселой и причудливой музыки под локтями гостей появился роскошно сервированный стол.

– Недурно! – промолвил граф, приподняв скатерть и обращаясь к кому-то. – Одно только меня очень удивляет: ведь господину Плутону известно, что в моем доме нет даже воды, а между тем он не прислал ни одного графина.

– Граф Годиц, – отвечал из глубины хриплый голос, вполне достойный преисподней, – вода – большая радость в аду, ибо все наши реки пересохли с тех пор, как глаза ее высочества маркграфини зажгли страстью самые недра земли; тем не менее, если вы требуете воды, мы пошлем одну из Данаид на берег Стикса, быть может, она и найдет там воду.

– Пусть поспешит, но главное – дайте ей бочку без пробоин.

И сейчас же из прекрасной яшмовой чаши, стоявшей посреди стола, забил фонтан родниковой воды, в течение всего ужина рассыпавшийся снопом бриллиантов, которые блестели, отражая множество свечей. Столовый сервиз был шедевром роскоши и безвкусицы, а вода Стикса и адский ужин послужили графу поводом для бесконечной и неостроумной игры слов, всяких намеков и вздорной болтовни, но все прощалось ему ради его наивной ребячливости. Вкусный сытный ужин, поданный юными сатирами и более или менее хорошенькими нимфами, привел в веселое настроение барона фон Крейца. Однако он едва обратил внимание на красивых рабынь Амфитриона; бедные крестьянки были одновременно служанками, любовницами, хористками и актрисами своего господина. Он сам преподавал им манеры, танцы, пение и декламацию. Консуэло еще в Пассау видела пример его обращения с ними, и, припоминая, какую славную участь сулил он ей тогда, она дивилась почтительной непринужденности, с какой он обращался с ней теперь, не выказывая ни удивления, ни смущения за свой бывший промах. Консуэло прекрасно знала, что на другой день, при появлении маркграфини, все примет иной оборот: она будет обедать с учителем в своей комнате и не удостоится чести быть допущенной к столу ее высочества. Это нисколько не смущало ее. Но она не подозревала – а это очень позабавило бы ее, – что ужинает с особой неизмеримо более высокой, и особа эта ни за что на свете не пожелает ужинать на следующий день с маркграфиней.

Барон фон Крейц, улыбавшийся довольно холодно при виде доморощенных нимф, выказал несколько больше внимания Консуэло после того, как заставил ее прервать молчание, вызвав на разговор о музыке. Он был просвещенным, почти страстным любителем этого дивного искусства, по крайней мере говорил о нем с большим пониманием, что вместе с ужином, вкусными блюдами и теплом, наполнявшим комнаты, смягчило угрюмое настроение Порпоры.

– Было бы желательно, – сказал маэстро барону, перед тем учтиво похвалившему его произведения, не называя его по имени, – чтобы государь, которого мы постараемся развлечь, оказался таким же хорошим ценителем, как вы.

– Все уверяют, – ответил барон, – что мой государь довольно сведущ в этой области и истинный любитель искусств.

– Так ли это, господин барон? – спросил маэстро, который вообще не мог не противоречить всем и во всем. – Я не очень льщу себя этой надеждой. Короли – первые во всех областях знания, по мнению своих подданных, но часто случается, что подданные знают гораздо больше, чем они.

– В военном деле, так же как и в инженерном, и в науках, прусский король понимает больше любого из нас, – горячо заметил лейтенант, – а что касается музыки, несомненно…

– То вы ровно ничего об этом не знаете, как и я, – сухо перебил его капитан Крейц. – Маэстро Порпора в этом отношении может полагаться только на самого себя.

– А мне в сфере музыки королевское достоинство никогда не внушало особого почтения, – продолжал маэстро, – и, когда я имел честь давать уроки владетельной принцессе Саксонской, ей, так же как и всякому другому, я не спускал ни единой фальшивой ноты.

– Как! – сказал барон, иронически глядя на своего спутника. – Неужели и венценосцы берут когда-нибудь фальшивые ноты?

– Точно так же, как и простые смертные, сударь, – ответил Порпора. – Однако должен признать, что владетельная принцесса проявила большие способности и под моим руководством очень скоро перестала фальшивить.

– Так, значит, вы простили бы кое-какие фальшивые ноты нашему Фрицу, если бы он дерзнул взять их при вас?

– При условии, чтобы он в дальнейшем исправился.

– Но головомойки вы ему все-таки не задали бы? – смеясь, вмешался в разговор граф Годиц.

– Задал бы, даже если бы он снял за это с плеч мою собственную голову, – ответил, бравируя, старый профессор, которого небольшое количество выпитого шампанского сделало экспансивным.

Консуэло была надлежащим образом предупреждена каноником о том, что Пруссия – это одно огромное полицейское управление, что малейшее слово, произнесенное шепотом на границе, переносится в несколько минут благодаря какому-то таинственному и безошибочному эху в кабинет самого Фридриха и что никогда не следует обращаться к пруссаку, особенно к военному или чиновнику, даже со словами «как вы поживаете», не взвесив каждого слога и предварительно не отмерив семь раз, прежде чем отрезать, как говорится в пословице. Вот почему ей не особенно понравилось, что ее учитель впал в свой обычный насмешливый тон, и она постаралась дипломатически загладить его неосторожность.

– Если бы даже король Пруссии и не был первым музыкантом своего века, – сказала она, – ему позволительно пренебрегать искусством, ничтожным, конечно, по сравнению с его познаниями в других областях.

Но она не подозревала, что Фридрих жаждал быть великим флейтистом не меньше, чем великим полководцем и великим философом. Барон фон Крейц заметил, что раз его величество смотрит на музыку как на искусство, достойное изучения, то, вероятно, он и занимался ею с должным вниманием и прилежанием.

– Э! – сказал, все больше и больше оживляясь, Порпора. – Внимание и прилежание ничего не открывают в музыке тому, кого небо не наградило врожденным талантом. Музыкальность отнюдь не является уделом всех людей, и легче выиграть сражение и назначить пособия литераторам, чем похитить у муз священный огонь. Говорил же нам барон Фридрих фон Тренк, что когда его прусское величество сбивается с такта, виноваты бывают его придворные. Но, положим, со мной подобного не случится!

– Так барон Фридрих фон Тренк говорил это? – спросил барон фон Крейц, и глаза его вдруг загорелись жгучей злобой. – Ну хорошо, – проговорил он, усилием воли заставив себя сдержаться и переходя на безразличный тон, – бедняга теперь, должно быть, потерял охоту шутить, ибо до конца своих дней заключен в Глацскую крепость.

– Неужели! – воскликнул Порпора. – А что же он сделал?

– Это государственная тайна, – ответил барон, – но все заставляет предполагать, что он обманул доверие своего государя.

– Да, – прибавил лейтенант, – он продал австрийцам планы укреплений Пруссии, своего отечества.

– О! Это невозможно! – вырвалось у побледневшей Консуэло. Она с величайшим вниманием следила за каждым своим движением, за каждым словом, но тут не смогла удержаться от горестного восклицания.

– Это и невозможно, и неверно! – закричал с негодованием Порпора. – Те, кто уверил в этом короля, гнусно солгали!

– Полагаю, что вы не желаете косвенно уличать и нас во лжи, – проговорил лейтенант, тоже бледнея.

– Надо быть до нелепости щепетильным, чтобы понять это таким образом, – отрезал барон фон Крейц, бросая на своего спутника суровый, повелительный взгляд. – Разве это нас касается? И какое нам дело до того, что маэстро Порпора так горячо относится к своему молодому другу?

– И буду так же горячо относиться к нему даже в присутствии самого короля, – заявил Порпора. – Я скажу королю, что его обманули и что нехорошо с его стороны было поверить этому, а Фридрих фон Тренк – достойный, благородный молодой человек, не способный на подлость.

– А я думаю, учитель, – прервала его Консуэло, которую все больше и больше тревожила физиономия капитана, – что вы будете более воздержаны, когда удостоитесь чести предстать перед королем Пруссии. Я слишком хорошо знаю вас и потому уверена, что ни о чем другом, кроме музыки, вы говорить с ним не станете.

– Синьора, кажется, чрезвычайно осторожна, – снова заговорил барон, – а между тем, по-видимому, она была очень дружна в Вене с молодым бароном фон Тренком.

– Я, сударь? Да я почти не знаю его, – ответила Консуэло с отлично разыгранным равнодушием.

– Но если благодаря какой-нибудь непредвиденной случайности сам король спросил бы вас о том, что думаете вы о предательстве этого Тренка?.. – пытливо глядя на нее, спросил барон.

– Я ответила бы ему, господин барон, что не верю ни в чье предательство, ибо вообще не могу понять, как можно предавать, – промолвила Консуэло, спокойно и скромно выдерживая его инквизиторский взгляд.

– Вот прекрасные слова, синьора! И в них сказалась прекрасная душа! – вырвалось у барона, чье лицо сразу прояснилось.

Тут он заговорил о другом и очаровал собеседников изяществом и силою своего ума. И в течение всего ужина, когда он обращался к Консуэло, на лице у него появлялось доброе, доверчивое выражение, которого она не замечала прежде.

Предыдущая главаГлава 44 из 51Следующая глава