К книге
Искусство частной жизни. Век Людовика XIVЧасть вторая Образы частной жизни. Глава третья Портретная галерея. Анна-Мария-Луиза Орлеанская, герцогиня де Монпансье «Портрет Мадмуазель, ею самой составленный» (1657)
49%
Часть вторая Образы частной жизни. Глава третья Портретная галерея. Анна-Мария-Луиза Орлеанская, герцогиня де Монпансье «Портрет Мадмуазель, ею самой составленный» (1657)
20

Мадмуазель де Монпансье, или, как ее порой называли современники, Старшая Мадмуазель[184], единственная дочь Гастона Орлеанского (1608–1660) от его брака с богатейшей наследницей Франции Марией де Бурбон-Монпансье (1604–1627), появилась на свет в 1627 г. Ее рождение – рождение девочки – стало разочарованием для девятнадцатилетнего Гастона, надеявшегося унаследовать престол все еще бездетного Людовика XIII. Кроме того, оно стоило жизни матери. Вскоре после этих событий Гастон бежал из Франции, пытаясь политическим шантажом или открытым бунтом подорвать влияние кардинала де Ришелье. В 1632 г. он тайно обвенчался с Маргаритой Лотарингской (1612–1672), а два года спустя Людовик XIII позволил ему вернуться во Францию, впрочем так и не признав законность брака. В своих мемуарах Мадмуазель вспоминает, как ждала она этого возвращения и как сразу узнала отца, хотя он намеренно снял голубую орденскую ленту, чтобы посмотреть, сумеет ли семилетняя дочь отличить его от других вельмож. Насколько можно судить, такие игры в «узнавание» были частым явлением той эпохи. Так, когда Мария Манчини впервые встретилась со своим супругом (как нередко случалось в правящих домах, их свадьбу сыграли заочно; на церемонии жениха «по доверенности» представлял его посланник), то он решил ее разыграть и послать вместо себя своего кузена[185]. В обоих случаях «узнавание» функционировало как испытание, суть которого заключалась в умении отличить подлинные качества (благородство, высокий сан) от поддельных. Мадмуазель вышла из него с честью, сразу бросившись на шею отцу. Она сама считала, что этот жест ей подсказал голос крови. Но более чем вероятно, что в ее покоях висел портрет Гастона и она хорошо знала его черты.

Иеремиас Фальк по оригиналу Юстуса ван Эгмонта.

Портрет Анны-Марии-Луизы Орлеанской. 1642

Вплоть до 1638 г. Мадмуазель оставалась единственным прямым отпрыском рода Бурбонов (при большом количестве боковых ветвей, что придавало внутриполитической ситуации особую напряженность). Это не позволяло ей претендовать на французский престол – по салическому закону корона наследовалась только по мужской линии, – но не могло не вызывать повышенного внимания к ее особе. В 1638 г. на свет появился будущий Людовик XIV, два года спустя – его брат Филипп. Мадмуазель было тогда одиннадцать лет, и она не могла не ощутить умаления собственной значимости в глазах окружающих. Тем горячее была ее приверженность интересам и политическим симпатиям отца, с которым она сохраняла прекрасные отношения вплоть до смерти кардинала де Ришелье, когда Гастон смог наконец добиться признания своего второго брака. В 1643 г. Маргарита Лотарингская, все эти годы жившая за пределами Франции в ожидании подтверждения своего законного статуса, воссоединилась с супругом. Благодаря ей с 1645 по 1652 г. Мадмуазель приобрела четырех сестер и брата. Соперничество между двумя ветвями дома Орлеанов было так же неизбежно, как когда-то конфликт между Людовиком XIII и его братом. В этом семейном раздоре Гастон склонялся на сторону жены и детей от второго брака, тем более что Мадмуазель уже начала проявлять независимый и неукротимый характер, столь резко отличавшийся от его собственного (как писал хорошо знавший его кардинал де Рец, «поработив его душу орудием страха и его разум орудием нерешительности, малодушие запятнало все течение его жизни»[186]). Помимо причин чисто семейных, разлад между Гастоном и Мадмуазель имел и политический аспект. Кончина Людовика XIII открыла перед герцогом Орлеанским давно желанную возможность добиться реальной власти. Он довольно легко отказался от претензий на регентство, уступив его Анне Австрийской, однако исполняемые им функции правителя делали его первым лицом королевства (несовершеннолетний Людовик XIV пока оставался фигурой чисто символической). Мадмуазель казалось, что отец не до конца использовал ситуацию, сулившую их дому безмерную власть и влияние. Ее честолюбие и недовольство его образом действий послужили еще одной причиной разлада их отношений.

Эпоха Фронды – решающий и, наверное, наиболее яркий момент в жизни Мадмуазель. Когда герцог Орлеанский присоединился к фрондерам, она показала себя сторонницей самых решительных мер. На ее личном счету их было две. В марте 1652 г. она отправилась в Орлеан, колебавшийся, перейти ли ему на сторону двора или сохранить верность своему удельному владетелю. Несмотря на сопротивление местных магистратов, Мадмуазель проникла в город, и жители встали на ее сторону. В июле все того же 1652 г., когда королевские войска под Парижем теснили силы мятежников, возглавляемые принцем де Конде, она заставила парижские власти открыть ворота и дать убежище отступавшим. Она сделала больше: поднявшись на башни Бастилии, она велела зарядить пушки и сделать несколько выстрелов по королевским войскам, чтобы прикрыть отступление Конде. По легенде, когда кардинал Мазарини об этом узнал, то воскликнул: «Этим пушечным выстрелом она убила собственного мужа!», имея в виду не раз обсуждавшуюся возможность брака между Людовиком XIV и Мадмуазель. В ноябре 1652 г. двор и парижский парламент пришли к соглашению, а Мадмуазель, как и ее отцу, было предписано отправиться в свои земли. Последующие пять лет Мадмуазель провела в замке Сен-Фаржо, временами посещая Гастона, обосновавшегося в Блуа. Как она признается в «Мемуарах», изгнание привило ей любовь к чтению, оживило вкус к литературным играм[187]. В эти годы она вместе со своим окружением сочиняет романы – «Жизнь госпожи де Фукероль» и «Описание воображаемого острова и история принцессы Пафлагонийской» – и берется за воспоминания. В 1657 г. ей дано позволение вернуться ко двору, но она пользуется им весьма умеренно, предпочитая путешествовать по своим владениям, лишь изредка заглядывая в Париж.

Летом 1657 г. Мадмуазель посетила Шампиньи (Пуату), где ее принимали герцог и герцогиня де Ла Тремуй. Их невестка, Амелия фон Гессен-Кассель, принцесса Тарентская (1625–1693), недавно возвратилась из Гааги, куда ездила повидаться с мужем, Анри-Шарлем де Ла Тремуй, принцем Тальмонским и Тарентским (1620–1672). Один из ближайших соратников принца де Конде, он вместе с ним перешел на службу к испанской короне и командовал войсками у северных рубежей Франции. Только заключение Пиренейского мира (в 1659 г.) позволило кардиналу Мазарини избавиться от последних напоминаний о Фронде и вернуло мятежных принцев под власть Людовика XIV. Но летом 1657 г. Мадмуазель, горячо сочувствовавшей и восхищавшейся Конде, было о чем расспросить принцессу Тарентскую. Во время этих бесед та рассказала и о новой моде на словесные портреты, бытовавшей тогда в Голландии. В 1656 г. в Гааге принцесса Тарентская и ее золовка, Мари-Шарлотт, мадмуазель де Ла Тремуй, составили свои автопортреты, которые сразу же были напечатаны. На Мадмуазель особенно сильное впечатление произвел автопортрет принцессы Тарентской. Взяв его за образец, она набросала свой собственный, а затем принялась описывать окружающих. Всего из-под ее пера вышло шестнадцать портретов. Мода быстро распространилась по парижским и провинциальным салонам. К началу 1659 г., когда Мадмуазель решила собрать лучшие из ходивших по рукам портретов, ей, безусловно, было из чего выбирать. В издание, составленное по ее пожеланию Сегре и Даниелем Юэ, их вошло около шести десятков.

Словесный портрет – в том виде, в каком с ним столкнулась Мадмуазель, – обладал отчетливой структурой. В начале шла преамбула, объяснявшая намерения автора, затем описание внешности портретируемого, его светских качеств, достоинств и недостатков, склонности к галантности и к благочестию. Концовка порой возвращала к преамбуле, но чаще тяготела к парадоксу. Как легко заметить, в автопортрете Мадмуазель в точности следовала этой схеме. Ее самоописание открывает противопоставление «природы» и «искусства», само по себе не оригинальное, но под пером внучки Генриха IV приобретающее внезапно личный оттенок. Ее «природа» – это порода, благодаря которой она вознесена выше всякого искусства. Не случайно, что в «Мемуарах» Мадмуазель неоднократно подчеркивает естественность и спонтанность своего поведения (вплоть до прямого нарушения этикета). Этот отказ от искусственности и притворства – не столько индивидуальный выбор, сколько долг перед собственной кровью, которая диктует ей образ действий. Вплоть до того, что Мадмуазель всерьез задумывается, в какой степени ее гневливость обусловлена дурной наследственностью со стороны Медичи. Ей остается только надеяться, что кровь добродушных Бурбонов должна возобладать над влиянием этих коварных отравителей.

Автопортрет Мадмуазель сперва вошел в издание «Различных портретов» Сегре и Юэ, в 1659 г. отпечатанное в городе Кан в столь малом количестве экземпляров, что уже современники путались, было ли их шестьдесят или тридцать. Вслед за этим его дополнили и перепечатали парижские издатели Серси и Барбье под названием «Собрание портретов и похвальных слов в стихах и в прозе, посвященных Ее Королевскому Высочеству Мадмуазель» (1659). Судя по всему, сборник имел успех, поскольку несколько месяцев спустя его снова переиздали все те же Серси и Барбье. В 1663 г. уже один Серси еще раз пополнил его состав (в частности, знаменитым автопортретом Ларошфуко) и перепечатал в виде двухтомника.

Портрет Мадмуазель, ею самой составленный[188]

Раз вы желаете, чтобы я нарисовала собственный портрет, постараюсь сделать это как можно лучше. Мне хотелось бы, чтобы природа во мне превосходила искусство, ибо мне хорошо известно, что последним я не владею и не могу исправить свои недостатки; но правдивость и искренность, с которой я поведаю обо всем, что во мне есть хорошего и дурного, без сомнения, заставит моих добрых друзей меня извинить. Я не прошу о снисхождении, ибо сама не люблю его выказывать, мне милей насмешки; они обычно объясняются завистью и редко бывают обращены против людей ничтожных достоинств.

Начну co своей внешности. Я высока ростом, ни толста и ни худа, сложения хорошего и легкого. У меня приятное лицо, неплохая шея, некрасивые плечи и руки, но хорошая кожа. Нога прямая, точеная, волосы светлые, пепельного оттенка, лицо удлиненное, но красивого абриса, зубы не хороши, но и не ужасны, глаза голубые, не большие и не маленькие, но блестящие, нежные и гордые, как и выражение лица. Вид у меня горделивый, но не надменный. Я любезна и проста, но так, чтобы вызывать почтение, а не заставлять о нем забывать. Я небрежна в одежде, но эта небрежность никогда не доходит до неряшливости, неряшливость мне противна, я люблю пристойность, и небрежен наряд или нет, все на мне прилично; конечно, меня красят наряды, но и небрежность меня портит меньше других, ибо не льстя себе скажу, что я скорее лишаю украшения красоты, нежели они меня красят. Я много говорю, не произнося ни глупостей, ни дурных слов. Я никогда не болтаю о том, чего не понимаю, как это бывает свойственно разговорчивым людям, которые слишком полагаются на себя и презирают других. Есть некоторые темы, на которых меня легко поймать: они касаются связей между вещами, в которых я немного понимаю и принимаю участие; и хотя другие могут быть вовлечены в них более меня, и хотя, заведя об этом разговор, я отзываюсь о них хорошо, может показаться, что мне приятней слушать, как говорят обо мне, и что я скорее стремлюсь получать похвалы, нежели их раздавать. Мне кажется, это единственное во мне, что может вызывать насмешки. Я вполне способна претендовать на многое, но претендую лишь на то, чтобы быть хорошим другом и сохранять верность друзьям, когда мне посчастливится найти людей достойных, чей нрав согласен с моим; ибо мне не пристало страдать от чужого непостоянства. Я умею хранить тайны, и ничто не сравнится с моей преданностью и уважением к друзьям; поэтому я хочу, чтобы мне отвечали тем же, и ничто меня так не завоевывает, как доверие, ибо оно – знак уважения, в высший степени чувствительный для тех, у кого есть сердце и честь. Я дурной враг, ибо гневна и вспыльчива, что, помня о моем происхождении, должно повергать в трепет моих врагов; но душа моя благородна и добра. Я не способна на низкие и черные поступки; мне более свойственно прощать, чем вершить правосудие. Я меланхолична; люблю читать хорошие, серьезные книги, пустяки меня утомляют, если только это не стихи, которые я люблю и серьезные, и легкие, и, без сомнения, сужу о них не хуже, чем если бы была ученой. Я люблю свет и беседу людей достойных, но не слишком скучаю и с теми, кто ими не является, ибо люди моего ранга должны себя принуждать, будучи рождены более для других, нежели для самих себя; эта необходимость настолько вошла у меня в привычку, что ничто не может мне наскучить, хотя не все развлекает. Это не препятствует тому, чтобы я умела распознавать людей достойных, ибо мне по душе все, кто отличился в своем призвании. Больше всего мне по сердцу военные, и я люблю слушать их разговоры о своем ремесле; и хотя я уже сказала, что никогда не говорю о том, чего не знаю и что мне не подобает, признаюсь, что охотно говорю о войне; я чувствую в себе большую отвагу, во мне много смелости и честолюбия, но Господь дал им такой простор, позволив мне родиться в моем ранге, что у других это было бы недостатком, а мне помогает служить Его делам. Я скоро принимаю решения и твердо их держусь. Ничто не кажется мне трудным, когда нужно услужить друзьям или повиноваться тем, кто надо мною властен. Я не корыстна, не способна на низости и до такой степени равнодушна ко всем благам света – и потому, что презираю других, и потому, что имею о себе хорошее мнение, – что предпочту провести жизнь в одиночестве, чем хоть в чем-нибудь принуждать свой гордый нрав, даже если речь идет о моей судьбе. Я люблю бывать одна; я не любезна, но требую любезности от других, я недоверчива, но не по отношению к себе, я люблю радовать и оказывать услуги, но нередко мне нравится поддразнивать и обижать. У меня не лежит душа к удовольствиям, а потому я неохотно устраиваю их для других. Я люблю скрипки больше всякой другой музыки, люблю танцевать больше, чем это делаю, и танцую очень хорошо; терпеть не могу карты, но люблю подвижные игры; знаю многие виды рукоделий, и для меня это не меньшее развлечение, чем охота или прогулки верхом. Горе мне чувствительней, нежели радость, и с первым я больше знакома, чем со второй, но это нелегко заметить, ибо, хотя я не комедиантка и не жеманница и обычно меня можно видеть насквозь, я хорошо владею собой, когда хочу, и могу повернуться такой стороной, какой нужно, чтобы была видна лишь она. Никто не имеет столько власти над собой и никогда дух столь полно не господствовал над телом, и порой я из-за этого страдаю. Пережитые мной великие беды убили бы любую другую, но Господь так вымерил мою долю и все в ней так связано друг с другом, что мне дано необычайное здоровье и силы: меня ничем не сокрушить и не утомить, по моему лицу трудно судить о переменах в моей судьбе и о выпавших мне невзгодах, ибо оно редко меняет выражение. Я забыла сказать, что у меня здоровый цвет лица, вполне отвечающий тому, что я уже сказала: не мягкий, но белый и свежий. Я не набожна, но хочу быть, и свет мне уже во многом безразличен, но то, что побуждает меня его презирать, не позволяет от него оторваться, ибо это презрение не касается меня самой, а самолюбие, кажется, не принадлежит к качествам, способствующим благочестию. Я с большим усердием занимаюсь своими делами и полностью им отдаюсь и так же в них подозрительна, как и во всем остальном. Я люблю порядок и последовательность даже в мелочах; не знаю, щедра ли я, но могу сказать, что во всем люблю пышность и блеск и мне нравится одаривать людей достойных и тех, кто мне по душе; но в этом я часто руководствуюсь прихотью, поэтому не знаю, можно ли это назвать щедростью. Когда я вершу добро, то делаю это с большой охотой, и никто не внушает благодарность лучше меня. Я скупа на похвалы другим и редко осуждаю саму себя. Во мне нет ни злоречивости, ни насмешливости, хотя я лучше других знаю смешные стороны людей и склонна поднимать на смех тех, кто, как мне кажется, того заслуживает. Я плохо рисую, но пишу естественно и без труда. Что касается галантности, то к ней у меня нет ни малейшей склонности, и меня даже поддразнивают тем, что в стихах мне меньше всего нравятся страстные, ибо душа моя лишена нежности; но когда уверяют, что я столь же нечувствительна к дружбе, то против этого я изо всех сил возражаю, ибо люблю тех, кто того достоин, и тех, кому обязана, и признательней меня не найти на всем белом свете. Я от природы воздержанна, трапезы меня утомляют, как утомляет и наблюдать за теми, кто в них находит чрезмерное удовольствие. Гораздо больше я люблю спать, но любая мелочь, которой нужно заняться, лишает меня сна, что не причиняет мне ни малейшего неудобства. Я чужда интриганству: мне хочется знать, что происходит в свете, больше из желания от него удалиться, чем из стремления участвовать в его делах. У меня обширная память и есть способность к суждению. Хотелось бы, чтобы обо мне не судили по превратностям моей судьбы, до сих пор ко мне неблагосклонной, – если помнить, какой она должна была быть, – ибо такое суждение может оказаться не слишком мне приятным. Чтобы воздать мне по справедливости, стоит сказать, что я менее ошибалась в своих поступках, чем фортуна в своих вердиктах, ибо суди она верней, то, без сомнения, обошлась бы со мной получше.

Предыдущая главаГлава 20 из 41Следующая глава