Мистер Хардинг регентствует в Барчестерском соборе уже десять лет, и, как ни прискорбно, толки о несправедливом распределении Хайремовых денег возобновились. Не то чтобы мистеру Хардингу ставили в вину его доход и уютный дом, просто подобные вопросы начали обсуждать в других частях Англии. Ретивые политики обличали в палате общин алчных служителей англиканской церкви, которые подгребают под себя средства, оставленные покойными благотворителями для призрения старости или для образования юношества. Знаменитое дело Больницы Святого Креста даже дошло до суда[3], а усилия мистера Уистона в Рочестере встретили общее понимание и поддержку.
Мистер Хардинг, чья совесть совершенно чиста, ибо ему и мысли не приходило, что он берет из Хайремовых денег хоть фунт сверх положенного, в обсуждении этих историй со своим другом-епископом и зятем-архидьяконом, естественно, принимает сторону церкви. Архидьякон, доктор Грантли, негодует довольно громко. Среди рочестерского духовенства немало его друзей; он писал в газеты по поводу неуемного доктора Уистона, и эти письма, по мнению сторонников доктора Грантли, должны были бы полностью уладить дело. Весь Оксфорд знает, что именно доктор Грантли – автор памфлета за подписью «Sacerdos»[4], где речь шла о графе Гилдфорде и Больнице Святого Креста. В памфлете ясно обосновывалось, что в наше время невозможно точно следовать букве древнего завещания, и лучший способ соблюсти интересы церкви, о которых пекся покойный основатель, – позволить епископам вознаграждать тех ярких светочей, которые более всех потрудились в христианском служении. На это ему возразили, что Генрих Блуаский, основатель Больницы Святого Креста, не пекся о благе реформированной английской церкви и что последних смотрителей больницы не назовешь яркими светочами христианства. Впрочем, друзья архидьякона считают, что его логика убедительна и никто не сумел ее опровергнуть.
Легко представить, что с такой мощной опорой и своих доводов, и своей совести мистер Хардинг не испытывает ни малейших угрызений по поводу двухсот фунтов, вручаемых ему четырежды в год. По правде сказать, вопрос никогда не представал ему с такой стороны. Последние год-два мистер Хардинг довольно часто говорил, а еще чаще слышал о завещаниях старинных благотворителей и доходах с их земель; его даже однажды посетило сомнение (впоследствии развеянное логикой зятя), действительно ли лорд Гилдфорд должен был получать такие большие суммы из доходов Больницы Святого Креста, но что ему самому скромные восемьсот фунтов выплачивают нечестно – ему, добровольно отдающему шестьдесят два фунта одиннадцать шиллингов и четыре пенса в год бедным старикам, исполняющему за эти деньги обязанности регента, как не исполнял их никто за всю историю Барчестерского собора, – такая мысль не смущала его покой и не тревожила его совесть.
И все же мистера Хардинга огорчают слухи, гуляющие по Барчестеру. Ему передали, что по меньшей мере двое из его стариков жалуются: мол, по справедливости каждый в приюте должен получать сто фунтов в год и жить словно джентльмен, а не перебиваться нищенскими шиллингом четырьмя пенсами в день, пока мистер Хардинг и мистер Чедуик ворочают тыщами, которые добрый старый Хайрем оставил вовсе не им. Больше всего мистера Хардинга ранит неблагодарность. Одного из двух недовольных, Эйбла Хенди, он сам взял в богадельню; тот был барчестерским каменщиком и сломал бедро, упав с лесов при работе в соборе. Мистер Хардинг определил его на первое же освободившееся место, хотя доктор Грантли очень хотел устроить туда несносного чтеца из Пламстедской церкви, старого и совершенно беззубого, от которого архидьякон никак иначе не мог избавиться. Доктор Грантли не упустил случая напомнить мистеру Хардингу, как радовался бы шиллингу и четырем пенсам старый Джо Муттерс и как неосмотрительно со стороны мистера Хардинга допускать в приют городского радикала. Вероятно, в эту минуту доктор Грантли позабыл, что учреждение создано для обедневших барчестерских мастеровых.
Есть в Барчестере молодой врач по имени Джон Болд. И мистеру Хардингу, и доктору Грантли известно, что мятежные настроения в приюте посеяны им, да и последние неприятные разговоры о наследстве Хайрема исходят тоже от него. Тем не менее мистер Хардинг и мистер Болд знакомы, можно сказать, даже дружны, насколько позволяет значительная разница в годах. Доктор Грантли видит в нечестивом смутьяне (как однажды назвал Болда в разговоре с тестем) угрозу общественному спокойствию; более осмотрительный и дальновидный, чем мистер Хардинг, он уверен, что Джон Болд еще посеет в Барчестере большой раздор. Доктор Грантли убежден, что врага (а он числит Болда врагом) не следует по-приятельски впускать в свой стан. Поскольку нам много предстоит говорить об этом молодом человеке, необходимо рассказать, кто он и почему встал на защиту Хайремских стариков.
Джон Болд провел в Барчестере значительную часть детства. Его отец имел в Лондоне врачебную практику и, скопив некую сумму денег, вложил ее в барчестерскую недвижимость. Ему принадлежали гостиница «Уонтлейский дракон»[5], почтовая станция, четыре лавки на Хай-стрит и несколько новых очаровательных вилл (как они именовались в объявлениях о сдаче) в пригороде сразу за Хайремской богадельней. В одну из них доктор Болд удалился на склоне лет; сюда Джон Болд приезжал школьником на каникулы, а позже, студентом-медиком – на Рождество. Как раз когда Джон Болд получил право писать рядом со своим именем «врач и аптекарь», старый доктор Болд скончался, оставив сыну барчестерскую собственность, а дочери Мэри, которая была старше брата лет на пять, – сбережения в трехпроцентных государственных облигациях.
Джон Болд решил переехать в Барчестер и заняться попечением о своей собственности, а также костях и телах тех соседей, которые решат обратиться к нему за помощью. Он повесил на дверь большую медную табличку с надписью «Джон Болд, врач» (к великому неудовольствию девяти барчестерских эскулапов, чью скудную практику составлял местный клир) и начал с помощью сестры вести хозяйство. Тогда ему было не больше двадцати четырех лет, и хотя к настоящему времени он прожил в Барчестере уже года три, мы не слышали, чтобы он нанес хоть какой-нибудь ущерб девяти достойным коллегам. По правде сказать, их опасения вполне развеялись: за три года он не принял и трех платных пациентов.
Тем не менее Джон Болд – толковый молодой человек и со временем, набравшись опыта, стал бы толковым врачом, однако он избрал для себя иной путь. Отцовское наследство избавило его от необходимости зарабатывать на хлеб; он отказался тянуть профессиональную лямку, под которой понимает будни практикующего врача, и отдался иному занятию. Он частенько перевязывает ссадины и вправляет кости тем представителям беднейшего сословия, которые исповедуют одинаковые с ним взгляды, но делает это безвозмездно. Не буду утверждать, что архидьякон прав в строгом смысле слова, называя Джона Болда опасным смутьяном, ибо не знаю, какая радикальность взглядов оправдывала бы такое клеймо, однако он безусловно сторонник решительных реформ. Джон Болд хочет искоренить любые злоупотребления – государственные, церковные, муниципальные (он добился избрания в городской совет Барчестера и так измучил трех предыдущих мэров, что четвертого оказалось трудно сыскать), злоупотребления в медицинской практике и вообще в мире. Болд совершенно искренен в патриотическом желании исправить человеческий род, энергия, с которой он воюет против несправедливости, отчасти даже восхищает, однако, боюсь, он чересчур убедил себя в своей миссии. Человеку столь молодому не помешала бы толика неуверенности в себе и чуть бо́льшая вера в честность чужих намерений; ему стоило бы понять, что старые порядки не всегда дурны, а перемены порой могут быть опасны. Но нет, Джон Болд наделен пылом и самонадеянностью Дантона; он бросает проклятия вековым устоям с яростью французского якобинца.
Неудивительно, что в глазах доктора Грантли Джон Болд – головня, упавшая посреди тихого кафедрального городка. Доктор Грантли избегал бы его, как чумы, однако мистер Хардинг приятельствовал со старым доктором. Маленький Джонни Болд играл на лужайке перед домом мистера Хардинга. Он пленил сердце регента, завороженно внимая его священным мелодиям и, скажем уж сразу начистоту, почти пленил еще одно сердце в тех же самых стенах.
Элинор Хардинг не помолвлена с Джоном Болдом и, возможно, еще не призналась себе, как дорог ей молодой реформатор, однако ей очень не по душе, если о нем дурно отзываются. Она не смеет возражать, когда муж сестры громко его ругает, поскольку, как и отец, немного побаивается доктора Грантли, но у нее растет неприязнь к архидьякону. Элинор убеждает отца, что несправедливо отказывать молодому другу от дома из-за политических взглядов, ей не хочется ходить туда, где его не будет. По правде сказать, она влюблена.
Нет ни одной убедительной причины, почему бы Элинор Хардинг не полюбить Джона Болда. У него есть все качества, способные тронуть девичье сердце: он смел, пылок, занятен в общении, хорош собой, молод и предприимчив, у него есть средства содержать жену, он безусловно порядочен, друг отца, и главное, любит ее. Так что препятствует Элинор Хардинг питать нежные чувства к Джону Болду?
Доктор Грантли, стоглазый, как Аргус, давно понял, куда дует ветер, и мог бы привести множество веских доводов против такого поворота событий. Он не счел разумным говорить об этом с тестем, зная, что тот склонен во всем потакать младшей дочери. Однако он обсудил свои тревоги с самой доверенной душой в священном алькове под клерикальным надкроватным балдахином в Пламстеде.
О, сколько утешения, сколько ценных советов получает наш архидьякон за этой священной завесой! Только здесь он сходит с церковного пьедестала и становится простым смертным. В миру доктор Грантли и на миг не оставляет ту величавую манеру, которая так ему к лицу. Он сочетает достоинство древнего святого с лоском современного епископа; он всегда одинаков, всегда архидьякон, и его, в отличие от Гомера, никогда не смаривает дремота[6]. Даже с тестем, даже с епископом и настоятелем он все так же громогласен и сохраняет ту же надменную осанку, от которой робеют юные барчестерцы и трепещет Пламстедский приход. Лишь меняя широкополую шляпу на ночной колпак с кисточкой, а строгий клерикальный наряд – на привычную robe de nuit[7], доктор Грантли начинает говорить и думать как обычный человек.
Многие из нас частенько думают, какому испытанию подвергается вера жен нашего духовенства. Для нас эти люди – воплощение апостола Павла; самая их походка – проповедь, их опрятное и строгое платье – призыв к смирению и набожности, а широкополые шляпы словно окружены нимбом нравственных добродетелей. На архипастыря в облачении его сана все смотрят уважительно, а хорошо одетый епископ приводит нас в священный трепет. Но как такие чувства сохраняются в груди тех, кто видит епископов без сутаны и архидьяконов – в еще более небрежном дезабилье?
Кто из нас не вспомнит священнослужителя, рядом с которым мы невольно приглушаем голос и стараемся ступать неслышно? Однако случись нам увидеть, как он вытягивается под одеялом, широко зевает и зарывается лицом в подушку, мы болтали бы в его присутствии, словно в обществе какого-нибудь врача или адвоката. По сходным причинам, вероятно, наш архидьякон выслушивал советы жены, хотя со всеми прочими представителями человечества предпочитал брать роль советчика на себя.
– Дорогая, – сказал он, расправив многочисленные оборки ночного колпака, – сегодня у твоего отца снова был Джон Болд. Я должен сказать, твой отец очень беспечен.
– Он всегда был беспечным, – отвечала миссис Грантли из-под теплого одеяла. – Это нисколько не новость.
– Да, знаю, не новость, но при нынешнем состоянии дел такая беспечность – это… это… Я скажу тебе, дорогая: если он не побеспокоится, Джон Болд окрутит Элинор.
– Думаю, окрутит независимо от того, побеспокоится папа или нет. А что тут дурного?
– Что тут дурного?! – почти возопил архидьякон и так дернул ночной колпак, что едва не натянул его до самого носа. – Что дурного?! Наглый выскочка! Самый вульгарный юнец, какого мне случалось знать! Известно ли тебе, что он лезет в дела твоего отца самым… самым… – Не подобрав достаточно оскорбительного эпитета, он довершил фразу восклицанием: «Боже великий!», которое на собраниях епархиального духовенства всегда производило должное впечатление. Вероятно, он на время позабыл, где находится.
– Что до вульгарности, архидьякон, – миссис Грантли никогда не обращалась к супругу более по-домашнему, – я с тобой не согласна. Не то чтобы мне нравился мистер Болд – на мой вкус он чересчур самонадеян, но он нравится Элинор, и для папы будет лучше, если они поженятся. Болд не стал бы вмешиваться в дела богадельни, будь он папиным зятем.
И она привычно повернулась под одеялом, что не хуже слов дало доктору понять, что, по ее мнению, вопрос на сегодня закрыт.
– Боже великий! – прошептал доктор еще раз; он очевидно был вне себя.
Доктор Грантли – вовсе не дурной человек. Он в точности таков, каким с наибольшей вероятностью должно было сделать его образование. Ему хватает ума для своего места в жизни, но не хватает, чтобы взглянуть шире. Он добросовестно и методично исполняет те приходские обязанности, которые не считает возможным перепоручить младшим священникам, однако по-настоящему он сияет в роли архидьякона.
Мы привыкли, что обычно либо архидьяконское, либо епископское место бывает синекурой: если епископ трудится, архидьякону дел не остается, и наоборот. В Барчестерской епархии трудится архидьякон. В этом качестве он упорен, властен и, как с особой гордостью отмечают его друзья, справедлив. Главная его беда – чрезмерная вера в достоинства и права своего сословия, а главная слабость – столь же сильная убежденность в величии своих манер и собственном красноречии. Он порядочный человек, верит в учение, которое проповедует, и верит также, что живет по этому учению, хотя вряд ли отдаст верхнюю одежду тому, кто отнимет у него рубашку, или готов прощать брата хотя бы семь раз[8]. Он довольно суров во взимании причитающихся денег, так как полагает, что любые послабления в этом вопросе угрожают благополучию церкви; будь его воля, он бы изверг во тьму и погибель не только каждого отдельного реформатора, но и всякий комитет или комиссию, дерзнувшую задавать вопросы о распределении церковных доходов.
«Это церковные доходы, что миряне и сами признают. Безусловно, церковь справится с распределением своих доходов», – такой довод он обычно приводил, когда в Барчестере или Оксфорде обсуждали кощунственные деяния лорда Джона Рассела и других[9].
Разумеется, доктор Грантли не любил Джона Болда, и мысль жены, что они могут близко породниться, привела его в ужас. Надо отдать архидьякону должное: смелости ему было не занимать. Он охотно сразился бы с противником где угодно и каким угодно оружием. Доктор Грантли был уверен в неопровержимости своих доводов и нимало не сомневался, что одержит победу в честном бою. Он и на миг не допускал, что Джон Болд уличит епархию в несправедливом распределении доходов богадельни, а коли так, зачем искать мира на столь низких условиях? Что? Откупиться от неверующего врага церкви свояченицей одного ее служителя и дочерью другого – молодой дамой, которая по праву родства достойна стать женой епархиального клирика, и не из последних! Говоря о неверующих врагах церкви, доктор Грантли подразумевал не отрицание ее догматов, а равно опасные сомнения в безупречности ее финансовой политики.
Миссис Грантли редко расходится с мужем в том, что касается защиты церкви и прав духовенства; тем обиднее была ее неожиданная готовность идти на уступки. Архидьякон, укладываясь рядом с нею, снова прошептал: «Боже великий!», но так тихо, чтобы она не услышала, и повторял эти слова до тех пор, пока сон не избавил его от тягостных мыслей.
Сам мистер Хардинг не видит препятствий для любви своей дочери к Джону Болду. Ее чувства не ускользнули от его внимания. Возможные шаги Болда в отношении богадельни огорчают регента именно тем, что могут разлучить его с дочерью или дочь – с любимым человеком. Он не говорил с Элинор о ее любви, поскольку менее кого бы то ни было склонен заводить подобные разговоры без приглашения, даже с собственной дочкой. Считай мистер Хардинг, что Болд поступает предосудительно, он бы отослал Элинор или отказал Болду от дома. Однако он не видит для этого оснований. Наверное, он предпочел бы второго зятя-священника, поскольку тоже питает слабость к своему сословию, и уж точно предпочел бы видеть столь близким родственником человека единомысленного. Однако он не станет отвергать избранника дочери из-за расхождения во взглядах.
Покуда Болд никак не задел регента лично. Несколько месяцев назад, после трудных боев, он ценою немалых денежных издержек для себя одержал победу над некой старухой – сборщицей дорожной пошлины, на которую пожаловалась ему другая местная старуха. Он добыл парламентский акт об учреждении дорожного фонда[10], убедился, что с его протеже деньги взяли незаконно, проехал через те же ворота, заплатил пошлину, затем вчинил сборщице иск и доказал, что лица, следующие туда таким-то, а назад сяким-то проселком, освобождаются от уплаты. Весть о его победе облетела округу, и Болд снискал славу защитника барчестерских бедняков. Вскоре после того несколько людей сказали ему, что Хайремские пансионеры живут в нищете, хотя собственность, завещанная по сути им, весьма велика. Стряпчий, которого Болд нанял вести дело о пошлине, посоветовал ему не медлить и затребовать у мистера Чедуика отчет о финансовых делах богадельни.
Болд в присутствии друга-регента частенько негодовал по поводу распределения церковных средств, но эти разговоры никогда не касались Барчестера, и когда Финни, стряпчий, посоветовал ему вмешаться в дела Хайремского приюта, Болд поначалу думал, что будет воевать с мистером Чедуиком. Однако вскоре ему стало понятно, что, затронув управляющего Чедуика, он затронет и смотрителя Хардинга. Такой поворот событий огорчил Болда, но он был не из тех, кто откажется от борьбы по личным мотивам.
Решив взять дело в свои руки, он начал действовать со всегдашней энергией: добыл копию завещания Хайрема, тщательно изучил формулировки, затем оценил размеры собственности, а также, насколько возможно, ее стоимость и расписал нынешнее распределение денег со слов собеседников. Вооружившись всеми этими сведениями и заранее известив управляющего о своем визите, он явился к мистеру Чедуику и попросил у того записи о доходах и тратах богадельни за последние двадцать пять лет.
Мистер Чедуик в просьбе, естественно, отказал, сославшись на то, что не вправе разглашать сведения о собственности, которой управляет в качестве нанятого лица.
– А кто может дать вам такое право, мистер Чедуик? – спросил Болд.
– Только мои наниматели, мистер Болд, – ответил управляющий.
– А кто они, мистер Чедуик? – настаивал Болд.
Чедуик позволил себе заметить, что если вопросы продиктованы праздным любопытством, он предпочел бы на них не отвечать, а если мистер Болд преследует какие-либо далеко идущие цели, то сведения желательно запрашивать профессиональным порядком у профессионалов: поверенные мистера Чедуика – господа Кокс и Камминс из Линкольнс-Инн. Мистер Болд записал адрес Кокса и Камминса, заметил, что погода для этого времени года стоит холодная, и пожелал мистеру Чедуику доброго утра. Мистер Чедуик согласился, что для июня прохладно, и отпустил посетителя поклоном.
Болд отправился прямиком к своему стряпчему, Финни. Не сказать, что стряпчий ему нравился, но, как объяснял сам Болд, он нуждался в человеке, знающем законы и готовом делать за деньги, что велят. Он и не помышлял вверить себя адвокату, просто покупал юридические услуги у юриста, как покупал сюртук у портного, потому что не мог так же хорошо сшить его сам. И он рассудил, что самый подходящий для этого человек в Барчестере – Финни. В одном отношении, впрочем, он не ошибся: Финни был само смирение.
Финни, памятуя про свои шесть шиллингов восемь пенсов[11], посоветовал тут же написать Коксу и Камминсу:
– Прихлопните их сразу, мистер Болд. Затребуйте в самой категорической форме полный отчет о делах богадельни.
– Я думал прежде поговорить с мистером Хардингом, – сказал Болд.
– Да-да, всенепременно, – ответил покладистый Финни, – хотя, поскольку мистер Хардинг человек не деловой, это может повлечь… повлечь за собой мелкие осложнения… но, возможно, вы правы. Мистер Болд, я уверен, что визит к мистеру Хардингу не причинит никакого вреда.
По лицу клиента Финни видел, что того не переубедишь.