К книге
Совсем новая женаРассказы. Рисунок карандашом
67%
Рассказы. Рисунок карандашом
12

Мы сидим на веранде друг против друга. Ты – на табуретке, у стола, я на дачном складном стуле у двери. Каждый день, в течение недели, ты говорила мне: «Ма-ма, завтра я буду тебя рисовать».

Но все у нас не получалось. И вот наконец мы сидим друг против друга. В руках у тебя картон с листом белой бумаги и карандаш.

Несколько секунд ты разглядываешь меня оценивающе, склонив голову к плечу, и говоришь строго: «Так и сиди. Ясно?»

Тебе четырнадцать лет. Ты мечтаешь стать художницей. Ты уже освоила гуашь, пастель и акварельные краски. В детстве ты любила жаркие, огненные тона – красный и желтый. Теперь ты рисуешь городские улицы, неясно мерцающие после дождя, вытянутые вечерние тени. Этим летом ты увлеклась рисунком с натуры. Тебе позируют твои летние подруги Зина, Маня и Люся, соседка тетя Феня, у которой мы берем молоко, плотник Гаврилов. Самое поразительное для меня, не умеющей рисовать, то, что тебе удается добиться сходства. Впрочем, я у тебя не получаюсь. Мы обе это знаем, но не теряем надежды. И вот, уже не в первый раз в это дождливое лето, мы сидим на веранде друг против друга. Ты рисуешь. Ты взглядываешь на меня быстро и цепко, и в то же время мягко. Ты как будто впервые видишь мои глаза, губы, нос…

– Мама, почему ты улыбаешься?

…руки шею…

– Не верти головой. Сядь, как сидела!

Ты видишь и как бы не видишь меня в эти минуты. Ты видишь частности моего лица – брови, изгиб рта, подбородок.

Зато я вижу тебя сейчас отчетливо, как никогда. Длинные пальцы, – такие пальцы принято называть музыкальными. Розовая лента в каштановых рыжеватых волосах развязалась и свисает с плеча. (Вчера ты купалась и мы связали ею волосы, чтобы не намочить их.) Тонкие подвижные брови. Уголки губ приподняты, – ты оптимистка. Этим ты наверняка в меня.

Но в кого ты художница?

Ты отдаляешь лист бумаги от своих глаз, смотришь взыскательно.

– Ну что? – спрашиваю я. – Опять не получается?

– Не по-лу-ча-ется, – тянешь ты иронически, мне в тон, думая о своем.

– Надо уловить что-то главное, – советую я. – Ты должна уловить суть и передать ее на бумаге…

– Вот нарисую три подбородка – это есть твоя суть!..

Ты, однако, не слишком почтительна к свой модели. Наверно, я должна обидеться. Но я смеюсь. Мы обе смеемся. Я вообще не умею быть достаточно строгой матерью. А когда тебе удается меня рассмешить, я забываю о педагогике…

– Хороший фотограф умеет так снять человека, чтобы ничего лишнего не было.

– Сравнила! Фотограф и художник. Две противоположности. Фотограф все скрадывает, а художник как раз все выявляет…

– Что ж! Пожалуй, ты права.

И все же мне хочется, чтобы ты уловила мою суть. В чем она? Я не знаю. Это должна постичь ты. Не сейчас – ты еще слишком мала. Но пройдут годы, может быть всего несколько лет, и ты поймешь, что за каждой человеческой внешностью скрывается личность, индивидуальность, характер…

Ты опять погрузилась в работу. Твое круглое, совсем еще детское лицо, с точками веснушек на румяных щеках, одухотворено. Как ты серьезна и естественна в эти минуты! Каждый взгляд, когда ты поднимаешь глаза, – как вопрос. Как будто тебя окликнули в толпе…

С утра шел дождь. Лишь теперь, к вечеру, поголубело небо, и солнце, яркое и чистое, косо озарило веранду и усыпанные спелой вишней деревья соседского сада. Повеяло ромашкой, свежескошенной травой, тесом, что сложен у нас во дворе. Плотник Гаврилов делает ставни. Целый день он строгает тесовые доски, разложив их на столе для пинг-понга. Этот стол – тоже произведение Гаврилова, строгого старика с голубыми, глубоко посаженными, озабоченными глазами. Как-то я сказала ему, что по радио обещают дождь, – как бы тес не намок. Он глянул в небо и сказал сердито:

– Кто намочит, тот и высушит!

Я побаиваюсь Гаврилова. А ты не побоялась. Усадила на складной дачный стул, на котором сейчас сижу я, и заставила сидеть полтора часа. «Перекур» явно затянулся. Старик сидел в неудобной позе, глубоко провалясь на матерчатом стуле. Сидел неподвижно, почти не мигая.

– Вам, наверно, некогда, – сказала я старику. Мне было неловко. – Вам работать нужно…

– Ничего, – ответил он, оставаясь неподвижным и едва шевеля губами. – Ей тоже нужно. Пусть рисует…

Потом он долго рассматривал свой портрет – морщинистое лицо, впалые щеки, выдавшийся вперед зуб, прикусивший нижнюю губу, глубоко посаженные, озабоченные глаза.

– Похож, – заключил он.

Соседка, тетя Феня, осталась менее довольна.

Она вся извертелась, пока ты рисовала ее. Только и слышалось:

– Галь, скоро там? Малинка с Нежкой у меня не кормлены. Да и за сеном иттить надо.

Ты нарисовала ее, сидящую на ящике, с ногами, недостающими до земли, с серпом па плече. За серпом тетя Феня специально домой бегала.

– Чтой-то много морщин ты мне накидала, – сказала она, разглядывая свое изображение. – Вроде с утра помоложе была, как в зеркалу смотрелась…

Из твоих подруг самая терпеливая – Зина. У нас накопилось множество рисунков: Зина с теннисной ракеткой в руке, в венке из ромашек, Зина на перилах крыльца… Зина позирует безропотно, и я удивляюсь, откуда столько выдержки у этой девчонки, занявшей первое место среди школьниц района по прыжкам в высоту? Что заставляет ее сидеть неподвижно несколько часов кряду? Любопытство? Или тщеславное желание увидеть себя на бумаге? Или это уже то самое женское терпение, о котором сложено столько песен?

Я слежу за твоими руками. Уверенные движения карандаша. Пусть я пока у тебя не получаюсь. Но это само по себе так прекрасно – сидеть напротив тебя на веранде, залитой вечерним солнцем, смотреть, как ты работаешь и как блестят твои глаза с расширенными от напряжения, темными, как вишни, зрачками. И эта растрепанная коса, и розовая лента, свисающая с плеча… Мы видим друг друга каждый день. Но как редко мы видим друг друга.

– Еще немножко, – говоришь ты и смотришь на меня. Потом – на свой лист, скрытый от меня картоном.

Это, конечно, не ты… А может быть, и ты. Нет, не ты… Сама виновата! У тебя выражение лица все время меняется.

Девочки, твои подружки, заждались тебя. Они столпились у калитки и делают тебе знаки. Мы разглядываем рисунок. Конечно, это не я. Но что-то угадывается. Наверное, не больше, чем в портрете преступника, выполненном на основании показаний свидетелей.

Я говорю это вслух, чтобы развеселить тебя. Но ты не смеешься. И не спешишь бежать к девочкам. Чувство неудовлетворенности, недовольства собой уже знакомо тебе.

– Ничего, – утешаю я, – в другой раз получится. А сейчас иди, тебя ждут.

Ты уходишь. И вскоре я уже слышу твой смех и голос, перекрывающий голоса подруг. Как далеко разносятся звуки в чистом холодном воздухе. Солнце спряталось, но малиновый отсвет лежит на высоких, северных на вид облачках.

…А потом они вырастают, дети. И, взрослея, отрываясь от нас, матерей, постигают нас уже не в частностях, а в целом. И девятнадцатилетний Тулуз-Лотрек пишет в золотисто-голубой гамме портрет матери за утренним завтраком. Ее опущенные веки скрывают глаза, полные вечной тревоги за калеку-сына. Руки на краю стола, как две птицы, готовые вспорхнуть. Легкое белое платье. Легкое, как вздох, который вырвется сейчас из ее груди.

Другой француз, Эдуард Мане, рисует суровую женщину с тонкими губами и задумчивым, углубленным в себя взглядом. Он видит свою мать такой, какой она будет, когда над головой сына разразится гроза. Спустя три года он выставит в Салоне картину «Завтрак на траве», и она, его мать, урожденная Эжени Фурнье, дочь соратника Наполеона, сумеет гордо перенести скандал и травлю.

А русский художник Филипп Малявин прославится портретом старой крестьянки. Лицо скрыто полумраком деревенской избы. Только по-матерински требовательно, строго светятся глаза…

…Я думаю о матерях, чьи портреты украшают картинные галереи и выставки. О матерях, увиденных глазами своих детей. Я знаю: у каждой из них запечатлелся в памяти ответный портрет образ сына в минуту вдохновенья. И этот запечатленный портрет остался у каждой в сердце.

А у меня осталась наша веранда, озаренная вечерним солнцем, розовая лента, свисающая с твоего плеча, и этот твой взгляд – как будто тебя окликнули в толпе…

Предыдущая главаГлава 12 из 18Следующая глава