К книге
Поплавок из осокоряIII Беклемишевский остров. Островные Сократы. Философ, стоящий на голове
90%
III Беклемишевский остров. Островные Сократы. Философ, стоящий на голове
71

…Вот вам классическое зеленоостровское летнее утро: Олег Лукьянов выходит на мостки, шумно ныряет в воду, смешно отфыркивается, поднимается по лесенке из воды и встает на голову. Так вот прямо, стоя на голове, Олег Максимович спрашивает Рыжкова: «Нет, Николай, ты мне скажи – в чем все-таки были истоки поэзии Гумилева? Ведь как написал-то: „Людская кровь не святее изумрудного сока трав“. А? Как сказал?» И Николай Павлович отвечает откуда-то из-за кустов боярышника: «Не с этого надо начинать, Олег. Тут ведь дело такое, тут без веховцев не разобраться, нужно смотреть на картину в целом – Леонтьев, Федотов, все движение русской философской мысли, еще и еще…»

Надо заметить, что Отец русской демократии умел сплести тончайшие и умнейшие речи из одних почти междометий и разных служебных слов. Любимая его присказка-связка так и звучала, как вы, наверное, уже догадались: «Еще и еще». «Пырковы, – обращался он к нам с отцом, бывало, когда мы собирались на дебаркадер, чтобы плыть домой на последнем вечернем омике, – давайте заночуем сегодня у Юрия Ивановича, все вместе, домики есть… Сейчас сварим уху, посидим, выпьем чаю, побеседуем, еще и еще…» И иногда, признаюсь, мы поддавались на подобные призывы. И действительно варилась уха, коптились окуньки (Виталий их коптил, если быть точным, на ольховых опилках), разливался в железные кружки чай, завариваемый Лукьяновым из трав, и всю ночь шла беседа. Обычно я засыпал, когда дело доходило до черной розы дворянского масонства или до той же, любимой Лукьяновым, «Розы мира».

Олег Максимович, близко друживший с Рыжковым и Сидоренко, очень тепло – с моим папой, был, в отличие от Отца русской демократии, философом-практиком. Если он задумывал книгу, то ее писал, доводил до конца, если замышлял на шахматной доске комбинацию, то проводил ее с блеском. Шахматные баталии Зеленого острова тема отдельная, особая. В клубах сигаретного дыма ладьи и офицеры превращались в могучих хранителей островной жизни, все играли напряженно, вкладывая, как мне казалось, в каждую пешку какой-то особый литературный подтекст, а побеждал всегда Лукьянов. Сидоренко, лихо ставивший фигуры на доску так, что они не попадали в отведенные им клеточки, восклицал: «Ну ты, Олег, вообще… Да с тобой же играть невозможно!» Папа пыхтел, закуривал одну за другой, доводил партию до самого конца, до эндшпиля, и у него всегда оставался король и пешка, а у Олега Максимовича – король и две пешки. И отец сдавался. «Эх, опять одного хода не хватило, одной пешечки». Все только улыбались.

Так вот, Олег Максимович наполнял зеленоостровский быт каким-то сверхфилософским деятельным смыслом. Оставили отдыхающие (чудаки-люди!) целую сетку зеленых помидоров – Лукьянов готовит из них ароматнейшую икру, повязавшись цветным фартуком и азартно подбрасывая-переворачивая на сковородке обжаренный лук, по всей базе от этой поджарки дух расходится; порвался у Виталия вентерь – Олег Максимович помогает его чинить-штопать; забросало все дорожки желтой дубовой листвой после осеннего урагана-листобоя – Лукьянов метет листья. Да приговаривает еще: «Самая красивая и достойная работа – быть дворником и сторожем. Самая в литературе почетная!»

О Поэте, метле, листьях и…

девушке в бикини

Между прочим, о метле и листьях дополнение. Среди прочих философов и писателей заезжал к Юрию Ивановичу на базу один совершенно замечательный человек. Назовем его так – Поэт. Он был великолепно образован, много читал, мог поддержать любую высокую беседу, но имелся у него один недостаток – слишком уж серьезно относился он к своему творчеству, не допускал самоиронии ни малейшей. Природу Поэт любил и ценил, чувствовал ее красоту, мог прохаживаться неторопливо по дорожкам среди дубов и домиков, заложив руки за спину и поглядывая по сторонам. И надо ж такому случиться, что Лукьянов – без всякой задней мысли, конечно, – попросил Поэта помочь ему подмести дорожки: листьев нападало за ночь немерено. Надо было видеть Олега Максимовича: по пояс голый, немного, как всегда, взлохмаченный, с открытой улыбкой, обнажающей несколько железных зубов впереди, с двумя метлами в руках.

– На, держи, поможешь, а то один до вечера буду шваркать! – И тык Поэту метлу прямо в грудь.

А тот, в штиблетах, в аккуратной куртке и модных брюках, постоял, помедлил немного, с удивлением посмотрел на Олега, показавшегося ему тогда, я думаю, дикарем, молча прислонил метлу к дереву, молча зашел в свой домик, собрался и отправился в город, никому не сказав ни слова. И никогда больше не возвращался. Олег Максимович жутко смутился, он вообще не любил обижать людей и ни о ком никогда не говорил плохо, вот философскую концепцию разгромить – дело другое… И Юрий Иванович, которого как раз не было на Зеленом в тот злополучный день, после разочарованно качал головой: «Это ж Поэт, он же, может быть, сочинял в ту минуту, понимать надо, ну ты, Олег, вообще…»

Я тоже, грешен, однажды невольно обидел замечательного человека. Мы с отцом во время грозового ливня – в июне дело было – забежали на несколько минут, переждать грозу, в домик Поэта. Он сам нас зазвал. Я вошел и опешил: повсюду – на кровати, под кроватью, на столе, на дощатом полу – лежали листы со стихами. Даже из кастрюли на плитке выглядывало несколько напечатанных ровных столбиков. И Поэт предложил нам послушать его новое творение – и мы согласились, куда ж деваться, ливень-то никто не отменял. Понимаете, самое смешное заключалось в том, что Поэт был в каких-то совершенно куцых плавках, а мы – в рыбацких своих защитных панцирях. Он читал вдохновенно, сидя на стуле посреди зеленоостровской грозы, освещаемый вспышками молний, практически голый, с черными, как смоль, аккуратно подстриженными волосами, и в особенно патетические мгновения взмахивал рукой. «Жаль, что Поэт не девушка, та, в желтеньком миленьком бикини, что бежала от дождя впереди нас! Ну какая же клевая!» – подумал я в ту секунду. Мысль для меня, пятнадцатилетнего, была простительной, я полагаю. И тем не менее я улыбнулся, причем на самом патетически-патриотическом месте. Стих был, помню, о конях, мчащихся по древней Руси и несущих куда-то на своих загривках русских богатырей. Поэт заметил промелькнувшую некстати улыбку, начал читать еще более выразительно, тут вспыхнула самая отчаянная молния, покатился гром, и, чтобы перекричать грозу, автор загремел во всю мощь своего голоса и при этом загремел со стула на пол. Каюсь, не выдержал и стал хохотать, закрывая лицо руками. Мне было стыдно – но я хохотал. Батька дергал меня за руку – но я хохотал. Не знаю, что на меня нашло, истерика какая-то просто… Поэт бросил читать, швырнул стихи в сторону, помолчал, посмотрел на меня, посмотрел на отца долгим взглядом и проговорил сокрушенно: «Этот юноша, Владимир Иванович, пойдет дальше нас с вами…»

Потом, через какое-то время, Поэт стал первым моим – и лучшим, вполне возможно, – редактором. Стихи Поэта о лошадях, куда-то все мчащихся по древнерусскому полю, напечатал какой-то громкий альманах в Москве, и все читали и признавали – да, серьезная вещь. Меня же разбирал смех – грешен. Порой мы и теперь видимся с Поэтом на городских улицах, я иду обычно по одной стороне, а он по другой. Все такой же рыцарь литературы – в штиблетах и аккуратной куртке. Только совсем седой. Мы приостанавливаем шаг и уважительно киваем друг другу, разделенные потоком машин и повседневных дел.

* * *

Так вот, Лукьянов тоже не хотел обидеть Поэта. Вообще, об Олеге Максимовиче можно говорить бесконечно. У них с женой, блестящим латинистом Ларисой Михайловной, был доберман Дуглас. Большой, умный, с удивительно глубокими глазами. Дуглас клал голову на колени Лукьянову, а тот его гладил, пока обдумывал очередной шахматный ход. Часто Олег Максимович, в Дугласе просто души не чаявший, повторял: «Как человек!» Дуглас потом потеряется где-то в городе, его, оставленного на минуту возле магазина, кто-то уведет, и Лукьяновы так до конца и не смирятся с этой потерей. «Люди, – напишет Олег Максимович в газете, – верните нашего друга, члена нашей семьи за любое вознаграждение!» И в этих отчаянных словах скажется вся любовь Олега Максимовича к Божьему миру, вся его наивно-прекрасная вера в доброту человеческих сердец.

Лукьянов говорил предметно, он помнил наизусть десятки страниц философских трактатов, ему не нужно было на ощупь пробираться к пониманию каких-то закономерностей – он владел настоящей школой философского мышления. И при этом не был абстрактен, что часто случается с кабинетными философами. На веранде одного из летних домиков стоял цветной телевизор, никто из обитателей базы его не смотрел, но вечерами он как-то сам собой включался и что-то бубнил о политике и погоде. И паук свил паутину в углу экрана. Отец, помню, минуту посмотрев в экран, покачал головой и сказал мне: «Самое интересное во всей программе – вон то тончайшее кружево, присмотрись, какая ювелирная работа, какая гармония, какая мысль. А главное – все правда!» Олег Максимович, случайно услыхавший реплику папы, улыбнулся: «Владимир Иванович, ну ты в одной фразе целый роман уместил! Вань, слушай и учись – это целая школа!»

Можете представить теперь, что я слушал и чему учился…

Предыдущая главаГлава 71 из 79Следующая глава