– Тягостные картины, – повторил Момыш-Улы. – Идем по лесу усталые, голодные, понурые. Молчим, удаляемся в сторону от Волоколамска, оставленного Красной армией. Лесная дорога узка; колеса пушек порой обдирают кору елок; санитарная, крытая брезентом фура переваливается на корневищах; иногда из-под брезента доносится сдерживаемый стон; раненые бредут и за фурой; к их трудному шагу приноравливается шаг всей далеко растянувшейся колонны. Изредка попадаются прогалины, полянки, куда заглядывает ползущее к закату солнце. А дальше опять полумрак. Тяжелые лапы елей нависли над глухим, почти ненаезженным проселком. Тропа вывела в открытое поле, влилась в утолченную щебнем более широкую дорогу. В сумерках мы пересекли ее, двинулись дальше по задернелому полю, стараясь не отдаляться от опушки.
Часа через полтора, уже в темноте, мы вышли к деревне Быки. В деревне оказались наши, сюда отошел полк Хрымова. Мне повстречался помощник начальника штаба этого полка.
– А-а, хорошо, что подошли, – с места в карьер заявил он. – Я как раз еду вас разыскивать.
– Спасибо и на этом, – ответил я. – Разрешите связаться со штабом дивизии?
– Зачем? Вы приданы нам. Будете действовать совместно с нашим полком.
– Я с вами уже действовал. Непорядочно вы поступили. Где командир полка?
– В лесу. Завтра сможете с ним поговорить. А сейчас вот вам район обороны. Поднимайте людей и выступайте.
Мне был указан рубеж. Была дана задача: удерживать мост на дороге Волоколамск – Быки, перекрыть эту дорогу. Следовало идти обратно на щебенку, которую мы пересекли, занимать там оборону. Дело происходило вечером двадцать седьмого октября, а батальон с двадцать третьего не спал ни одной ночи. Последние сутки мы не ели, остались без курева, обедняли и патронами. Я попросил:
– Прикажите накормить мой батальон. Тут у вас полковой обоз. Пусть нам дадут хоть по двести граммов хлеба.
Однако помощник начальника штаба не решился вмешаться в неподведомственные ему хлебные дела.
– Первым долгом выполняйте задачу! Мы вам всё вышлем. И дадим, если понадобится, дополнительные приказания.
Я спросил о своих будущих соседях.
– Вашим соседом справа будет наш первый батальон. Насчет соседа слева уточняем.
– То есть слева никого?
– Эти сведения пришлем. Не задерживайтесь, идите.
– Коли так, слушаюсь.
Я кликнул коновода. Синченко подвел коней. Его Сивка несла на себе изрядный мешок овса.
– Раздобыл, товарищ комбат, у ездовых, – радостно заговорил Синченко. – Оживим наших коней.
Длинной мордой Лысанка тянулась к мешку. Я положил руку на холку. Лысанка мгновенно подобралась, тонкие уши шевельнулись, будто прислушиваясь ко мне. Вскочив в седло, я с тяжелой душой поехал к батальону, расположившемуся на привал вблизи деревни.
Дорога шла под изволок. Спускаясь мимо темных изб, я повстречал нашу санитарную фуру. Красноватая луна неясно озаряла пару отощавших, выбившихся из сил лошадей. Они медленно влачили в гору большие колеса, поблескивавшие высветленным на щебенке железом.
Впереди фуры энергично шагал военврач Беленков. На груди скрещивались ремни планшета и докторской полевой сумки. Я подивился бодрой походке Беленкова, мысленно похвалил его.
– Доктор, вы куда?
– Эвакуировать раненых, товарищ комбат.
– Этим займутся и без вас. С эвакуацией управится Киреев. Где он?
Доктор ответил не сразу:
– Кажется, сзади.
Его голос почему-то упал. Я крикнул:
– Киреев!
Фура уже проехала. За ней двигались легкораненые; во тьме смутно белели забинтованные головы, забинтованные, на марлевых перевязях, руки. Позади всех устало плелся Киреев. Он подбежал ко мне, одолевая одышку. Теперь они стояли рядом – высокий длиннолицый врач и запыхавшийся грузноватый фельдшер.
– Киреев, – сказал я, – сдавайте здесь раненых, эвакуируйте их. Берите с собой двух санитаров. Остальные пусть идут обратно. Кормите здесь коней. А утром, чуть забрезжит, возвращайтесь в батальон. Найдете нас на этой дороге у моста. Понятно?
– Понятно… Все, товарищ комбат, будет в аккурате.
– Выполняйте.
Киреев тяжеловато побежал догонять фуру. Беленков сказал:
– А я?
– Возвращайтесь в батальон. Мы получили район обороны и задачу. Сейчас построимся, пойдем…
– Но как же? Как же?.. – Волнуясь, Беленков застрял на этом «как же». – Товарищ комбат, я мечтал хоть вымыться по-человечески, хоть отмыть руки.
– Ну, руки-то отмоете. Там как раз течет речонка.
Неожиданно доктор захныкал:
– Я устал… Я не дойду…
Захотелось прикрикнуть, окриком вернуть ему мужество, выдержку. Но вместе с тем подумалось: ведь он же достойно выполнил свой долг, наслушался стонов, нагляделся крови, оперировал, перевязывал, вовремя вывез раненых. Нет, нельзя воздействовать только криком. Я соскочил с седла.
– Доктор, садитесь на Лысанку. А я пойду пешком. Давайте я подержу вам стремя.
Подержать стремя – это, по нашему казахскому национальному обычаю, знак уважения, почесть. Беленков был уроженцем Казахстана, жителем Алма-Аты, знал этот обычай. Застеснявшись, он пробормотал:
– Зачем, зачем?
Но я почтительно склонил перед ним голову. Доктор уступил, поставил ногу в стремя, взобрался на Лысанку.
– Благодарю вас, – проговорил он.
Голос его снова был твердым.
Минуту спустя, шагая вслед удаляющимся всадникам и еще различая в лунном свете серый круп Сивки и белые чулки Лысанки, я вдруг услышал:
– Гляди-ка… Кажись, батька!
Я узнал быстрый говорок Гаркуши. Вот как, он уже именует меня батькой. Тотчас прозвучал ответ:
– Он! Его коняшка!
Кто же это с Гаркушей? По голосу, по произношению я определил: мой сородич, казах. Но кто же именно? Казах продолжал:
– Айда в роту! А то как бы не ушли!
– Погоди. Стукнем в эту хату. Еще чем-нибудь, может, разживемся.
Я крикнул:
– Гаркуша! Ты с кем?
Водворилось молчание. Донесся сокрушенный вздох. Потом две фигуры с винтовками за плечами, с котелками в руках послушно подошли ко мне. Я мгновенно распознал богатырскую стать Галлиулина. Сейчас он понурился, словно пытаясь стать незаметнее, как-то уменьшить свой огромный рост. Но и при этом он на голову возвышался над Гаркушей.
– Кто разрешил ходить по хатам?
Галлиулин смущенно молчал, но Гаркуша не утратил бойкости.
– Товарищ комбат, злодей-брюхо виновато. Вчерашнего добра не помнит.
– Молчать! Марш в батальон! Вижу, вас распустил лейтенант Заев. Доложите ему, что шастали по избам. Пусть он вас взгреет!
– Товарищ комбат, разрешите не докладывать, – попросил Гаркуша. – Всего-то и раздобыли по котелку творога. И чуток картошки.
Галлиулин робко добавил:
– Разве мы только для себя? Несем товарищам.
– Без разговоров! Бегом!
Вероятно сочтя себя прощенными, Гаркуша и Галлиулин побежали.
Вскоре я подошел к батальону, расположившемуся под горкой на привал. Озаренное луной поле было усеяно сидевшими и лежавшими солдатами. Впрочем, сидели лишь немногие: усталость, изнеможение повалили почти всех.
Меня встретил Рахимов. Он подбежал легким шагом, будто вовсе не был измотан напряжением боя, бессонными ночами, долгим маршем. Привычная уху команда огласила поле:
– Встать! Смирно!
Я не произнес: «Отставить!» Но этого слова, видно, ждали. Истекла минута. Сначала вскочили командиры, потом, нехотя отрывая от земли ноющие, натруженные тела, со вздохами, с кряхтением поднялись бойцы. Рахимов отрапортовал: батальон на привале, чрезвычайных происшествий не было. Я сообщил ему полученный мной приказ, велел вести батальон к мосту. Без промедления, без расспросов Рахимов выкрикнул команду, которая – я это знал – была для всех сейчас постылой:
– Становись!
Однако пружина дисциплины действовала. Тотчас прозвучали повторные команды. Опередив всех, хрипло гаркнул Заев:
– Вторая рота, становись!
К его сорванному басу присоединился звонкий, высокий голос Дордия:
– Первая рота, становись!
Кубаренко прокричал команду своим артиллеристам, Филимонов – третьей роте. Эти голоса слились. Бойцы медленно построились. Вновь над темными рядами выросла грозная щетина штыков.
– Равняйсь!
От сердца немного отлегло. Батальон жил, держал равнение, держался вопреки недосыпу, голоду, усталости, почти непосильной человеку. Незримое знамя воинской чести, дисциплины, солдатского долга реяло над нами. Я сказал:
– Рахимов, ведите батальон!
Через час мы добрались до мостика, перекинутого через узкую, в несколько шагов шириной, речонку. В небе по-прежнему плыла луна, порой застилаемая быстро несущимися облаками. Берег, обращенный к противнику, был слегка вздыблен, образовывал высотку или, вернее, хребетик. Глубокая впадина реки поросла кустами. В открытом поле виднелись темные шапки стогов. К полю со всех сторон примыкали леса, порой чуть ли не сплошь заливающие зеленой краской топографическую карту этой части Подмосковья.
Я вызвал командиров рот, указал участки обороны.
– Кладите бойцов в оборону. И пускай спят. Часовых не ставить. Вы будете часовыми.
Рахимов тем временем выбрал в лощине у реки место для штаба. Там быстро соорудили шалаш. Синченко привязал неподалеку Сивку и Лысанку. Лысанка, доставившая сюда, на рубеж, нашего доктора, была счастливее нас: она уже перетирала на зубах вкусное сено, щедро натасканное руками Синченко из ближайшего стога; она подняла морду, потянулась ко мне, когда я проходил мимо. Я ласково тронул ее мягкую губу.
В шалаше уже расположился мой маленький штаб: Рахимов, Бозжанов и Тимошин. Я сказал им:
– Будем, товарищи, дежурить, обходить роты.
Послав в одну сторону Бозжанова, я сам пошел в другую, куда направилась вторая рота. Эта испытанная рота, под командой Заева, была отправлена на самое уязвимое, самое угрожаемое место, туда, где у нас не было соседей, где фронт батальона словно обрывался в пустоту, на открытый фланг. На другом краю, где под боком находилась деревня Быки и как бы чувствовался локтем полк Хрымова, оборону занял Филимонов. Рота Дордия залегла в центральной части рубежа, непосредственно перед мостом.
Я шагал по гребню вдоль реки. Кустарник отмечал ее извивы. Вдруг в неверном лунном свете мне предстало удивительное зрелище. Длинный, жердеобразный Заев восседал на той самой маленькой белой лошаденке, которую обычно впрягали в пулеметную двуколку. Он взгромоздился, что называется, охлябь, то есть без седла; его ноги, лишенные стремян, доставали, казалось, до земли. Сидя довольно прямо, хотя и уронив голову на грудь, Заев сонно покачивался. Лошаденка мирно пощипывала тронутую заморозками жесткую траву, смиренно выдерживая на себе верзилу-всадника. Вот она скакнула стреноженными передними ногами – Заева кинуло назад; едва не свалившись, он вцепился в гриву. Я не выдержал и рассмеялся. Заев грозно просипел:
– Стой? Кто идет?
– Ну, Заев, – сказал я, – сейчас полюбовался на тебя. Приспособил лошаденку.
Видимо смутившись, он неуклюже слез с лошади, пошел ко мне навстречу.
– Только на ней спасаюсь. Очень бросает в сон. Люди, товарищ комбат, на месте… Дрыхнут…
Мы подошли к рубежу, занятому ротой. Рассыпанные в цепь солдаты спали. Никто не ворочался. Тела могли бы показаться мертвыми, если бы не громкий храп, разносившийся над полем.
– Ну, что снилось, Семен? – спросил я.
– У вас, товарищ комбат, белые перчатки есть?
– Белые перчатки? К чему они мне?
– А у меня есть.
– На кой ляд они сдались?
– Для Берлина берегу, – доверительно пробасил Заев.
Из бокового кармана шинели он достал пару новеньких белых перчаток.
– Где ты раздобыл?
– В Волоколамске, в военторге. Никто не брал, а я купил. Взойдем в Берлин – поглядят на нас. Ну рус! В белых перчатках.
Над полем забухал его хохот, отрывистый, хриплый, как и его речь. Заев разговорился.
– Послужат. Похожу два дня в Берлине и выброшу. Не для Алма-Аты же буду их беречь. Там меня чудаком назовут…
– Этого, Заев, тебе и без перчаток не миновать.
Заев наклонился ко мне.
– Как думаете, товарищ комбат, – просипел он, – понаделаем мы еще дел на этом шарике?
В эту минуту как раз мы проходили мимо пулемета, стоявшего с заправленной в магазин лентой. Пулеметчики тоже спали. Невольно я поискал взглядом Галлиулина. Нет, ведь пулемет Блохи разбит, теперь и Блоха, и весь его маленький расчет получили винтовки, стали обыкновенными бойцами в роте Заева.
– Дисциплинка у тебя, Заев, хромает. Бог знает о чем думаешь, а люди совсем разболтались.
– Как так? У меня не забалуешь!
– Плохо смотришь. Баловали. Разве Гаркуша и Галлиулин не докладывали тебе?
– А что они?
– Шатались по деревне, побирались.
– Шатались? Сейчас я им влеплю!
Заев любил требовательность, любил подтягивать, подражая, возможно, в этом мне. Ни один проступок он не оставлял без нагоняя. Узнав о самовольстве двух своих бойцов, он немедля стал их разыскивать среди спящих. Вскоре мы набрели на Галлиулина. Он лежал, обратив к небу лоснящееся черное лицо, раскинув руки, как сраженный.
– Галлиулин! – хрипло крикнул Заев.
Ответом было лишь мерное похрапывание. Заев нагнулся, крикнул почти в ухо:
– Галлиулин!
Тот не шелохнулся, сонное дыхание не прервалось.
Заев напрягся, обхватил могучее туловище солдата, приподнял, поставил на ноги. Веки громадины-бойца приподнялись. На мгновение он очнулся, увидел Заева, увидел меня, сложил умоляюще ладони, кротко прошептал:
– Я извиняюсь…
И тотчас заснул снова. Так он и посапывал, держась на ногах, привалившись к Заеву. Даже мое не знающее снисхождения сердце было тронуто.
– Ладно, – сказал я. – Завтра ему всыплешь.
Заев опустил солдата на землю. Тот не проснулся.
Таков был богатырский сон батальона.
Из второй роты я вернулся в шалаш, на командный пункт. Там на пустом патронном ящике сидел Рахимов.
– Не спишь?
– Вполглаза дремлю, товарищ комбат, вполуха слушаю.
Будто из-под земли, в шалаше появился Синченко. Видимо, мой верный коновод тоже спал вполуха, поджидая меня.
– Вот, товарищ комбат, я постелил вам потник… Вот ваша шинелька. Сапоги, товарищ комбат, будете снимать?
– Нет. Ложись. Не приставай.
Улегшись, я подложил под голову полевую сумку. Вспомнил белые перчатки Заева, улыбнулся. Эх, Заев, Заев, чудачина! Минуту-другую еще слышал, как неподалеку жуют лошади: хруп-хруп… Унесся мыслями в детство, в степь… Там в кибитке или в юрте я нередко засыпал под это лошадиное домашнее «хруп-хруп…». И вскоре окунулся в приятную, влекущую дремоту.
Очнулся от чьего-то прикосновения. В шалаше уже горел костерик, потрескивал в огне хворост. Дым стлался под сводом, уходя сквозь ветви и в шалашный лаз. Меня разбудил Рахимов. Невысокое пламя озаряло двух незнакомых мне людей. Я разглядел пожилого полнотелого капитана с несколько бабьим расплывчатым лицом и молодого лейтенанта.
– Товарищ комбат, к вам, – доложил Рахимов. – Из штаба подполковника Хрымова.
Я приподнялся, сел на своей кошме.
– Вы командир батальона? – не здороваясь, спросил капитан.
– Я.
– Почему допустили такое безобразие? У вас все спят.
– Хорошо, что спят. Я приказал спать.
– Это недопустимо… Это нарушение устава! Это преступление!
И давай меня честить. Позже я близко узнал этого капитана. Он был добродушным, честным, хотя и недалеким офицером, но той ночью наше первое знакомство оказалось далеко не добрым.
Я слушал, слушал и сказал:
– Рахимов, я прилягу. Когда капитан закончит поучения, разбуди.
Капитан обиделся:
– Почему вы так дерзко отвечаете?
– Не люблю, когда попусту болтают. Мне ваши нотации надоели. И кто вы, собственно, такой?
– Капитан Синицын. Начальник химической службы полка.
– То-то вы так благоухаете… Зачем вы ко мне приехали?
– Меня послал командир полка, чтобы подтвердить задачу, данную вам, и проверить боеготовность батальона.
– И больше ничего? А сведения об обстановке, о соседях?
– Я вам уже сказал: обстановка прежняя, задача прежняя.
Тут я по-настоящему разозлился.
– То, что вы привезли, не стоит пота той лошади, на которой вы сюда приехали. Передайте это вашему командиру.
Капитан оскорбленно поджал губы. А я уже не старался сдерживаться. Ругал недостойную, дрянную привычку иных командиров, которые с легким сердцем оставляют без патронов и хлеба чужих – то есть не своей роты, не своего полка – солдат.
– Вашему командиру наплевать на судьбу чужого батальона, – кричал я, – наплевать, что мои люди голодны! Хоть бы прислал патронов! Если завтра нас тут перебьют, как кур, ваш командир даже не почешется!
Синицын все темнел с лица, все хмурился. Наконец попытался меня оборвать:
– Вы не имеете права так говорить о старших…
Я отрезал:
– Убирайтесь из расположения батальона! Передайте вашему командиру, что я задачу выполню. Сложим на этом поле головы, но выполним. Больше с вами разговаривать не желаю. Рахимов, проводи гостей!
Не прощаясь, я улегся, накинул шинель, повернулся к стенке шалаша.
Разумеется, моя резкость была недопустима. Следовало вести себя по-иному. Но несдержанность – мой недостаток. В оправдание мне нечего сказать. Или скажу, пожалуй, вот что: если вы ищете человека без слабостей, ошибок, недостатков, человека без острых краев и углов, то со мной тратите время даром.
…Нервы были еще взвинчены, когда топот коней возвестил, что посланцы подполковника Хрымова уехали. Постепенно раздражение притупилось, усталость взяла свое, я снова заснул.
Под утро из полка Хрымова к нам прибыла повозка. Штаб полка прислал несколько ящиков патронов и два ведра вареного мяса. Я обрадовался патронам, но сокрушенно смотрел на куски мяса. Два ведра! Это на батальон-то, на пятьсот голодных ртов!
– Синченко, – приказал я, – расстилай плащ-палатку. Рахимов, у тебя глаз верный. Дели.
Рахимов достал перочинный нож, оглядел разложенное на плащ-палатке мясо и без единого слова принялся делить. Я послал связных за командирами рот.
Раньше других пришли Заев и Бозжанов. Нынче, как я знал, Бозжанов провел у Заева почти полночи, взялся быть его подчаском, дал ему поспать.
Пришедшие недоуменно уставились на несколько порций мяса.
– Заев, – сказал я, – это на всю твою роту.
– На роту? Я один все съем.
Я прикрикнул:
– Хватит дурить! Раздай бойцам и объясни, что у комбата нет больше ничего. Расскажешь, как Рахимов на плащ-палатке делил мясо. Ступай буди людей! Дело к свету! Пора! Начинай окапываться, зарывайся глубже. И присылай за патронами. Денек будет горячим.
– Есть, товарищ комбат. Денек будет горячим, – просипел Заев.
Я покачал головой: снова он чудит. Кто мог предвидеть, каким страшным, роковым окажется этот день для него, лейтенанта Заева?