К книге
Поплавок из осокоряI Поплавок из осокоря. Николай Семенович
14%
I Поплавок из осокоря. Николай Семенович
11

С грохотом, с бранными приговорками-присказками, весь в снежной пыли скатывается вниз главный рыболов-зимник всего Става – Николай Семенович. На нем полурасстегнутая ватнушка, сбитая набок ушанка, валенки без калош, в руках разложенный ледобур и помятое ведро, из которого выглядывают тоненькие подсечки зимних удочек. Кивочки на удочках самодельные, из лавсана, с красными крошечными петельками для лески и для сигнала клева. Николай Семенович весь такой – будто нарисованный одновременно и грубыми, размашистыми мазками, и аккуратно-изящными, неуловимыми почти касаниями. Противоречивый. Не поддающийся обыденной логике. Весь он расхлябанный, неопрятный, и очки перекошены на нем, и нос картошкой, и лоб щербатый. А глаза-то – с живинкой, с тонкой хитрецой. На ледобуре его краска почти везде пооббилась, зато ножи ледобура – сверкают на искрящемся сквозь снежок зимнем солнышке, и не в солнышке тут дело, а в том, что заводской они правки. Попадет Семеныч на корягу, вбурится в тростники или ил, когда за окушками горбатыми в самую береговую бочажину проберется, обматерит весь Став и всех его обитателей и – прямиком к другу своему, что на заводе работает. И готово – вечером того же дня с новыми силами и с обновленными ножами сверлит наш хитрый рыболов лунку за лункой. Сверлит и покряхтывает довольно. Иные с ножами мучаются по неделе, шлифуют их наждачком да правят напильником, или покупают новые, или обходятся старыми, притупленными. Но никто не попросит Семеныча поспособствовать и «чужие» ледобуры заточить заводским манером. Пробовали уже. Обожглись. Такую тираду выдал Николай Семенович – о лени, о том, что самим пора нужными друзьями обзаводиться, о риске процесса (станок, мол, может сломаться, а ему потом отвечать), о кабаньем здоровье просящих («Я-то старик немощный, а вам, здоровякам, не совестно ли побираться?»), – что охотников больше не нашлось обращаться к нему за подмогой. Зато сам-то он не стесняется, у самого – полны карманы папирос в ватнике, а все ж при любом удобном случае попросит: «О, да у тебя генеральская, дай парочку на разжив!» А у Батьки обычно спрашивал: «Сигаретой не богат, Владимир Иванович?» Как тут откажешь. Чиркнет спичкой, прикрывая огонек загрубевшей ладонью, коротко бросит вправо и влево завидущий приметчивый взгляд и затянется победоносно. Дармовое-то – дареное – курево слаще!

Или такой пример. Навострился кто-то из местных паять мормышки уловистые, формы необыкновенной, маленькие и тяжелые одновременно. У всех – по одной, потому как дорого. У Семеныча – десяток имеется. И даром. «Ну ты и навыпрашивал!» – восклицает Яшка, заглядывая в заветную Семенычеву коробочку. «Не навыпрашвал, – качает головой Семеныч, – а навымаливал. Намоленные мормышечки-то у меня, стало быть».

Семеныч – вообще мастер изустных челобитных. Бывает, тянет кто-то из местных сетчонку из специально прорубленной наискось проруби, трудится, весь в пару на морозе, пальцы намокшие красные крючатся, но зато рыбка попавшаяся радует душу – тут и щучка, и сазанчик, и окунь-горбыль. Семеныч до поры только косится на браконьерство, завидует улову молча, но как только округлый оранжевоперый окунище растопыривается на снегу – не выдерживает. Решительно идет к сетевику Лехе. Фамилия у Лехи – Горохов. Все зовут, конечно, Горохом.

– Слышь, Лешенька, – издали начинает Семеныч, – хороший окунек-то, а?

– Рыбы не дам, и не клянчи! Да и сам видишь – улов штучный, а мороки – по самое не хочу. Промерз весь!

– Окунь-то красавец, – продолжает, будто не слыша Леху, Семеныч. – Королевский окунь-то!

– Так, дед, иди к удочкам, такого же выудишь.

– Выудишь тут с вами, – меняет тон Семеныч, – где ни бурю, везде сетки Гороховы, весь Став Горох перегородил, ирод!

– Чего? – возмущается Леха. – Да я…

– Да ты, ты, – убаюкивающе воркует дипломатичный Семеныч. – Да ты только представь: прихожу я сегодня вечером домой, а из ведра хвост окуневый помахивает. Бабка ахнет, охнет, рыбку почистит, ухи наварит, икры нажарит, и сама угостится, и мне даст…

(Семеныч прямо как Генерал когда-то вещает, один в один, только генеральские монологи звучали ради красного словца перво-наперво, а потом уж добычи для, Семенычевы же спичи – расчетливая манипуляция окружающими.)

Перепалку Семеныча и Лехи внимательно слушают мужики. Последние слова заглушаются их дружным хохотом.

– Ну если бабка даст, то пусть забирает своего окуня. Лех, не жадничай, еще надыбаешь.

– Ладно, – соглашается сетевик, – но это в последний раз. Так никакой рыбы не напасешься…

И отшвыривает тяжело ворочающуюся в снегу рыбину валенком в сторону Семеныча. Семеныч коршуном (воркование забыто) слетает со своего стульчика, когтисто схватывает окуня и, глядя на нас, простых мормышечников, свысока своего хищного полета, удовлетворенно выдыхает: «Горошек ты мой золотой, как люблю-то тебя! Ну, на ушицу есть, слава богу, можно и домой собираться». Как будто это он сам, из самой обычной рыбацкой луночки поднял драгоценную добычу.

Таков Семеныч. Вот сейчас он с шумом и бранью скатывается прямо к руслу Става, посылая на ходу проклятия тем, кто не почистил после ночного снегопада выбитые на ледяном спуске ступеньки.

– Эх, так их растак, люди, – негодует он вполне искренне, – лишнего шагу боятся сделать, пять минут лень им потратить. Для себя же, для себя же самих – и то пошевелиться не могут. Во… народ… пошел! Ну ты, здоровый, – свирепо глядит он на тихого худенького старичка, притаившегося в ставских высоких тростниках, – ты вот к нам из города силы находишь мотаться, а лестницу пообновить – не догадаешься? Тебе ж самому подыматься тяжеле будет! Себе ж самому собить не хочешь!

Старичок пришипливается, что-то мямлит в ответ о больной руке и как бы вжимается всем своим тщедушным телом в тростниковое убежище.

– Ну люди, – продолжает Семеныч, буря лунку, – все бока отбил из-за вас, бездельников проклятущих. Совести нет, а наглости с каждым днем все боле.

Речь Николая Семеновича, как и весь он сам, тоже контрастная, непредсказуемая – в ней, помимо бранных коленец, и новые, придумываемые им на ходу слова, и какие-то фольклорно-былинные обороты. И много-много вымысла. «Вымысла» – это мягко сказано. Услышал от Семеныча – дели на три. А лучше на четыре.

Самый первый лед, к примеру. Зорчайший ледочек. Все дно на мелководье сквозь него видать. И рыболовы застывают на береговой кромке, не решаясь ударить пешней по ледяной амальгаме. Страшно пробить с первого раза зеркало льда – тогда рыбалку придется на следующие выходные переоткладывать. А Семеныч уж тут как тут.

– Что, боязно? А я вчера был, до обеда пару кило окуня́ взял. Кру́пна!

И он бросает победоносный взгляд вправо и влево, подталкивает рыболовов с пешенками на лед, а сам держится чуть позади. Это любимая тактика Семеныча – выведывать обстановку за счет других. А «кру́пна» – заветное его определение. Подойдет, спросит, бывало: «Есть сорожка-то?» «Есть маленько», – отвечаешь ему, не отводя взгляда от поплавочков. И старик сразу же оживляется: «А сорога-то кру́пна?»

Красиво говорил Семеныч, на свой манер, неповторимо. Правда, и нежное словечко, вдруг вырвавшееся, как подснежник из-под мартовского сугроба, из его никогда не прикрываемой шарфом седой груди (ватник распахнут в любые морозы), тут же примораживал отборной руганью ювелирной огранки.

– Я ведь лесенку-то эту сам ладил, и хоть бы один… мне помог. Нет, ни… не дождешься.

Неудачный оказался этот выход на лед для Семеныча. В том подвох, что всю его артистическую тираду слушал упомянутый уже нами Яшка, местный голубятник, мужик еще молодой и крепкий. Он-то, Яшка, пару недель назад и вырубал злосчастную лесенку, а Семеныч подначивал: «Старайся, старайся, дурень, тебе, глядишь, правительство премию даст – голубям на прокорм».

– Значит, говоришь, ты сам ладил, – ласково спрашивает Яшка Семеныча, – значит, говоришь, бездельники все вокруг проклятущие…

– Да что ты, Яшенька, что ты, – мигом оттаивает Семеныч, – я это так, по-стариковски поварчиваю. Знамо, ты, ты это все обустроил, а разозлился-то я, что никто почину твоего не поддержал, из молодых олухов-то.

Он оглядывается по сторонам, решая перевести стрелки на кого придется. Прихожусь я, расположившийся на ведре неподалеку. У меня три лунки, и я терпеливо жду, снимая схватывающийся в лунках ледок деревянной ложкой, когда поплавочек на одной из удочек всплывет. Деревянная ложка – это наше с Батькой еще одно изобретение. У всех металлические черпаки-шумовки, они прочны, но обмерзают уж очень. Да и тяжелы. А деревянная ложечка морозу почти не доступна, ледяные вериги на себе не копит, руке приятна. Хрупка – да. Недолговечна – да. Беззащитна перед Семенычевыми насмешками – да. («Вань, ты лунку посоли да уху начинай хлебать – ложка уже есть!») Но ведь все хорошее недолговечно и беззащитно…

Так, значит, собрал я схватившийся было ледок, почистил луночку, гляжу на поплавочек. Он притоплен в лунке тяжестью мормышки и при поклевке должен всплыть. Вот он чуть дрогнул, ожил, я тянусь к удочке и уже предвкушаю, как заходит на леске ставская жирная плотва, но тут слышу нежно-грубый окрик Семеныча:

– Ванечек, миленький, ты что ж, твою мать, притащился с половником да с пешней, а лесенку не подчинил. Ты ж молодой, ладненький, силы как в бычаре, а все ленишься задом пошевелить.

Мы с Яшкой переглядываемся, смеемся и, не сговариваясь, одновременно идем к спуску, волоча за собой пешни. Семенычу не откажешь.

…На белом свете есть такие места – скрытые от времени и вообще от всего, что происходит в мире. Рядом, совсем рядом громадный мост через великую реку, соединяющий два города, рядом машины, военный аэродром, железная дорога. Мегамиры почти касаются местных границ, но на этом спасительном «почти» все и заканчивается. Руки у истории не доходят до подобных уголков. Здесь, в Ставе, избушки-домишки, вагончики-бараки, огородики, парнички с редиской, магазинишко, который гордо и незамысловато называется почему-то неизвестно что обозначающей цифрой «Тридцать второй» и в котором все узнают друг друга, а чужаки не появляются никогда.

Давным-давно еще, когда мост только собирались строить, появился на берегу полуречушки-полуручья мостотрядовский поселок. Наскоро, в два счета выстроили бараки – годик, в крайнем случае другой, думали люди, проживут здесь, а там – в новые дома, в новую жизнь. Думали – на время, оказалось – навсегда. И стали потихоньку обрастаться барачные дворики садами и разживаться огородами, и голубятники начали шерудить своими шестами в облаках, и стали рождаться дети мостотрядовцев, и стали стариться и умирать старики – из тех, первых, кто прибывал сюда в лучах юной надежды.

Нет, кто же спорит, кое-кому все-таки были дарованы квартиры, но многие из тех, кто строил когда-то мост, так и не расстались со своим барачным раем, не дождались «своей очереди». Их обнадеживали: «Подождите, жилье вам новое возводится». И чертежи показывали, и планы. А их детям, уже в новые времена, объясняли по-другому: «Вы же владельцы домов, земли, чего же вам еще нужно?» Так и остался мостотрядовский поселок – и несколько поколений уже выросло в нем, живя по своим собственным законам и по своему собственному времени. Крохотная забытая цивилизация, микроскопическая Вселенная. Осколок былых надежд, иверень[5], отломочек. Но и иногда и щепка – что дом.

Несколько раз приезжали высокие чиновные комиссии: многое обещали, не делали и малого. Однажды, впрочем, чиновник по фамилии не то Мар, не то Мор твердо объявил на встрече с мостотрядовцами, что бараки их будут снесены, а им выдадут городские квартиры. Только нужно, сказал зачем-то не то Мар, не то Мор, снести бани, мешающие якобы процессу обновления. И снести их должны сами жители, своими силами. А там все пойдет как по маслу. Все согласились, но к баням не притронулись. «Сломать всегда поспеется», – заметил тогда Семеныч. И только доверчивый Васька радостно принялся крушить собственную баньку. День ждал перемен, год ждал – да так и умер без бани. Ну а соседи-то языкастые про любой обман так и говорят с тех пор: «О, да это мы слышали, это Васькина баня какая-то!»

Став, он нигде не начинается и нигде не заканчивается, вытекает из Большого озера и в него же, пропетляв десятки километров по оврагам и перелескам, впадает. Невозможно взять и пройти весь Став – слишком запутано его русло. Само себя питает, и путает, и бережет…

Вообще-то Став раньше чуток по-другому назывался. Не Став это был вовсе, а речка Ставка. Не полуречушка, а самая настоящая река. С тихим-тихим течением, таким неторопким, что и не заметишь с первого раза, как водичка движется. А все ж – переливалась она, текла себе куда-то. Вот и назвали речку-тихоню – Ставка, Ставочка. Когда разливалась полая волжская вода в мае, речка вместе с озером Сазанкой превращалась в широченное водное зеркало, подтапливала домики и дома. Вода и до городских улиц добиралась, и до «Тридцать второго» доплескивалась. Для рыбалки хорошо, для озерно-речной жизни – замечательно. Только представьте: каждую весну вместе с новой водой приходят в озеро и в Ставку новые рыбьи стаи, отбивают икру, обживаются. Потому и сазанчики попадались прямо на удочки в здешних водах еще как часто. Озеро-то не зря Сазанкой нарекли. Ставка и Сазанка, тихая речка и Большое озеро… Для рыбаков – раздолье. Для береговых жителей – каждую весну испытание. Что же делать, как полую воду приостановить? Известно – плотиной, дамбой. Так появилась высокая и длинная дамба, разделившая мостотрядовскую географию на два мира: один назывался «До плотины», другой – «За дамбой». Никто никогда не говорил из местных: «До дамбы». Это прозвучало бы дико и немедленно выдало бы полное незнание говорящим здешних традиций.

– Эй, Семеныч! – окликает Николая Семеныча Яшка. – Я за дамбой вчера был, такой сороги взял отменной!

– Ишь, за дамбой… – ворчит Семеныч. – Туда пилить и пилить. Ты здоровьем не обиженный. А я уж по-стариковски, лучше здесь, до плотины, на Ставушке родном окуньков посаркаю[6].

За дамбой творились рыбацкие чудеса. То и дело доносились оттуда вести об огромных щуках, горбатых окунях, лещиных стаях… Зато с другой стороны искусственной этой границы водная жизнь начала год за годом, незаметно вроде бы, но затихать. Ставка совсем остановилась и превратилась в Став. (Хотя рыбаки-старожилы до конца называли его речкой.) Большое озеро, Сазанка, стало от лета к лету забывать о сазаньих черных плавниках, рассекающих воду на июньском рассвете. Рыба больше не заходила в Сазанку с Волги, озеро перестало быть заливным. И отъединилось навеки от системы маленьких лесных озер, с которыми по весне объединялось. И начали эти озера заболачиваться, зарастать, мельчать. Кривенькое, Тихое, Пионерское, Далекое. Пока еще живы их зеркала, пока еще можно выудить в них золотого карасика, но жизнь свою, без ежевесенней волжской подпитки, они завершают.

А жизнь мостотрядовская? Завершается ли она? Или все-таки, подобно Ставу, сама себя питает, и путает, и бережет? Как знать…

В поселке две улицы – Тургенева и Короткая. Если пойдешь по Тургенева, то выйдешь в самое браконьерское место всего местного округа, именуемое Стенка. А пойдешь по Короткой, будешь плутать долго-долго, пока не поймешь тонкой топонимической иронии. «Мостотряд не космос, – нацарапано на здешней остановке, – отсюда не возвращаются».

…Но вернемся все же к Семенычу. Пока мы с Яшкой обстукиваем ледяную лесенку, он вынимает одну рыбку за другой, бросая ее рядом с лункой, специально не прячет в ведерко, как обычно, а бросает напоказ, чтобы на снегу выросла горка – вот, мол, я какой удачливый, глядите. Николай Семенович любит, чтобы ему завидовали. У него едва ли не у одного из местных – не барак, а ладный деревянный домик, и он всегда подчеркивает, что живет не где-нибудь, а в доме.

– Ну, посидели, на баб поглядели, – говорит он обычно к концу рыбалки, – пора и до дому.

А еще такая есть у него присказка: «Надо на Волгу идти». Как только клев затихает, рыбешка попадается меленькая, он басит на весь Став: «Ну все, надо на Волгу идти». Если оказывается кто-то случайный, залетный рядом, то обязательно следует вопрос: «А что, на Волге лучше берет?» «Лучше? – переспрашивает Семеныч. – Лучше – не то слово. На Волге окунь на окуня похож, сорожка – на сорожку. Там клев редкий да меткий. Вчера полведра густеры стрежневой взял – и все ладная такая, ровная, больше ладони. Солится уж. В погребе. Под деревянным прессом. Тарань будет что надо». Несведущие городские рыболовы, конечно же, интересуются: «А почему же вы, скажите пожалуйста, сегодня не пошли на Волгу, за густерой?..» «А потому, – начинает впадать в раж Семеныч, – что ноги больные у меня, далеко мне до моста топать. Не то что вам – молодым бездельникам. Что вы в этом болоте околачиваетесь, идите на коренную[7], хоть на засол густерешки возьмете до вечера!» Семеныч брешет так уверенно, что многие и правда спешно начинают собираться. Тот же, кто знаком с ним хотя бы пару лет, знает, что никогда и ни за что не уйдет Семеныч ни на какую Волгу со своего родного Става, от которого ему до дома ходу – пять минут самое большее.

Семеныч приехал в Мостотряд еще молодым, но уже на пенсии. Был он совсем в других краях и в другой жизни машинистом – повелителем товарных поездов. И когда до Става среди декабрьского притихшего денька долетали тревожные гудки электровозов, он поднимался со своего стула и долго смотрел в сторону, откуда доносился звук. Как будто хотел увидеть мчащийся поезд. И чем больше проходило времени, чем крепче прикипал к Ставу Семеныч, тем дольше становились эти его вглядыванья в снежную круговерть.

Однажды он так загляделся и задумался (это Семеныч-то, с его цепким прагматизмом!), что не заметил, как брезентовую сумку с рыбой и удочками утащила подбежавшая пронырливая собачка Муха. Дело в том, что на Ставе, кроме рыболовов и голубятников, жил еще и собачник. Домик его располагался на пару метров выше уровня воды. И к дому каким-то образом присоединялся просторный низенький сарайчик – своего рода собачье общежитие. Собачника звали Митек, он работал где-то на севере вахтовым методом, и когда жил дома, собаки были как шелковые. Но когда уезжал… Стоило только, к примеру, явиться кому-то впервые на Став, начиналась самая настоящая собачья атака на пришельца. Сначала с двухметровой высоты спрыгивала самая маленькая шавка, она озиралась, поджимала хвост и недобро полаивала, призывая на помощь стаю. Следом, как по команде, высаживался на лед собачий десант. Беспородные, шакаловидные, здоровенные, совсем маленькие – каких только не было собак в этом Митькином спецотряде. Семеныч, надо сказать, недолюбливал Митькиных собак. Недолюбливал – это если говорить, смягчая его конфликт с собачьей армией. Сидит он, допустим, над луночкой заветной, под коряжкой пробуренной, сидит себе, окуньков тихонечко потаскивает. Самая паршивая собачонка подкрадется как можно ближе к Семенычу, нагадит ему прямо под валенки и быстренько ретируется на исходную позицию, в сарайчик. Николай Семенович гонится за ней по Ставу с черпаком в руке, размахивается, кидает что есть силы черпак и попадает… в стоящее на берегу дерево. От черпака отлетает ручка. Несколько мгновений Семеныч, багровея от злобы, смотрит на собачонку, а собачонка из своего сарайчика – на Семеныча. Потом он кричит: «Ну все, я за берданкой! Сейчас всех этих сучат перестреляю. Митек, выходи, в этот раз никаких шуток!» Митек не выходит, собачка скалится не то от смеха, не то от ненависти, Семеныч прикручивает ручку к черпаку, поминая матерей всего Мостотряда.

Так что да, воевали собаки с Семенычем, и он, если не считать пинков или пущенных вслед снежков, никакого зла собакам не делал. Только грозился. И вот как-то раз загляделся Семеныч вдаль, в лирическом, видать, настроении. И в этот как раз момент подоспела Муха, взяла в зубы сумку с уловом и удочками. И была такова. Растворилась в метели. Семеныч взревел: такой наглости он не ожидал даже от Мухи. Что делать? Пошел на приступ собачьей крепости. Семеныч лезет, пыхтит (все-таки два метра, а он грузный, в ватных брюках, ватнушке), а стая его на все голоса обгавкивает. Хорошо, Митек подоспел, пропажу Семенычеву компенсировал, как-то все замял, уладил, мировую поставил.

Но рыбаки – народ памятливый. Сидит Николай Семенович на своих прежних местах, рыбу в ведре держит, карку не разевает, а мимо Володя Седой идет, из-за поворота чешет. Они вообще-то друзья с Семенычем, но подколоть друг дружку никогда случая не упустят.

– Семеныч, – говорит Володя загадочно. – Ты знаешь, что я давеча-то видал?

– Не знаю. А чего?

– Я за молоком вечером-то иду…

– Да сдалось мне твое молоко!

– Послушай ты, обожди – не сбивай. Иду, говорю, по мостику через речку, за молоком, гляжу на Став, уж темнеет, рыбаки все разошлись. – Тут Володя делает паузу. И выпаливает: – Зато собаки твоими удочками рыбу ловят! И, знаешь, одну за одной таскают. Удочки, видать, уловистые!

Семеныч не выдерживает и взрывается ревом:

– Все, за берданкой, всех перебью, всех до одной! Первую Муху, так ее растак!

Потом садится на стульчик, стирает пот со лба и прибавляет:

– Завтра, завтра – всех до одной! И первую – Муху!

Впрочем, она, Муха-то, оказалась долгожительницей. И мы еще услышим ее насмешливо-подленькое подлаивание…

Когда разгорались весны, на Ставе было как-то особенно хорошо. Синицы тинькают-токуют, струящийся теплый воздух плавится на солнышке, лучатся сухие тростники, рыба клюет яркая, икряная. День длинный. Не день – целую жизнь проводишь на игольчатом, рассыпающемся на кристаллы, но все еще прочном льду. По утрам, после ясной ночи, каждая лужица оправлена хрустальной каймой. Наступишь – звон мелодичный. И вчерашние лунки схвачены звонким ледком. А прислушаешься, особенно утро пока, пока еще мостовой гул не разошелся, в небе, высоко-высоко, – жаворонковые переливы. Семеныч ценил красоту, умел увидеть что-то, заметить, мог улыбнуться чему-то, но никогда не объяснял своей улыбки.

Утром, пока можно, пока, как говорят весной рыбаки, «шарик» невысоко или за туманцем, есть резон посидеть на льду, потешиться верными весенними поклевками. Но ближе к полдню нужно отступать на берег, чтобы не провалиться, не попасть в коварную хрустальную ловушку. Я, Батька, Яшка, Володя Седой и Семеныч перебираемся на береговую льдину, прикрепляем удочки к длинным и гибким тростниковым побегам и опускаем их в заранее подготовленные лунки. Это отец придумал. И назывался такой способ – на бамбук. Обряд был такой: кто ловит таким образом первую рыбку, тот кричит: «Только на бамбук!» Остальные, после поимки рыбы, повторяют то же самое. На льдине хорошо, сидишь, ничем не рискуешь, любуешься лазурным ее ледяным срезом, слушаешь птиц, загораешь, здесь же, на льдине, устраиваешь чаепитие – все под рукой, все замечательно. А сам поглядываешь на поплавок в луночке. А он поглядывает на тебя. И вдруг скрывается за кромкой льда. Тогда бросаешься к тростнику, делаешь резкую подсечку, тростник сгибается, ходит ходуном, но ты выходишь победителем и выворачиваешь из лунки золотистую береговую красноперку. «Только на бамбук!» – кричат все разом. И снова затихают, напружиниваются в ожидании новых поклевок – у кого-то из нас на этот раз согнется тростниковая холудина[8]?

Вдруг Семеныч говорит: «Надоело мне с вами. Сейчас на середину выйду, за настоящей рыбой! Хочу кру́пну! Кру́пну хочу!» Володя Седой и папа в один голос удерживают Семеныча: «А чем плоха красноперка? Не рискуй, не надо!» «Да что не надо, – отмахивается Семеныч, – это же мой Став, я тут живу, я тут каждую льдинку знаю…»

– А я знаю, что вытаскивать тебя не буду, – флегматично замечает Яшка, чем только подливает масла в огонь Семенычевой решимости.

Николай Семенович делает один решительный шаг, второй, а третий, к счастью, не успевает и как-то разом, тихо погружается в густой и жирный ставский ил. Попытка выбраться самостоятельно приводит к погружению почти по горло – глубина у берега чуть больше, а лед довольно крепкий, и его не проломить руками. Ситуация просто-таки дурацкая. Отец оглядывается. Он всегда принимает в трудных случаях верные решения. Чудь позади – мощный куст верболоза. Ветви длинные, гибкие и прочные. Николай Семенович молчит. И погружается еще чуть глубже. Мы с Яшкой и с Володей Седым изо всех сил пригибаем вершинку лозины к полынье с тонущим, вернее, погружающимся Семенычем. Отец находит какую-то рейку, чтобы «знающий тут каждую льдинку» смог чуть приподняться из воды, оперевшись об нее, и ухватиться за верхушку куста. Получается. Яшка замечает: «Кру́пна… Кру́пна… Ну и тяжел ты, Семеныч, ну и дерьма в тебе! – А потом спрашивает: – А поллитру нам принесешь, как тебя вызволим?» «Да что вы, мужики, – оживает Семеныч, – и поллитру, и закуску, у меня бабка сало такое славное сделала, целый шмат огромный и притащу!..»

Наконец, после нескольких неудачных попыток, мы все же извлекаем из ледяной Ставской водички Семеныча. И Яшка, живущий по соседству, провожает его до дома.

Через минут десять он возвращается, и мы продолжаем ловить на бамбук красноперку. И все ждем, когда же придет Семеныч и принесет свою «поллитру». Но не дожидаемся ни самого главного ставского рыбака-зимника Семеныча, ни поллитры, ни тем более обещанного огромного шмата сала.

Это ж Николай Семеныч, понимать надо.

Предыдущая главаГлава 11 из 79Следующая глава