Если Элис не была поглощена приходскими заботами или игрой на фортепьяно, она удалялась в свой «командный пункт», то есть в спальню, которую Осберт, кстати сказать, посещал нечасто. Его выселение оттуда случилось еще в самом начале их совместной жизни, которую они упорно называли «наш брачный союз». Слух о выселении законного мужа из спальни быстро распространился по деревне, превратившись в отличную почву для всевозможных сплетен. Но если у кого-то и доставало смелости спросить, почему супруги Нокс спят порознь, Элис моментально приводила длинный список своих недугов, в том числе бессонницу и невралгию, и уверяла, что для нее отдельная спальня – единственное спасение.
Осберт по этому поводу никогда никаких комментариев не давал.
Из своей спальни Элис раздавала различные указания, требуя сделать то или другое, но, похоже, не замечала – а может, ее это и не заботило, – что многие ее требования и просьбы оставались как бы не услышанными. Всем в деревне было известно, что если уж в доме священника что-то и делалось по хозяйству, то не благодаря ее указаниям, а, скорее, вопреки им.
В детстве Софи считала Элис ужасно ленивой. Но, когда она повзрослела, ее стала даже восхищать тактика, взятая Элис на вооружение. Она, например, блестяще умела делать только то, что нравилось ей самой, и отлично маскировала свое нежелание делать что-то еще. Ее неадекватность в качестве домашней хозяйки давно стала в деревне притчей во языцех и вечной темой для пересудов. «Никогда и пальцем не пошевелит, а посмотрите, в каком состоянии дом!» Но Элис с легкостью уклонялась от стрел критики, ухитряясь уйти от любой темы, затрагивавшей беспорядок у нее в доме или ее неумение готовить. Если дверцу буфета удавалось закрыть после ее жалких попыток пополнить запас продуктов, то и обсуждать было нечего. А поскольку она была из числа тех «поварих», которые уверены, что свежие овощи следует варить как минимум все утро, то и на эту тему рассуждать было бессмысленно.
Два сильно поношенных башмачка, похожие на двух замученных маленьких зверьков, валялись у порога ее спальни, ожидая, что, может быть, кто-нибудь ими займется. По всей видимости, все надежды возлагались на Софи.
Софи постучалась, услышала: «Войдите!», и нехотя, чувствуя неясный страх, подчинилась.
Бо́льшую часть комнаты занимала двойная кровать с просевшим матрасом. (В те дни, когда Осберту еще случалось бывать в этой кровати, супруги, должно быть, просто катались по всей ее необъятной ширине.) На ящике комода была отломана ручка. Узкие и короткие зеленые шторы вряд ли спасали от сквозняков, а ведь наверняка из окон с подгнившими рамами постоянно дуло.
В общем, все было как всегда.
За исключением одной вещи. О, это и впрямь было полной неожиданностью! В комнате появилось зеркало! Во всем доме раньше имелось лишь одно маленькое зеркальце для бритья, висевшее в ванной. Элис зеркал не одобряла. «Это всего лишь проявление жалкого тщеславия и чрезмерной любви к жизненным благам, Софи Морель. А такие грехи ведут к разврату».
Но теперь над комодом висело хорошенькое зеркало в прямоугольной золоченой раме, занимая довольно большую часть стены. И прямо перед ним торчала Элис, кокетливо поправляя на голове шляпку, более всего похожую на труп какого-то зверька.
Хетти, которая всегда была добрее Софи, утверждала, что Элис ненавидит смотреться в зеркало просто потому, что вечно пребывает в отчаянии из-за того, как мало у нее всяких хорошеньких вещиц. А «злая» Софи возражала, говоря, что Элис просто противно на себя смотреть, поскольку лицо у нее цвета манной каши.
Чтобы действительно кого-то ненавидеть, нужны силы и время. А они не всегда имеются в наличии. Так что в юном возрасте Софи прибегала к такому приему: раз десять писала на клочке бумаги: «Я ненавижу Элис Нокс», затем разрезала этот клочок на десять полосок и прятала их в стопках одежды и в книгах. Подобные действия помогали ей сохранять душевное равновесие.
Или еще она могла написать на своих бумажных полосках: «Ты уродина! Безобразная уродина!» – поскольку именно эти слова звучали у нее в голове. (Спрятанные бумажки помогали ей спокойно уснуть.) Она воображала, как высказывает все это вымышленной Элис, и та, обиженная, проливает слезы, а она, Софи, не желает даже носовой платок ей одолжить. Таким образом, достигалась некая моральная победа, Софи обретала свободу и могла в своем воображении плыть, куда душа пожелает.
Став взрослее и злее, Софи-подросток стала пользоваться более тонкими и действенными словесными снарядами. «Ты мне не мать, и я никогда тебя матерью не назову!» – это воображаемое оскорбление должно было бы произноситься ледяным тоном и восприниматься как плевок в лицо. Эскалация записочных вооружений достигла кульминации, когда Софи изобрела совсем уж дикарскую инвективу: «Ты бесплодна, как та женщина из Библии…»
Ничто из этого, разумеется, никогда не было произнесено вслух.
– Я уж думала, ты никогда до меня не доберешься, – сказала Элис, по-прежнему смотрясь в зеркало. – К трем часам ты должна быть в церкви. У шестилеток библейский класс, и за ними требуется хорошенько присматривать. – Она снова проверила, достаточно ли прочно сидит у нее на голове та загадочная штуковина. – Ну что ж, Софи, мне, наверное, следует сказать: «Добро пожаловать домой»?
– Да, спасибо.
Элис резко повернулась к ней.
– С приездом, Софи.
Морщины, возникшие на бледном лице Элис от постоянной привычки хмуриться, стали еще глубже, а сама она, всегда худая как палка, похоже, чуточку пополнела, особенно в области талии. На ней была блузка в синий цветочек – ее единственная уступка цвету и набивному рисунку, – которую она извлекала из хаоса своего гардероба лишь по особым случаям.
Софи догадывалась, что блузка извлечена отнюдь не в честь ее возвращения. Как и тот дохлый зверек, который притворялся коричневой шляпкой-таблеткой.
– У вас новая шляпа?
– Не совсем. – Ответ прозвучал странно резко.
Почти наверняка это означало, что шляпка приобретена в принадлежащем Дилли Харлип магазине секонд-хенд в Винчелфорде. Жительницы Пойнсдина любили обсуждать вкус и изобретательность хозяйки этого магазина, однако строго придерживались негласного правила: никогда не упоминать о том, что ту или иную вещь, купленную там, кто-то уже раньше носил.
– Преподобный Нокс подарил мне фунт и велел купить себе что-нибудь новенькое.
Так, защита выставлена.
– Понятно…
– Я приглашена на ланч к леди Питт. – Она ждала от Софи восторженной реакции, но, поскольку таковой не последовало, прибавила: – Уж такую-то маленькую радость я заслужила, не правда ли?
Софи ждала, зная, что в сознании Элис непременно возникнет некий люфт. И он, естественно, сразу же возник:
– Ты, конечно, считаешь, что мне не следует пользоваться гостеприимством тех, кто живет за счет чужого труда?
– Я вовсе так не считаю, – пожала плечами Софи.
Не совсем так. Она как раз думала, что для Элис будет очень даже неплохо, если она, надев новую шляпку, вскочит на велосипед, нажмет на педали и покатит туда, где Осберт абсолютно над ней не властен.
Подобные «выходы в свет», в частности в Питт-Хаус, давали Элис такой заряд энергии, что его хватало на несколько месяцев. А иногда и лет. И каждый раз она еще долго с завистью вспоминала ослепительно белые льняные скатерти, какие-то немыслимые подставки для пирогов, кофейные столики из разноцветной древесины и фантастические цветочные композиции в каждой из комнат. Все это явно свидетельствовало о том, что красивые рассуждения Элис о духовной силе и социальном равенстве мгновенно отбрасывались за ненадобностью, стоило ей переступить порог Питт-Хауса.
Софи не раз пыталась угадать, не скрывает ли Элис под личиной стойкой поборницы равенства самое настоящее низкопоклонство перед элитой? Впрочем, у нее отнюдь не было уверенности, сознает ли это сама Элис.
По крайней мере, выявить косвенное воздействие Инид Питт на обитателей пасторского дома было бы неплохо – хотя бы для того, чтобы отомстить за диктат полезности вареной капусты, предлагаемой к обеду по крайней мере четыре раза в неделю.
Но какая-то часть души Софи, не столь критично настроенная и более добрая, вставала на защиту Элис, доказывая, что Питт-Хаус является для нее неким убежищем. Причем убежищем весьма элегантным, обладающим множеством соблазнов. Элис, как писала Софи в своем дневнике, – это женщина, которой выпала несчастная судьба навсегда быть приколоченной гвоздями к дверям прихода, полностью посвящать себя приходским обязанностям и даже мысли не допускать о том, что в ее некрасивой, неуклюжей груди могли поселиться острая тоска и горячее желание перемен.
– Леди Инид занималась ремонтом и обновлением обстановки в комнатах для прислуги, – рассказывала между тем Элис, – и предложила мне забрать это зеркало. Его, представь, собирались попросту выбросить. Леди Инид считает, что у каждой женщины непременно должно быть хорошее зеркало. – Элис поправила прическу. – А еще она полностью согласна со мной насчет того, что тебе самое время взять на себя кое-какие мои обязанности. – Она снова поправила прическу. – Она часто повторяет: «Начни так, словно твердо знаешь, что непременно продолжишь».
Софи устало прислонилась к двери.
– Ну, раз уж леди Питт так говорит…
Элис глянула на нее с подозрением.
– Это что же, тебя в школе твоей так нагло разговаривать научили?
Ответа ей, впрочем, явно не требовалось.
Софи заметила, что ставшая почти беззубой расческа Элис по-прежнему лежит рядом с маникюрными ножничками, которыми она не раз жестоко ее мучила.
Заметив ее взгляд, Элис тут же схватила ножнички и потребовала:
– Покажи-ка мне свои руки. Я не хочу, чтоб ты появлялась в церкви с неприлично длинными ногтями.
Но Софи продолжала держать руки по швам и явно не собиралась ничего показывать. Времена подобных экзекуций миновали. Определенно и бесповоротно.
– С моими ногтями все в порядке, – спокойно сказала она. – Их совершенно не нужно стричь.
В кои-то веки Элис спорить не стала.
– Ну ладно.
У Софи даже настроение немного улучшилось. А Элис вполне миролюбиво сказала:
– На столе в кухне хлеб и «Спам»[13]. Сделай себе сэндвич и не опаздывай.
Она схватила старую свалявшуюся пуховку, попудрилась и гневно уставилась в зеркало: бледно-оранжевая пудра оставила на ее сероватой коже отчетливые следы, похожие на лепестки искусственного воскового цветка. Элис даже голову набок склонила, изучая свое, ставшее незнакомым, лицо. Потом опять принялась перемещать свою шляпку, похожую на дохлого зверька, – на этот раз на затылок. Одновременно она продолжала разговор с Софи.
– Осмелюсь заметить, тебе ведь жить здесь явно не хочется. У преподобного Нокса, правда, иное мнение, да только меня не обманешь.
– Вы правы, мне нужно поскорее отсюда уехать, – согласилась Софи.
– И как, интересно, ты это сделаешь? Девушки у нас просто так из дома не уходят. За исключением тех случаев, когда они совсем оторви-да-брось. – Она сдула на пол просыпавшуюся оранжевую пудру. – Это все влияние твоей матери, полагаю, эти ее вечные разговоры о Париже. – Она вдруг скользнула жадным взглядом по фигуре Софи. – Все время приходилось ей напоминать, что нас совершенно не интересует, откуда она родом.
Двадцать пять лет назад Элис угрожающе приблизилась к красной черте – тридцати годам – не имея никаких видов на будущее, и тут в город приехал Осберт и попросил ее руки.
– Сейчас 1959-й год, – сказала Софи. – Теперь все иначе. Девушки могут сами находить себе работу и самостоятельно оплачивать свое жилье.
– Да неужели? И это приличные девушки? Софи, тут ведь тоже необходимо отделять злаки от плевел. Так ты хоть попытайся это сделать. – Мягкий, но язвительный тон. И явное желание ранить. – Неужели кто-то из твоих вполне разумных школьных подруг решил вести такую «независимую» жизнь? Нет, думаю, никто. – Говоря это, Элис почему-то нервно сворачивала и разворачивала свой носовой платок. – Наверняка большинство останутся дома, с родителями, а потом повыходят замуж.
– Но разве мы не вольны сами решать, как нам поступить со своей жизнью?
Элис быстро взглянула в зеркало.
– Разве вы со мной не согласны, миссис Нокс? Разве вам самой не кажется, что это справедливо? – продолжала настаивать Софи.
– А что, разве за свободу выбора можно купить хлеб? – Элис наконец засунула свернутый носовой платочек за обшлаг платья. – Да ведь мы и не свободны. На нас, женщин, у Бога свои планы, бесполезно пытаться их обойти. Между прочим, именно в соответствии с Его планами ты и обязана помогать нам с работой в приходе. Именно с таким прицелом мы когда-то и взяли вас с матерью к себе.
– Но ведь я же не ваша рабыня, миссис Нокс. Во всяком случае, мои цепи не крепче, чем ваши.
– Все-таки ты еще очень глупа, Софи Морель.
Однако Софи уже поняла, что Элис, если уж говорить честно и откровенно, внутренне согласна с тем, что обе они угодили в одну и ту же ловушку.
– И потом, пока тебе не исполнился двадцать один год, за тебя по-прежнему полностью отвечает преподобный отец.
После смерти Камиллы в дом священника явились представители социальных служб с документами на подпись. Софи было семь лет, даже почти восемь, и она не хуже взрослых знала, что такое горе, но возражать не посмела, об этом даже речи быть не могло.
Иногда в качестве упражнений для ума (а подобные упражнения Софи считала весьма полезными), она представляла себе несколько иной вариант развития событий, согласно которому Ноксы действительно проявили доброту и приняли в свой дом пережившую немало горя беременную беженку, вынужденную скитаться. «Они не возражали, когда я призналась, что скоро должна родиться ты, – сказала по-французски Камилла, крепко прижимая к себе Софи. – И пообещали, что если я стану работать у них в доме, они позволят нам обеим остаться. Понимаешь, мы оказались им очень даже нужны. Здесь было так… deguelasse… отвратительно, грязно! А им хотелось… как это сказать? Им страшно хотелось быть чистыми».
«А почему мы не можем уехать и жить вместе с папой?» – спросила Софи.
И горе, которое Камилла старательно скрывала в глубине души, вдруг поднялось на поверхность, и она призналась: «Твой папа в Раю».
«А он хотел туда отправиться? В Рай?»
«Хотел, но не тогда, а гораздо позже. К тому времени, когда он был бы уже совсем старым. Но и он, и я, и многие другие понимали, что должны сражаться за Францию».
«Неужели тебе нравится здесь жить?» – спрашивала Софи, и Камилла отвечала: «Здесь безопасно. Только и всего».
Она рассказывала, что, поселившись здесь, вскоре обнаружила, что буквально каждый ящик комода, каждая полка в шкафу и буфете полны всякого хлама. В кухне на полу валялся мусор. На столе – объедки, оторванные пуговицы, чайная чашка с отбитой ручкой. На плите – ржавые сковородки, чайник без крышки. И весь этот дикий беспорядок сотворили в доме двое взрослых людей, которые, казалось бы, разбирались в вопросах духовности, но обычную жизнь простых смертных ни в грош не ставили.
«В доме твоих бабушки с дедушкой, в Пуатье, где я росла, всегда было очень уютно. – Камилла нечасто вспоминала свое детство, потому что эти воспоминания очень ее расстраивали. – У нас были Мари, которая очень вкусно готовила, и Агнес, которая содержала в порядке нашу одежду. А по воскресеньям Мари специально для меня варила горячий шоколад. Она наливала его в мою любимую чашечку, стелила кружевную салфетку, я садилась за кухонный стол и с наслаждением пила этот шоколад. Я часто его вспоминаю. И еще то, какие в доме царили чистота и порядок. Но смотри, никогда и никому нельзя рассказывать, что мы с тобой говорим о том, какие они здесь неаккуратные. Им будет обидно это слышать».
В те редкие моменты, когда Камилле становилось немного легче, она рассказывала Софи о том, каким был ее отец, Пьер Морель. «Он был высокий, и ты, похоже, будешь довольно высокой. И у него было очень интересное лицо. Хотя я все время над ним подшучивала, говорила, что рот у него слишком велик. Он ко всему относился серьезно, всегда с интересом воспринимал все, что происходит в мире. И очень любил картины. Нрав у него был горячий, но мне это даже нравилось. А он всегда говорил, как здорово ему повезло, что жена у него оказалась настоящим воином».
И о Париже она кое-что рассказывала. «К тому времени, как мне пришлось бежать из Парижа, почти у всех в городе кто-то из родных или знакомых был арестован. Весь наш огромный город был окутан тайнами. Приходилось без конца изобретать какие-то новые пути, чтобы попасть из одного места в другое. Мы старались держаться самых дальних улочек, самых темных переулков, передавали друг другу сведения о наиболее безопасных местах. Хотя опасность грозила отовсюду… – Камилла умолкала, о чем-то вдруг задумавшись, потом снова начинала говорить: – Фашисты жгли картины. Жгли произведения Пикассо и Эрнста… они называли их выродками. Это приводило твоего отца в ярость».
Софи запомнила незнакомое слово: выродки.
В воображении семилетней девочки Париж представал как город высоких башен, сверкающей реки и множества собак. Ей, правда, очень хотелось включить в эту картину еще и волшебных лебедей, и колесницы с чудесными конями, но о лебедях и колесницах мать никогда не упоминала.
Под конец очередной истории Софи, сжимая тонкую, одни косточки, руку матери, спрашивала: «Как ты думаешь, наш папа сейчас в Раю?», и замечала в ее глазах мучительную боль и тоску.
«Если ты веришь в Рай, то твой отец там», – говорила Камилла.
«А кто они, те плохие люди, которые его убили?»
«Именно это ты и должна будешь в первую очередь выяснить».
«А где находится Рай?»
«И это тебе придется самой выяснить. Это будет твое собственное приключение».
«Но как же я все это узнаю?»
Камилла не ответила; она все ближе соскальзывала к той опасной черте, что отделяет жизнь от смерти.
А потом Камилла умерла. И Софи пришлось как-то жить дальше – дышать, есть, ходить, разговаривать с людьми. Иной раз, оглядываясь назад, она сама удивлялась, как ей тогда удалось все это пережить.
Осберт и Элис уверяли ее, что «время лечит».
– Моя дорогая… – Осберт, надо отдать ему должное, горевал вполне искренне. – Это такая страшная утрата для всех нас! Но вот что я тебе скажу: Господь всегда заботится о том, чтобы люди могли пережить любые утраты.
Вот только о ней Господь и не собирался заботиться.
Ведь ее мать была беженкой. Бездомной вдовой. Совершенно оторванной от своей французской родни. Но продолжавшей бороться. И очень любившей свою дочь. «Ты моя любимая девочка, ты такая чудесная, что мне все время хочется тебя поцеловать», – говорила Софи мать.
Но ничего не поделаешь – жизнь все-таки продолжалась. И у Софи остались лишь драгоценные воспоминания о том, как она обретала убежище у матери под боком, как та казалась ей теплой оленихой с шелковистой шерстью. А еще она помнила, как крепко сжимала исхудавшую руку Камиллы, как страшно закричала, когда Элис, прокравшись в их комнату, объяснила ей, что мамы больше нет. Да, эти воспоминания по-прежнему жили в ее памяти, но очень многое померкло и расплылось в океане времени.
Тоска по матери превратилась в некую почти религиозную по своей силе убежденность в том, что Камилла все еще где-то рядом, просто прячется, но при этом внимательно следит за ней и все так же сильно ее любит.
В школе Софи постепенно удалось прибавить к своему скудному запасу сведений о войне и всю ту информацию, какую ей удалось раздобыть. Вторжение во Францию. Оккупация Парижа. Освобождение Парижа. Все это были столь значимые события, что Софи долгое время не могла понять, почему Камилла предпочитала рассказывать ей о своем детстве и горячем шоколаде, а не о том, что в итоге привело ее в домик приходского англиканского священника. Лишь став старше (и чуточку мудрее), Софи догадалась, что именно воспоминания о мелких домашних делах и событиях дают изгнанникам силы, чтобы выжить.
А еще Камилла часто повторяла: «Я сражалась за свободу. И ты тоже должна за нее сражаться».
– Ты должна разобрать и перестирать все ее вещи, – сказала Элис буквально через несколько недель после смерти Камиллы; это была несложная работа, но Элис корежило при мысли о том, чтобы сделать это самой. – Ты же знаешь, как мало у меня сил, а те, что у меня есть, я вынуждена приберечь для работы в приходе.
Спальня Камиллы была на самом верху, в одном из тех помещений, что предназначались для слуг. Софи даже показалось, что на лестнице все еще ощущается присутствие матери, словно она неким образом ненадолго там задержалась. Ее присутствие чувствовалось и в аккуратно свернутой блузе, и в залатанной юбке, висящей на вешалке, и в чулках из крученой нити, свернутых в клубок. А в ящике с ночными сорочками Софи обнаружила письмо, внутри которого оказалось еще одно письмо.
Первое письмо, адресованное Софи, было написано ее отцом; Камилла захватила его с собой, спасаясь бегством из Франции.
«Ты еще не родилась, – писал Пьер Морель, – но я все время думаю о тебе. Кто ты, что ты такое – это пока тайна. Но я очень люблю вас обеих, тебя и твою мать, и именно поэтому отсылаю вас подальше отсюда. Это мое письмо ты получишь, если мне не удастся выжить».
Второе письмо было от ее матери.
«Я так надеялась, что тебе никогда не придется читать эти строки, но, видно, время мое пришло. По опыту я знаю, что непредвиденное и ужасное может случиться в любой момент. Именно так все и случилось. Я пишу это с огромной любовью к тебе, Софи. Всегда помни об этом.
Как мы в итоге оказались в Пойнсдине?
Я сражалась на улицах Парижа вместе с твоим отцом, пока это не стало слишком опасно. Ведь вскоре должна была родиться ты, и Пьер хотел, чтобы я уехала. Я уезжать не хотела. Но в конце концов уступила, меня контрабандой вывезли из Франции, и в итоге я оказалась здесь, в Сассексе.
Твой отец был убит во время освобождения Парижа. Он сумел дожить почти до конца войны, но я уже никогда не узнаю, изменился ли он за это время. Хотя у меня постоянно было такое ощущение, словно он не просто помнит о нас, но и надеется, что вскоре мы все снова будем вместе и заживем, как нормальная семья.
У меня уже была ты, когда я поняла, что снова начинаю заболевать, и я решила остаться здесь, где у меня была работа и крыша над головой. А еще я пришла к выводу, что и в Париже, вполне возможно, буду чувствовать себя такой же отверженной, как и в этой чужой английской деревне. Здесь у тебя, по крайней мере, был какой-то дом, но я отнюдь не испытывала уверенности, что он у тебя был бы, если бы я прямо сразу вернулась во Францию.
Софи, есть определенная сумма денег, которые мне удалось привезти с собой. Это деньги твоего отца – он заработал их, продавая картины. Я сказала Ноксам, что эти деньги необходимо потратить на твое образование.
Возьми то, что от этой суммы останется, и используй для осуществления собственных планов. В жизни тебе придется порой хитрить, потому что мужчины любят брать командование на себя и диктовать женщинам свои условия. Но я хорошо усвоила преподанные мне жизнью уроки и твердо знаю, что полагаться можно только на себя. Ни от кого нельзя зависеть. Твои душа и мысли всегда должны оставаться независимыми.
Оказывается, веру (любой вариант веры) сохранить очень сложно. Кто знает, что будет с нами после смерти? Но я отчего-то уверена, что навсегда останусь с тобой, моя дорогая девочка. И в течение всей твоей жизни буду за тобой присматривать. И в свое время, когда и тебе придет пора умирать, я буду рядом. Я буду ждать тебя. Вместе с твоим отцом.
Я пишу тебе по-французски, потому что только так сохраняется некая возможность сохранить все сказанное исключительно между нами. Англичане ведь обычно очень слабо владеют иностранными языками – они островитяне, а все островитяне немного странные».
И не было у Софи ничего дороже этих двух писем.