Победа куется до боя.
Этот афоризм любит гвардии капитан Момыш-Улы.
Однажды был случай, когда он, командир полка, управляя боем, произнес только одно слово и больше ни во что не вмешивался.
Бой продолжался недолго – приблизительно два с половиной часа, – и все это время Момыш-Улы просидел не облокачиваясь в четырех бревенчатых стенах блиндажа, тесного и полутемного, как погреб. Он часто закуривал, резким движением отбрасывая спичку; порой проводил худыми пальцами по черным поблескивающим волосам, которые упрямо поднимались, как только рука оставляла их; лицо казалось бесстрастным, и жил главным образом взгляд.
Со стороны можно было подумать, что он ничем не занят, но, когда парикмахер, решив, что наступил наконец его час, предложил побриться, Момыш-Улы так на него взглянул, что тот попятился.
Единственное слово, которое произнес Момыш-Улы, было очень простым. Он сказал: «Начинайте!»
Перед этим ему звонили сверху:
– Почему опаздываете? Почему молчит ваша артиллерия?
Момыш-Улы ответил:
– Я не опаздываю. Я буду действовать без артиллерийской подготовки.
Его переспросили:
– Как?
– Без артиллерийской подготовки… Это я решил с командиром пушек. Подробности, думается, не для телефона.
Он говорил с едва уловимым акцентом, не коверкая слов и оборотов, но неторопливость речи казалась иногда нарочитой: речь становилась быстрее, когда он разговаривал по-казахски.
Через полчаса его снова запросили, почему не начинает.
– Не закончена разведка огневых точек, – ответил Момыш-Улы. – Я считаю, что пока не решена эта задача…
Его перебили, он смолк, глаза сверкнули, и, дождавшись момента, когда можно отвечать, он резко сказал:
– Если вы прикажете идти без разведки, пойду без разведки. Вы это мне приказываете? Сам стану во главе штурмовой группы, крикну «ура» и поведу людей. Вы приказываете действовать так? Буду выполнять ваше решение…
И вдруг он покраснел, на впалых щеках цвета потемневшей бронзы вспыхнул скупой румянец.
– Служу Советскому Союзу, товарищ генерал, – неловко выговорил он.
– Что он вам сказал? – с любопытством спросил комиссар полка Логвиненко.
– Он мне сказал…
Момыш-Улы помедлил. Ему хотелось скрыть, что он польщен, но эта нотка прорвалась.
– Сказал: «Спасибо за доблестный ответ».
В эту минуту командир артиллерийского дивизиона Снегин, который, сидя на низком чурбаке, негромко разговаривал по другому телефону, закричал:
– Головой? Я сам ему оторву голову за эти штуки! Передайте, чтобы дразнил шапкой! Передайте, что я это приказываю, сто тысяч чертей ему в левую ноздрю!
Сердито отстранив, но не выпуская трубку, он повернулся к Момыш-Улы и Логвиненко, чтобы поделиться возмущением. Но, еще не начав говорить, он засмеялся. Эти мгновенные перемены были нередки у Снегина. Он жил словно с открытой душой: каждое переживание, даже мимолетное, охватывало его, казалось, целиком и тотчас пробивалось наружу.
– Золотой парень, – сказал он, – шапка не подействовала, стал головой дразнить. Я ему за это…
Он опять сердито потряс трубкой и опять засмеялся.
– Как фамилия? – спросил Логвиненко.
– Лаврентьев… Помните, я вам рассказывал… Мальчишка, у которого судимость была за хулиганство.
– А имя, отчество?
– Не знаю…
Логвиненко прищурился. В серых глазах искрилась умная и чуть озорная усмешка. Он произнес фразу, которую нередко повторял:
– Героев, товарищ Снегин, надо знать по имени и отчеству…
– Ну как он – не раздразнил? – нетерпеливо спросил Момыш-Улы.
Снегин нагнулся к телефону:
– Разматов? Разматов, вы меня слышите? Что? Что? Что?
Каждое из этих «что» было громче и радостнее предыдущего. Повернувшись на чурбаке, он ликующе воскликнул:
– Есть, товарищ капитан! Раздразнил, товарищ капитан!
И затем снова в трубку:
– Передайте, Разматов, что я его за это изобью! В другой раз чтобы этого не смел! Теперь вот что… Вы все видите? Хорошо… Будьте наготове, сейчас начнем работать…
И, опустив трубку, Снегин торопливо сообщает:
– Шевельнуться, говорит, нельзя… Кинжальным огнем землю чешет… Лежим, говорит, еле дышим…
В блиндаже все понимают, о чем речь.
Где-то в пятидесяти-шестидесяти метрах от укреплений врага лежит артиллерист-корректировщик гвардии лейтенант Разматов. Он спрятался под землю, спрятался так искусно, что можно наступить и не заметить. К уху прижата телефонная трубка, шнур тянется сюда. Первая задача Разматова – видеть. Это не так легко. Огневые точки немцев тоже спрятаны, иногда не менее искусно. Они молчат, чтобы до времени не выдать себя. Но вдруг невдалеке от них, словно из-под земли, появляется красноармейская шапка… Одна… другая… Появляется и исчезает, и снова появляется все ближе… Что это? Атака? Огонь, огонь! И Разматов наконец-то видит: вот они, рыльца пулеметов, из которых вылетает пламя. А его друг и помощник, разведчик Лаврентьев, раздразнивший немцев, лежит ничком, укрывшись за какой-нибудь неровностью.
Теперь нельзя медлить.
Снегин посмотрел на капитана, Момыш-Улы кивнул. Он, пехотный командир, знал не со стороны, а как профессионал-артиллерист работу «командира пушек». Это может показаться странным, но вся жизнь Момыш-Улы необычайна.
Он оказался женатым через сорок восемь часов после рождения – такой обычай был у степных кочевников, казахов. Трехлетним мальцом он впервые взобрался на коня. Отец вручил ему плеть и сказал:
– Будешь пастухом.
До десяти лет Момыш-Улы не подозревал, что на свете существует хлеб, а его дед так и умер, не отведав хлеба: казахи, кочуя со стадами, знали только молоко и мясо.
Он мечтал многое совершить для Казахстана. С отрочества, с младших классов школы, соприкоснувшись с русскими, с их книгами, со всем, что называется культурой, он молчаливо решил, что в служении народу – смысл его жизни. Ему хотелось строить в Казахстане железные дороги, – окончив десятилетку, он поехал в Ленинград и, выдержав конкурсный экзамен, стал студентом-путейцем. Наука давалась легко, он с отличными отметками переходил с курса на курс, но вдруг понял: не то, не то – его призвание не в этом. Он покидает институт. Дальше – армия, военное училище, Момыш-Улы – командир батареи, вместе с батареей он сражается у озера Хасан. С Дальнего Востока его тянет в родной Казахстан; после боев он расстается с армией и возвращается домой. Его влечет литература; он переводит русских классиков – многие стихи Пушкина и Лермонтова изданы по-казахски в переводах Момыш-Улы, – а тайком пишет свое, пишет и бросает. И опять ему чудится: не то. Где же оно – его призвание? Кто он – воин, инженер или писатель?
– Я сам себя не понимаю, – иногда говорит друзьям Момыш-Улы.
Отечественная война оборвала искания. Призвание определится потом, теперь надо драться. Момыш-Улы поступает в дивизию, которая формируется в Алма-Ате, и командует сначала батальоном, потом получает полк, после того как в боях под Москвой распознали, какая сила характера и ума таится в этом страстном человеке с бесстрастным лицом.
Снегин – ровесник и земляк капитана: ему тоже тридцать лет, он тоже из Алма-Аты. Впрочем, все, кто находятся в эту минуту здесь – и комиссар Логвиненко, и начальник штаба Курганский, и адъютанты, и телефонисты, – все они из Казахстана, все осенью отправились на фронт со станции Алма-Ата, все теперь гвардейцы, все панфиловцы.
И только телефонист Баранов с недавних пор в дивизии; однако раньше он воевал в батарее, которой командовал не кто-нибудь, а лейтенант Чапаев, сын легендарного начдива, и всегда готов задорно спорить – чей же козырь старше.
Снегин приказывает:
– Баранов, вызовите батарею.
В блиндаже четыре телефона. Два принадлежат артиллеристам. Первый, у которого, примостившись на чурбаке, сидит Снегин, ведет к «глазам». Это глаза Разматова, которые в этот час, в этом темном подземелье становятся глазами Снегина и Момыш-Улы. Второй соединяет бревенчатую коробку блиндажа с пушками, скрытыми в лесу за несколько километров отсюда.
– Батарея вызвана, товарищ командир.
– Хорошо. Будете передавать мою команду… Разматыч, жив? Все еще чешут?.. Слушайте. Даю команду.
И, повысив голос, он командует:
– По местам!
Баранов повторяет в другой аппарат:
– По местам!
У него, рядового связиста, тоже вдруг появился командирский тон; он повелительно добавляет от себя:
– Все разговоры по линии прекратить!
Снегин продолжает:
– Передавайте: бусоль 25 плюс вчерашний доворот. Какой доворот там был вчера?
Повторив в трубку приказание, Баранов обращается к Снегину:
– Товарищ командир, там спрашивают: какой доворот?
Снегин срывается с места и, стукнувшись головой о поперечную балку, не сдержав ругательства, хватает у Баранова трубку.
– Ведь я приказал вам, – кричит он, – не сбивать эти довороты, чтобы они всю ночь стояли. Что? Как не знаете? Давайте немедленно командира батареи!
Момыш-Улы круто повернулся. Ничего не сказав, он закурил, с резким щелканьем захлопнул портсигар и далеко отбросил спичку.
Неужели опять задержка? Неужели глупая случайность расстроила то, что достигнуто вчера?
Накануне в сумерках капитан провел репетицию сегодняшней атаки. Небольшая группа двинулась вперед; немцы встретили ее огнем; бойцы замерли, прильнув к земле; Разматов, притаившись вблизи немецкой обороны, корректировал работу артиллерии и добился нескольких точных попаданий; пулеметная стрельба сразу стала слабее, и бойцы осторожно поползли; противник опять остановил их интенсивным огнем, и Разматов еще раз удачно накрыл цель. Вчера этим дело ограничилось. Дождавшись темноты, группа вернулась, бережно неся двух раненых.
Пушки, таким образом, были пристреляны. Теперь оставалось немногое: требовалось раздразнить немцев, чтобы вновь засечь точки, установленные ночью взамен обнаруженных или поврежденных, и соответственно этому, а также погоде – главным образом ветру – слегка подправить наводку, «довернуть», как говорят артиллеристы.
– Кто у телефона? – кричит Снегин. – Что вы там натворили с доворотами? Что? Все в порядке? Не сбивали?
Он вздыхает с облегчением, и сидящий рядом Баранов вздыхает точно так же. Что-то выслушав, Снегин говорит:
– Не подпускайте больше этого разиню к телефону, чтобы он не путал, сто чертей ему в левую ноздрю… Через минуту зарядить и доложить!
Он возвращается на свой чурбак и, улыбаясь, отдувается:
– Фу-ты… Разматыч, жив? Скоро, скоро… Заряжают.
Тем временем Логвиненко по другому телефону соединяется с комиссаром батальона, которому предстоит атаковать.
– Соловьев? Ударная группа на месте? Потолковал с людьми? С каждым? Будем действовать, как условлено. Изменений нет. По-вчерашнему, понятно? Пусть люди приготовятся, сейчас Снегин начинает. Ждите команды…
Логвиненко еще говорил, когда Баранов передал:
– Готово!
– Разматов, готово! – кричит Снегин. – Хорошо, даю. Один снаряд, огонь…
Баранов повторяет:
– Один снаряд, огонь!
И прибавляет от себя:
– Живей там поворачивайтесь! Быстрее огоньку!
Затем выкрикивает:
– Выстрел!
– Разматов, выстрел! – передает Снегин.
Несколько секунд в блиндаже стоит напряженное молчание. Доносится глухой удар. Все ждут, что скажет Разматов, как упадет первый снаряд.
– Так, так… – наконец произносит Снегин. – Ладно, Разматыч… Правее, ноль-ноль три, два снаряда, беглый огонь…
Он кричит эту команду, словно находится у пушек, хотя Баранов, который передает приказание, сидит в трех шагах.
Не проходит и полминуты, как Баранов кричит:
– Выстрел! Выстрел! Очередь!
Повторив это, Снегин некоторое время ждет – в эти мгновения снаряд прорезает воздух, эти мгновения отделяют выстрел от разрыва, – затем произносит:
– Так, так…
И по тому, как он выговаривает это короткое «так», можно легко угадать, что сказал Разматов, удачно ли лег снаряд. В этом снегинском «так» тысяча оттенков – от угрюмости до ликования. Повторяя «так, так», сейчас он не может сдержать смеха.
Он сообщает:
– Ну и Разматов… Как поросенка, говорит, по башке стукнул… Был пулемет, и нет пулемета…
Затем снова в трубку:
– Так, так… Хорошо, Разматыч… Прицел больше один! Два снаряда, беглый огонь…
Опять передается команда; опять полминуты спустя Баранов выкрикивает: «Выстрел! Выстрел! Очередь!»; опять в блиндаже напряженное молчание; и опять слышится радостное «так, так»…
– Еще одного пулемета нет, – восклицает Снегин. – Сразу замолчали… Сейчас, говорит, можно пехоте лезть… Теперь хочет по блиндажам ударить… Хорошо, Разматыч! Даю…
И, назвав координаты, Снегин кричит:
– Взрыватель фугасный, два снаряда, беглый огонь…
На этот раз снаряды не поразили цель. Разматов дал поправку.
После выстрелов, слушая, что сообщает Разматов, Снегин опять фыркает, сдерживая смех.
– Ох и дал, говорит… Сам, говорит, чуть не подпрыгнул. Разворотил блиндаж…
Логвиненко спрашивает:
– Огневые точки молчат?
– Молчат.
Капитан вызывает к телефону Лукьяненко, командира второго батальона.
– Начинайте, – коротко говорит Момыш-Улы.
Это было единственное слово, единственное приказание, отданное командиром полка. С этого момента в бой вступает пехота.
Снегин говорит Разматову:
– Теперь мы, Разматов, помолчим, пусть мальчики поработают. А когда фрицы заговорят, мы опять им рот заткнем. Что? Минометы скорректировать? Это можно. Это мы сейчас устроим.
Он некоторое время что-то слушает, потом рассказывает:
– Разматов сейчас разговаривал с Лукьяненко. Скорей, говорит, теперь тут можно, как по тротуару, гулять.
В работу вступают минометы. Впрочем, это пока не работа, а лишь приправка инструмента. Опять в блиндаже кричат: «Одна мина, огонь», «Прицел меньше, две мины, интервал пять секунд, огонь!».
Логвиненко разговаривает по телефону с Соловьевым:
– Двигаетесь? Сколько проползли? Коммунисты и комсомольцы впереди?.. Что? Подозрительное молчание? Снегин, слышите? Соловьев говорит, что противник подозрительно молчит… Знаешь, что отвечает Снегин? Хохочет… Да, ты рассмешил… Ничего там нет подозрительного! Как откроет огонь – мы еще долбанем. Мы его держим!
И, с силой сжимая пальцы, Логвиненко показывает, словно Соловьев может видеть, как схвачен противник.
Проходят минуты; припадая к земле, бойцы приближаются к умолкшим немецким укреплениям. Снегин продолжает пристрелку минометов. Потом радостно сообщает:
– Разматов видит наших… Ползет, говорит, наша пехота… Двигаются, говорит…
И, не закончив фразы, вдруг кричит:
– Все разговоры по линии прекратить! Правее, ноль-ноль пять, два снаряда, беглый огонь… Опять стали бить из пулеметов… Выстрел, Разматыч! Выстрел! Очередь! Так, так… Сейчас дадим… Взрыватель фугасный, четыре снаряда, беглый огонь!
Момыш-Улы молчит, но Снегин, не ожидая вопросов, сообщает все, что видят «глаза».
– Бьет, бьет из пулеметов… Бросает мины… Наши лежат…
– Выстрел! Выстрел! – выкрикивает Баранов. – Чего задерживаетесь? Быстрее огоньку! Выстрел, выстрел, очередь!
– Так, так, так, – повторяет Снегин, слушая Разматова, и в его голосе наконец-то звучит радость. – Еще два блиндажа разбил… Опять замолчали.
– А пехота? – спрашивает Логвиненко.
– Разматыч, как там мальчики? Опять поползли? Здорово! Пусть поработают, мы помолчим… Займемся-ка снова минометами…
В бою минуты и часы летят. Кажется, Момыш-Улы только что произнес «начинайте», а в действительности с этого момента прошло больше часа.
Начальник штаба Курганский сообщает в дивизию о ходе операции; он делает это без напоминаний, ни о чем не спрашивая Момыш-Улы, твердо запомнив афоризм капитана: не командир для штаба, а штаб для командира.
Снегин расспрашивает:
– Разматыч, как там?.. А мальчики как? Ползут? Хорошо, замечательно… Что? Откуда? Сколько? Снарядами по ним не бей, береги снаряды! Минами, минами работай! Баранов, команда минометам! Правее, ноль-ноль шесть, четыре мины, беглый огонь! Товарищ капитан, справа показались автоматчики. Готовится контратака… Что? Огневые точки ожили? Баранов, команда пушкам! Левее, ноль-ноль три, взрыватель фугасный, четыре снаряда, беглый огонь!
Баранов выкрикивает команду, всякий раз повелительно добавляя от себя:
– Веселей давай! Быстрее огоньку!
Раздается новая команда; опять летят мины и снаряды; в блиндаже все молчат, кроме Снегина и телефониста.
И кажется странным, что в эти минуты – критические минуты боя – в блиндаже пехотного командира раздаются только голоса артиллеристов, только артиллерийские команды.
Но как раз это нужно Момыш-Улы; над этим он долго раздумывал и долго добивался этого: двойной точности – точного артиллерийского огня, помноженного на столь же точное взаимодействие.
Он переживает каждое сообщение, каждую команду, каждую интонацию Снегина. Ему хочется вмешаться, крикнуть отсюда командиру батальона: «Выдвигайте пулеметы, пусть стреляет все, что может стрелять!» – но он знает, что это уже делается, а если нет – отсюда кричать поздно. Он знает: победа куется до боя и управляют не криком, а умом.
В эти минуты в нем все напряжено, но он упрямо молчит, и лицо по-прежнему бесстрастно.
Наконец-то! Снегин с нескрываемым облегчением произносит свое «так».
– Фу… – отдувается он. – Разогнали автоматчиков… Четыре раза накрывали минами… И еще два блиндажа разбиты… Опять фрицы замолчали.
– А наши как?
– Лежат… Лежат почти рядышком с Разматовым.
– Лежат? – переспрашивает Логвиненко и протягивает руку к телефону. – Вызовите Соловьева. Соловьев? Доложите, что делается? Что? Почему? Почему не двигаетесь? Осторожность? Они не работают сейчас, подавили их. Или вы ждете, чтобы противник восстановил огневые средства? Вперед! В бою играет роль минута! Используйте момент!
Он волнуется: ему хочется самому увлечь бойцов на завершающий рывок, как он не раз увлекал; голос на последнем слове дрогнул, словно что-то подступило к горлу.
Не поднимаясь с чурбака, не выпуская трубку, Снегин на полях газеты подсчитывает количество израсходованных снарядов. Итог кажется ему великоватым, хотя выпущено – мы сообщим эту цифру: многим артиллеристам она покажется невероятной, неправдоподобно малой – всего сорок шесть снарядов.
К телефону вызывают капитана. Командир батальона Лукьяненко докладывает:
– Бойцы ворвались в укрепленную линию противника. Немцы бежали, оставив несколько десятков трупов.
И тотчас Снегин, уронив газету, кричит в восхищении:
– Так, так… Прошли линию блиндажей! Разматыч полез вперед вместе с пехотой!
Задача решена, атака удалась, наступательный бой на сегодня закончен.
Момыш-Улы приказывает командиру батальона:
– Закрепляйтесь… Выдвигайте противотанковое вооружение. Зубами там держитесь. Готовьтесь отбить контратаку.
И, положив трубку, помолчав, он спрашивает:
– А где же парикмахер? Теперь можно и побриться.