Он ещё не знал, что видит командира батальона первый и последний раз.
– Лейтенант Ревуцкий прибыл в ваше распоряжение для прохождения дальнейшей службы в должности командира стрелкового взвода вверенного вам батальона, – доложил он очень громко, чётко, одним дыхом, без запиночки, да ещё лихо прищёлкнул при этом каблуками кирзовых сапожищ, да ещё молодецки, по-ефрейторски, вскинул к виску правую ладонь.
– Ах, какой отчаянный, бравый офицер прибыл в наше распоряжение, – сказал тот, кто сидел за столом и к кому обратился Ревуцкий, от макушки до пяток наполненный волнительной важностью торжественного, как ему казалось, момента.
Тот, перед кем, вытянувшись в струнку, так страстно прокричал слова своего рапорта юный лейтенант, в самом деле был комбатом, пожилым, усталым, лысым капитаном. Он крутил в пальцах остро отточенный карандаш, а перед ним на столе лежала большая, как скатерть, карта города, и он одновременно с жалостью и завистью, устало улыбаясь, щурясь, поглядел на незнакомого офицера, так красиво, словно на парад, одетого во всё новенькое, с иголочки.
– А звать-то как вас, лейтенант Ревуцкий?
– Василием Павловичем.
– Васей-Васильком? Какое весёлое имя, подумать только! – Капитан, рассматривая Ревуцкого, заулыбался ещё шире и добрее. – Ах ты, Вася-Василёк, – ласково проговорил он и крикнул, устремив свой взор в глубь подвала: – Старший адъютант, куда мы направим Василия Павловича Ревуцкого?
– В третью роту, товарищ капитан.
– Вот, слышали? Желаю успеха.
И только капитан проговорил эти слова, как всё в подвале, душно и густо пропахшем дрянным табаком, бензиновой гарью что есть силы чадящих самодельных ламп-коптилок, мышами, кислой прелью мокрых, развешанных возле горящей печки-«буржуйки» портянок, – всё в этом подвале пришло в движение и разом неузнаваемо изменилось. Тревожно зазуммерили телефоны, закричали, забубнили в трубки телефонисты, вбежал встревоженного вида сержант, ещё от порога протягивая капитану мелко исписанный листок бумаги, а следом за ним быстро, размашисто прошёл по подвалу артиллерийский офицер, и, пока комбат читал вручённую ему сержантом депешу, артиллерист стоял возле лейтенанта Ревуцкого, весь пребывая в нетерпеливом ожидании. К столу подошёл старший адъютант батальона, комбат как раз в это время кончил читать, кинул депешу на стол, а старший адъютант батальона, склонясь над картой, ткнул в неё пальцем и сказал:
– Вот здесь.
– Туда две пушки на прямую наводку, – сказал капитан артиллеристу. – Да побыстрее. – Потом он поглядел на адъютанта: – Девятому скажите, чтоб он беспрерывно контратаковал и улицу к утру мне вернул. Голову сниму за ротозейство. Впрочем, я сам всё это скажу ему. Пусть срочно соединят меня с девятым…
Про лейтенанта Василия Павловича Ревуцкого все позабыли. Он потоптался в смущении и одиночестве ещё немного возле обеспокоенного комбата и пошёл, тоже встревожась, в тот дальний угол, где разместились батальонные адъютанты и писаря и толпились связные из рот. Они уже получили пакеты и, засунув их за пазуху, подтягивали перед дорогой поясные ремни, надевали каски и поудобнее, посподручнее устраивали на себе гранаты и оружие.
– А что случилось? – спросил лейтенант, когда они вместе со связным третьей роты, таким же безусым молодым человеком, худеньким, с тонкой, мальчишеской шеей, голо и беззащитно торчавшей из ворота кургузой шинельки, и в каске, сползавшей на глаза, вышли из подвала на чистый, свежий воздух весенней ночи. Здесь, на разрушенной городской улице, были совсем другие, чем в подвале, запахи. Тут пахло битой щебёнкой, головешками пожарищ, порохом и шибко таявшим за день, а теперь прихваченным лёгким морозцем весенним снегом.
– Вы что сказали, товарищ лейтенант? – спросил солдат, поправляя каску.
– Я спрашиваю: что случилось? Почему все вдруг всполошились?
– Немец пошёл в атаку на правого соседа, – простодушно ответил солдат. – А у нас какой уж час пока тихо. – Он остановился, сделал лейтенанту знак, чтобы тот тоже стал, и, вновь поправив каску, сердито наподдав её ладонью так, что она вмиг взлетела на самый затылок, понизив голос до шёпота, сказал: – А теперь тикайте аж вон туда.
– Куда? – тоже шепотом спросил Василий Павлович.
– Аж вон до того угла. И зараз сигайте в окошко. А как вы сиганете, так и я авось заскочу.
– Стреляет?
– И не говорите как. Днём и не пройти. И не думайте, – запричитал связной. – Ночью ещё кой-как, меньше, но тоже все паляет разрывными, собака такая. Слышите, товарищ лейтенант?
Они прислушались. Разрушенный немецкий город, в котором третьи сутки шли беспрерывные, отчаянно жестокие бои, кутала весенняя ночная тьма, и её то тут, то там разрывали, вспугивали смутно-тревожные, зыбко и ярко мерцающие сполохи ракет и гулкие взрывы сразу непонятно даже и чего: то ли противотанковых мин, то ли гаубичных снарядов. И во всех концах города захлёбывались, заливались пулемёты. Вокруг тем не менее было одиноко и до тоски пустынно.
– Тикайте же, товарищ лейтенант, тикайте, – уже беспокойно, нетерпеливо прошептал солдат. – Пока у нас тихо, так мы, может статься, целёхонько добежим и с нами ничего такого не случится.
Василий Павлович Ревуцкий продолжал прислушиваться к незнакомым и колдовски тревожным для него, свеженького здесь человека, звукам ночной военной улицы: справа, как отметил он, и ракеты светили много чаще и ярче, и гул стрельбы там почти не стихал. Слышались даже крики: не то просили о помощи, не то отдавали команды.
– Тикать? – встрепенувшись, спросил он у солдата.
– Тикать скорейче, – прошептал тот.
Прицелившись к дому, на который указал ему связной, лейтенант вобрал в себя побольше воздуха и, сгорбатясь, быстро-быстро побежал через улицу, прямо к оконному проёму, подтянулся на руках, жарко, часто дыша, перевалился через подоконник и плюхнулся, больно ушибясь локтем, на кучу кирпичей.
Не успел Ревуцкий оглядеться, а связной, тоже шибко, как и он, затравленно дыша, уже сидел подле.
– А теперь пошли скорейче далее, а то он и туточки паляет минами, когда услышит, чёрт паршивый, – прошептал солдат.
И они вышли скорым шагом из дома, но уже через дверной проем и совсем в противоположную сторону, перебежали пустынный двор, миновали ещё несколько в пух и прах разрушенных домов и опять же через выбитое окошко ввалились в точно такое же, как и в начале их пути, заваленное битым кирпичом помещение. Здесь находился командный пункт роты. Солдат, быстро разобравшись в темноте, царившей тут, присел на корточки возле кого-то, сидящего на земле и боком прислонившегося к стенке, и прошептал:
– Товарищ старший лейтенант, вот вам пакет, и ещё со мной товарищ лейтенант до нашей роты.
– Лейтенант Ревуцкий прибыл… – четко и громко провозгласил было, взяв под козырек, Василий Павлович, но тот, что сидел в темноте возле стены, взмахнув рукой, хрипло выдохнул:
– Садись! Заткнись!
И лейтенант, подчиняясь этому властному сиплому возгласу, быстро присел рядом с солдатом на корточки. И вовремя: сразу несколько светящихся пуль весело, пчёлками вжикнуло над его головой.
– Что ты орёшь? – зашипел старший лейтенант. – Тут немцы кругом чуть не на головах сидят, а ты орёшь с такой радостью, словно дружка на базаре встретил.
– Виноват, не знал я, виноват, – поспешно прошептал Василий Павлович.
Помолчали.
– Курево есть? – уже совсем по-другому, мирно и доброжелательно прошептал старший лейтенант.
Лейтенант Ревуцкий ещё не знал, что тоже разговаривает с ним первый и последний раз. Однако если капитана комбата он всё же успел в подвале кое-как рассмотреть, то командира роты не увидел вовсе. Узнал лишь, что ротный находится в звании старшего лейтенанта, поскольку так назвал его связной, да ещё запомнился голос его: хриплый, простуженный и жёсткий.
Закурили, пряча папироски в рукава.
– Давно из училища? – спросил ротный.
– Сразу. Даже дома не успел побывать.
– А звать как?
– Василием Павловичем.
– А родом откуда?
– Из-под Москвы. Слышали город Подольск?
– Как не слыхать! Родители живы-здоровы?
– Мама на заводе работает, отец не знаю где воюет. Ещё сестренка есть, она тоже на заводе вместе с мамой работает.
– Комсомолец?
– Кто, я?
– Не я же.
– Конечно.
– Ладно, чирий-Василий, слушай обстановку. Мы здесь держим улицу. И она, прямо скажем, держится на том самом взводе, который ты сейчас примешь. – Ротный помолчал, подумал, потом прибавил: – Если успеешь, конечно. Так вот, если примешь, – ни с места. Ни на шаг чтобы из того дома. А то всем нам будет труба. На фронте ещё не бывал?
– Первый раз, – поспешно, с охотой отозвался Ревуцкий.
Ротный надсадно закашлялся, и над ними опять пронесся рой светящихся пчёл. Потом, откашлявшись, ротный сипло сказал:
– Стало быть, принимаешь боевое крещение. Поздравляю. А теперь слушай дальше обстановку. Дом будешь держать всеми имеющимися в твоём распоряжении средствами. Патроны и еда тебе посланы, людей не проси, сам не нервничай понапрасну и других тоже не нервируй, потому что людей ни у меня, ни у комбата нет. А за тот ключевой дом мы с тобой головами отвечаем в случае чего. Понял обстановочку?
– Понял, – прошептал Василий Павлович.
– Оружие есть?
– Пистолет.
– Пистолетом тут только сахар колоть. Ну, да там оружия вдоволь и даже больше. Иди. Скляренко проводит тебя. Скляренко!
– Я здесь, товарищ старший лейтенант, – отозвался сидящий подле Ревуцкого солдат-связной, только что прибежавший сюда вместе с Василием Павловичем с командного пункта батальона.
– Слушай, Скляренко, обстановку. Проведёшь лейтенанта на «уголок», подождёшь, а как он разберётся, что к чему, уяснит и вникнет, вернёшься, доложишь. Ну, валяйте, пока не светало. – И он опять надсадно, с болезненным стоном закашлялся.
– Вам надо лечиться немедленно, у вас бронхи простужены, – подождав, пока над ними пролетят вперегонки красные, жёлтые и зелёные пчёлки, вмиг отозвавшиеся на кашель ротного, с сожалением и сочувствием сказал ему Василий Павлович.
Ротный сипло рассмеялся.
– Давай, давай топай. Такие довоенные болезни сейчас некогда лечить. Ты давай, советчик Василий, быстрее взвод принимай.
– Слушаюсь, – сказал Ревуцкий, попятился, приподнялся с корточек и, согнувшись в три погибели, побежал следом за связным.
Они выскочили на улицу, перемахнули её скачками, словно антилопы, упали на покрытые ледком, холодные и скользкие торцовые камни тротуара, а полежав немного и отдышавшись, побежали, прижимаясь к стенам домов вдоль улицы. Откуда-то из темноты встречь им бил крупнокалиберный пулемёт. Казалось, он где-то совсем недалеко и фашисты, стреляющие из него, прекрасно видят и солдата в сдвинутой на затылок каске, и лейтенанта Ревуцкого с гулко бьющимся сердцем, тяжело, загнанно дыша, мчащегося вдоль улицы, следом за солдатом; видят и сейчас же, быть может через мгновение, выпустят целый пулемётный залп прямо в них.
Но ничего страшного не случилось, и трассирующие пули, выпущенные из того пулемёта, летели себе и летели как ни в чём не бывало по самой средине улицы и таяли, гасли, потухали безобидно, печально и красиво где-то в тёмной уличной глубине.
И вдруг офицер и провожающий его солдат в мгновение ока исчезли с улицы, беспокойно простреливаемой крупнокалиберным пулемётом. Их словно ветром сдуло, а улица вдруг ярко и мертвенно осветилась взлетевшими в разных концах её двумя белыми ракетами, и тут сразу поднялась неистовая испуганная пулемётно-винтовочно-автоматная пальба, рванулось на мостовой, ухнуло несколько крупных гранат, и так же враз, словно сконфузясь, всё стихло. И уже трудно было понять, кто в кого, почему и откуда стрелял.
Но этой страшной, истерической стрельбы, длившейся ровно столько, сколько качались подвешенные над улицей ракеты, ни Ревуцкий, ни Скляренко не слышали. Они в это время, спрыгнув, сбежав по каменным ступенькам, шли гулким, длинным, тёмным подвалом, перебирая руками по его скользкой, мокрой и липкой стене, так что, когда настало время выбираться им наверх, никакой стрельбы уже не было.
Вылезши из подвала, они очутились в том самом доме, на котором, по словам ротного командира, «держалась вся улица». Позднее, когда достаточно рассвело и можно было оглядеться, узнать и определить, что к чему и зачем, лейтенант Ревуцкий понял: дом был действительно ключевой, заглавной позицией роты, захватившей и удерживающей в своих руках улицу, так как из окон его контролировались и просматривались все ближние и дальние подходы к этой улице. «Уголком» его назвали тоже не напрасно: он углом, как утюг, врезался в площадь с краснокаменной, голой и сумрачно строгой католической церковью на противоположной стороне.
Лейтенант взбежал следом за солдатом на второй этаж. Здесь чувствовались люди. Двери были выбиты, выломаны или распахнуты настежь, и лейтенант, ещё не увидев ни одного человека, почувствовал непременное здесь присутствие людей: откуда-то в коридор тянуло табачным дымом, кто-то с кем-то по-ночному тихо, мирно переговаривался, где-то послышался сдержанный смех и очень отчётливый после этого возглас густым, дьяконским басом:
– Ну и балда же ты непоправимая, Авдеев!
Да, всё говорило о том, что тут были люди, и самое отрадное – свои.
Вошедших осветили фонариком, властно сказали из темноты:
– Стой!
– «Панорама», свои, свои, – весело и торопливо сказал Скляренко. – Здорово! Кто теперь за командира у вас?
– Ты, малыш, притопал?
– Та я ж, товарищ Белоцерковский.
– Ну, здоров. Зачем тебя принесло?
– Товарища лейтенанта привёл командовать вами.
– Ступайте к сержанту Егорову. Он в самом «уголке».
Сержант Егоров находился в самой что ни есть угловой комнате. Как тут можно было жить-размещаться цивильным жителям, одному богу, вероятно, известно, однако для уличного боя комната эта была доброй находкой: окна, выходившие направо и налево, а одно, широкое, с балконом-фонарём, – на самую площадь, давали возможность и глядеть и отстреливаться тоже на все три стороны, без особых хлопот держать чуть ли не круговую оборону.
А ночь шла на убыль. На улице уже стало сереть, и в доме можно было хотя и с трудом разглядеть лица людей.
Сержанту Егорову, скуластому, широкоплечему, по виду годов сорока человеку, и принадлежал тот дьяконский бас, коим кто-то был добросердечно назван балдой.
Кто же? Лейтенант Ревуцкий пожал руку сержанту и, стоя рядом с ним в простенке меж окон, огляделся. Здесь, кроме него, Скляренко и сержанта Егорова, ещё был всего лишь один, круглолицый, со смуглым, грибным, румянцем на щеках, молодой и, видать, разбитной, весёлый человек. Он сидел на полу возле откупоренного цинка, заряжал патронами круглые автоматные диски и, улыбаясь во весь большой рот, скалясь, смотрел на лейтенанта.
– Ну не балда ли ты, Авдеев? – спрашивал, тоже улыбаясь, сержант Егоров.
– А в чём дело? – спросил лейтенант.
– Спрашивает у меня, – охотно, с удовольствием принялся рассказывать сержант Егоров, – где, мол, трассирующие, а где простые лежат. Я говорю: ты читать умеешь? На ящиках написано. А он говорит: во-первых, темно и надписей не видать, а во-вторых… – Тут Егоров лишь махнул рукой. – Да пусть лучше он сам вам расскажет.
– А я, товарищ лейтенант, про одну старуху ему напомнил, – подхватил разговор Авдеев. – Её поп так-то по написанному всё учил обходиться. Ты, говорит, побольше Евангелие читай, там про всё печатно сказано. А бабка ему отвечает, я, батюшка, перестала верить написанному-то. Намедни шла, гляжу: на заборе слово одно выведено, я заглянула за забор, а там только дрова лежат.
– Ну, не оболтус ли, а? – опять с удовольствием спросил Егоров. – После войны куда работать-то пойдёшь?
– Я после войны, товарищ сержант, сразу женюсь. А какую вторую мирную работу подсматривать – потом разберёмся.
– Вот и весь его разговор, вся его кульминация, – сказал Егоров не то с осуждением, не то одобряя этот беспечно-весёлый нрав солдата.
Потом он рассказал лейтенанту о деле, что значит для уличного боя этот самый пятиэтажный «уголок» и что как бы там ни было, а они обязаны удержать его в своих руках до полного победного конца. Но об этом лейтенант знал ещё от ротного командира. Он не знал лишь некоторых небольших подробностей, которых ротный не успел или не захотел сообщить и которые посоветовал уточнить на месте.
Эти небольшие подробности были вот каковы.
Командир здешнего взвода был убит в первый же день боёв за город. После него взводом командовал старший сержант, пока его тоже не убило. Потом командиром был ещё один сержант. Этого прошлой ночью, раненого, переправили в тыл, а потом целый день командовал тут Егоров.
Теперь у него принимал взвод лейтенант Василий Павлович Ревуцкий.
Но взвода-то, к сожалению, уже не было. От взвода оставалось всего лишь шестеро. Лейтенант был седьмым. И им семерым предстояло, чего бы то ни стоило, удержаться в этом разнесчастном «уголке».
– Вот такие дела, товарищ лейтенант, – без особой печали, однако, сказал сержант Егоров. – Подмоги нам ждать больше вроде бы неоткуда. Во всяком случае, на сегодняшний день. И патронов с гранатами нам успели поднести, и сухого пайка, и вы к нам успели, а теперь все пути заказаны. Уже рассвело.
Действительно, пока они знакомились, наступил быстрый весенний рассвет. Темнота исчезла даже из углов комнаты, и в окна стало далеко и ясно все видать: дома, развалины, мостовую, костёл, небо. Тихо и пустынно было вокруг, как в воскресный день.
– Пока не началось, пойдёмте, я вас с остальным гарнизоном познакомлю, – сказал Егоров. – Меня вы знаете, Авдеева тоже. Я коммунист, он беспартийный. – Егоров быстро прошёл в соседнюю комнату. – Тут у нас (лейтенант, следуя его примеру, так же быстро проскочил мимо выбитых окон), тут у нас, – повторил Егоров, поощрительно оглянувшись на офицера, – пулемётный расчет. Это будет комсомолец сержант Зайцев, командир пулемёта, а это его помощник рядовой Жигунов.
– Здравствуйте, товарищи, – сказал Василий Павлович. – Я ваш новый командир. Фамилия моя Ревуцкий.
– Здравствуйте, товарищ лейтенант, – просто и приветливо ответил Зайцев, белобрысый, веснушчатый молодой человек, сидевший на корточках возле пулемёта и протиравший его тряпкой. – Будем рады.
Жигунов, уже в годах, стоявший возле стены и, что-то жуя, следивший за улицей, перестал молоть челюстями и, склонив голову набок, изумлённо приоткрыв рот, поглядел на лейтенанта, словно на невидаль.
– Патронов хватит? – спросил лейтенант.
– Четырнадцать лент полностью снаряжено, – ответил Зайцев.
– А воду для кожуха где берёте?
– А в подвале. Там полон бак. На целый полк хватит, не только что.
– Теперь пойдёмте дальше, – сказал Егоров и, выйдя в коридор, миновав несколько пустых, ободранных комнат, вышел на гулкую лестничную клетку, и они очутились в очень даже странно, нелепо после всего виданного здесь лейтенантом опрятной и чистенькой кухоньке. За дверцами буфета стояли стеклянные банки с соленьями и маринадами, гора тарелок, а на гвоздике висел чистенький передничек с крахмальными кружевными рюшками. Посреди кухни, по-барски в мягком кресле развалясь, однако с автоматом на коленях, дремал пожилой солдат в сдвинутой набок каске, расторопно вскочивший и вытянувшийся, как только Ревуцкий с Егоровым показались на лестничной площадке. Второй солдат, с окровавленным, заскорузлым бинтом на голове, в распахнутой шинели с поднятым воротником, бледный, видать, от потери крови, так же, как и Жигунов, стоял в простенке и боком, сторожко, по-птичьи глядел в окно. В опущенной руке его была противотанковая граната.
– Карнаухов, – сказал сержант, указав глазами на солдата с забинтованной головой и в распахнутой шинели. – Имеет два ордена Славы. Вчера ранен. Эвакуироваться отказался. Как, болит, товарищ Карнаухов? – заботливо и почтительно нахмурясь, спросил он у солдата.
– Терпимо, сержант, – равнодушно отозвался тот и вновь принялся глядеть в окно.
– А это, – кивнул Егоров в сторону старика, вытянувшегося словно по команде «смирно», – рядовой Белоцерковский. Ещё в империалистическую с немцами дело имел. Бил, стало быть. А это, ребята, – обратился он к солдатам, – наш новый командир лейтенант Ревуцкий. – И улыбнулся лейтенанту, разведя руками. – Вот и весь наш гарнизон.
Когда вернулись в угловую комнату, Авдеев, аппетитно чавкая, ел хлеб с салом, а солдат-связной Скляренко, прибежавший сюда впереди лейтенанта, спал в углу, по-детски свернувшись калачиком.
– Спит, – тихо сказал Егоров. – Устал. – И обратился к командиру: – Давайте и мы поедим с вами, товарищ лейтенант, а то может так случиться, что и недосуг потом будет. Вон уж и солнце всходит.
Они тоже, сидя на полу, принялись есть хлеб с салом. Егоров рассказывал:
– Город этот большой, видать. Я так думаю. Потому что трамваи ходили. Чудные и красивые трамваи.
– Чем? – спросил лейтенант.
– А белые потому что. В белую краску, словно прогулочные яхты, покрашенные. И двери много шире наших. Вот как раз такой трамвай против костёла стоит. Они оттуда вчера фаустпатронами стреляли, из трамвая, а нам их достать нечем. А ты поел и поглядывай, – обратился он к Авдееву.
– Поглядываю, – ответил тот.
– Ты не на меня поглядывай, а в окошко. – Егоров вновь по-отцовски, с доброй заботой поглядел на связного. – Застрял, малец.
– Как застрял? – спросил лейтенант.
– До вечера, – ответил Егоров. – Теперь от нас уж не выбраться. Ему бы затемно уходить надо было, а он распоряжения вашего ждал. Ну да ведь и к лучшему это. Нашего полку, как говорится, прибыло. Восьмым будет. Всё нам сподручнее. А ты покормил его? – спросил он у Авдеева.
– Не то распоряжения ждать? – вопросом, благодушно ответил тот, заглядывая в окно и держа автомат наготове.
– Ну-ну, – отозвался Егоров.
Доесть хлеб с салом они не успели.
Сперва о стену дома с треском, грохотом и вонючим дымом ударилась мина. Егоров, берясь за автомат и поднимаясь, сказал:
– Вот и началось представление. Теперь только гляди в оба.
Они стояли с Авдеевым, прижимаясь спинами к стенам и повернув головы к окнам, сторожко следили за тем, что происходит на площади и прилегающих к ней улицах. А мины тем временем стали рваться вокруг дома одна за другой. Вдруг голосисто, яростно заработал пулемёт в соседней комнате, лейтенант бросился туда, крикнул: «Где?» – но, ещё не получив ответа, увидел немцев, пытавшихся перебежать площадь, и упавших на брусчатку посреди неё, и раком уползавших, а потом, вскочив, убегавших, петляя, обратно за трамвай, к костёлу. На площади осталось лежать несколько неподвижных фигур в тёмно-зелёных мундирах. Пулемёт умолк. Зайцев повернулся к лейтенанту, веснушчатое, с белесыми бровями лицо его мгновенно утратило всю сосредоточенность, какая владела им во время стрельбы, он улыбнулся и сказал:
– Во – и боле ничего! Вылазка врага отбита, противник в панике отступил, неся большие потери в живой силе и технике.
Эта фраза удивила лейтенанта Ревуцкого своей ироничностью. «Кто он такой? – подумал Василий Павлович. – Из студентов, из горожан?» Он уже намеревался расспросить сержанта о его довоенной, гражданской жизни, как в соседней комнате застрочили автоматы, и лейтенант опрометью кинулся туда. Стреляли и Егоров, и Авдеев, и мальчик Скляренко, стоя возле окон. Теперь, уже не спрашивая, лейтенант увидел из-за спины Егорова бежавших через площадь немцев. Но и здесь они были вынуждены залечь на брусчатке мостовой, хотя обратно долго не уползали, а затеяли перестрелку, довольно метко попадая в окна второго этажа. Однако люди, отстреливающиеся из этих окон, давно приноровились к такой манере войны и, прячась в простенках, успевали короткими очередями держать немцев на расстоянии и не подпускать к дому. Эта перестрелка, то затихая, то ожесточаясь, длилась, долго. Лишь когда солнце уже вовсю стало светить вдоль улицы, здесь наконец всё угомонилось. Немцы, зря расстреляв патроны, ретировались, а гарнизон «уголка» перевёл дух.
Минуты две спустя тишину нарушил одинокий винтовочный выстрел. Вслед за ним донёсся голос Зайцева:
– Молодец, святой отец! Недолго рыпалась старушка в поповских опытных руках.
– Уложил, что ли? – крикнул Егоров.
– Так точно. Наповал.
– У нас Жигунов, кроме винтовки, никакого оружия не признаёт, – стал объяснять лейтенанту Егоров. – Он охотник с Алтая, белок в глаз бьёт, старовер или сектант какой, точно сказать не могу, но Зайцев зовёт его за это святым отцом. Ирония, насмешка вроде бы, но он нет, ничего, не обижается. Душа в душу живут, водой не разольёшь. А Зайцева я люблю, – признался он. – Я всех, кто ни в каких переделках не унывает, люблю. Добрые, сердечные люди всегда заряжены бодростью и весельем. Глядишь, иного судьба и так гнёт, и этак ломает, а он всё равно улыбается, песни поёт. Сильный, стало быть, человек. Хотя бывает, конечно, кое-что и не так. – Он помолчал, подумал. – Скучные бывают люди, хотя и правильно всё у них, и герои они вроде бы по заслуге… Да вот хотя бы взять нашего Карнаухова. Вы ведь видали его?
Лейтенант живо представил себе солдата в распахнутой шинели, с забинтованной окровавленною марлей головой, как он небрежно, сердито ответил на заботливый, ласковый вопрос Егорова, и, представив всё это и ещё бледное лицо его, лейтенант почувствовал, как в нём поднимаются неприязнь и отчуждение к этому солдату.
Тишину вновь нарушили поспешные, суетливые разрывы мин. Мины часто и густо рвались на мостовой и тротуаре возле дома, стукались, взрываясь, о его стены, не причиняя, однако, гарнизону «уголка» особого беспокойства. Осколки пролетали мимо окон, иные с визгом, иные фырча, словно примус. Опять во всех комнатах кисло запахло толом и пороховой гарью.
Потом фашисты предприняли новую попытку прорваться от костёла к «уголку» и по правую его сторону, где их дальше середины площади не пустили автоматчики, и по левую сторону, где Зайцев мастерски ошпарил их потоком горячих пулемётных пуль. Отстрелявшись, он сказал:
– Графиня, вы не за то схватились, вскричал граф.
Потом лейтенант услышал, как он спросил у своего напарника, охотника Жигунова:
– Молился ли ты нынче, Дездемон, а?
– Молился, молился, – благодушно ответствовал Жигунов.
В этот раз по фашистам палил из автомата сам лейтенант. Когда возобновился миномётный обстрел, он приготовился было отдавать команды, но, как и в первый раз, никаких команд его не потребовалось. Всё опять происходило само по себе как по маслу без его командирского вмешательства. Каждый, словно отрепетировав, знал своё место, свои обязанности, даже связной Скляренко, по недоразумению застрявший здесь, и каждый исполнял эти обязанности добросовестно, исправно и без суеты. Как раз когда надо, застрочили из автоматов Егоров с Авдеевым, к ним присоединился Скляренко, несколько раз во время стрельбы досадливо поправлявший сползавшую на лоб каску, подоспел на подмогу и сам лейтенант, пристроившись по правую руку от Авдеева. Чуть позднее, но опять же как раз вовремя, ударил и зайцевский работяга максим. Слышны были выстрелы и из кухоньки, где хозяйничали Карнаухов с Белоцерковским.
И всёе-таки совсем не так представлял своё участие в боевых операциях Василий Павлович Ревуцкий. Совсем не этому учили его. Если действовать по правилам военной науки, соответственно уставам и наставлениям, то он по прибытии в подразделение, тщательно ознакомившись с личным составом и обстановкой, должен был прежде всего всё взять в свои руки, правильно расставить и распределить силы, принять решение, поставить перед каждым бойцом его чёткую задачу, а потом руководить боем, подавая те или иные необходимые команды и сигналы.
Всё это было теоретически. На практике получалось нечто странное и нелепое. Началось с батальона. Кажется, надо ли, можно ли ещё чётче и красивее, чем он сделал это в подвале комбата, доложить о своём прибытии, но комбат даже изумился такому его рапорту, а когда Василий Павлович попробовал доложить о своём явлении ротному, немцы чуть не убили его, спасибо ротный вовремя одёрнул и посадил на землю. Теперь здесь. Поскольку принимать здесь в общем нечего, то, стало быть, нечего и брать в свои руки, а остаток гарнизона обязанности знал и исполнял настолько чётко и безупречно, своевременно, не дожидаясь его команд и не нуждаясь в них, что ему стало даже неловко, стеснительно от одной лишь мысли, что он здесь не очень и нужен и его присутствие тут в облике офицера вовсе не обязательно.
И в то же время он прекрасно понимал и чувствовал своё офицерское, командирское назначение. Это сказывалось и в вежливом, предупредительном и исполнительном (хотя эта исполнительность ни в чём пока ещё и не проявилась) отношении к нему сержанта и солдат, и в той ответственности за «уголок», который никоим образом и никогда нельзя было сдать немцам. И это назначение было весомее и грандиознее всего, и эту значительность его понимал не только сам Ревуцкий, но и каждый из подчинённых теперь ему людей, и стоило офицеру сейчас вдруг распорядиться, приказать что-либо кому угодно из них, как приказ его был бы немедленно принят к исполнению и исполнен. Но что бы ему такое сделать, чтобы убедительно доказать, подтвердить хотя бы лишь себе правоту и достоверность всего этого своего ощущения, своих мятущихся нестройных умозаключений? Разве, быть может, вызвать сюда Белоцерковского, а на его место отправить Авдеева? Но какой в этом смысл? Логично ли, закономерно ли, справедливо ли это? Ведь с таким же успехом он сам мог бы пойти в кухоньку, отослать оттуда Белоцерковского и остаться там с Карнауховым. А почему надо отсылать именно Белоцерковского, а не Карнаухова? Но ведь надо же, чёрт возьми, командовать, руководить боем, солдатами, проявлять свою волю, знание, умение!..
– Глядите, товарищ лейтенант, танк, – прервал его тягостные размышления сержант Егоров.
Лейтенант вгляделся в вылетевшую из-за поворота стальную громадину. Сказал:
– Это самоходка, сержант.
– Ещё чище. Вот она сейчас даст нам с вами хорошую взбучку. Где это они раздобыли её, самоходку эту? Трое суток, с самого первого дня, не было видно ни танков тут, ни орудий ихних самоходных.
Лейтенант Ревуцкий глядел в окно. По площади, чуть покачивая хоботом орудия, тёмным, зловещим зрачком его, уже нацеленным, как показалось в эту минуту лейтенанту, тютелька в тютельку на то самое окно, возле которого сейчас стоял он, лейтенант Василий Павлович Ревуцкий, нацелясь в Ревуцкого чёрным зрачком орудия, с ревом неслась самоходка. Но тут же Ревуцкий увидел и человека, отделившегося, оттолкнувшегося от их «уголка» и побежавшего навстречу танку, держа в опущенной руке суповую кастрюлю противотанковой гранаты. Шинель его по-прежнему была распахнута, полы раздувало на бегу, воротник словно подпирал голову, закутанную грязным, окровавленным бинтом. Он бежал, чуть наклонясь вперёд, как-то боком, отведя в сторону и назад руку с гранатой.
– Ну вот дело какое… – растерянно сказал сержант Егоров.
– У него немцы сестрёнку изнасиловали и повесили, – сказал в задумчивости Авдеев. – Мстит.
– Откуда знаешь? – строго спросил Егоров.
– Письмо третьего дни, как раз перед наступлением, получил, убивался очень, а потом заскоруз от злости. Первое письмо за всю войну после оккупации. Он сейчас им даст прикурить, он сквитается, он такой…
Карнаухова увидели не только из «уголка». Советского солдата, выбежавшего в развевающейся шипели на пустынную площадь, увидели и немцы, засевшие повсюду вокруг, где только можно. Поднялась стрельба. Пули и справа и слева сыпались возле Карнаухова на мостовую, но не доставали его, и он всё бежал навстречу танку и вдруг, падая вперёд, взмахнул суповой кастрюлей и кинул, что было сил, и та, описав дугу, ударилась в бок самоходки, тяжко ухнула с дымом и вспышкой, и самоходка, круто рванувшись в сторону, размотав правый трак, замерла, встав боком к «уголку». Карнаухов лежал на скользких торцовых плитах мостовой, раскинув руки, видный со всех сторон. В «уголке» было тихо. Потом раздался голос лейтенанта:
– Авдеев, вынести Карнаухова из-под огня.
– Есть вынести, – отозвался Авдеев, спешно приладил поплотнее каску на голове и, прогремев каблуками по лестнице, выскочил на площадь.
– Сержант Зайцев, – вновь прозвучал голос лейтенанта, – прикрыть пулемётным огнём действия Авдеева.
– Есть прикрыть, – отозвался из соседней комнаты Зайцев.
Как только Авдеев выбежал на площадь, стрельба немцев разом смолкла. Авдеев бежал к Карнаухову, петляя, скачками, а навстречу ему, от костёла, из-за трамвая, выскочило сразу пять немцев.
Но Авдеев был расторопнее, добежал, упал, подполз под Карнаухова, взвалил его на себя, накинул его безжизненно вялые руки на плечи себе и, вскочив, побежал с ним обратно, упал на колени, поднялся, дальше побежал, только уже не так резво, а шатаясь, и было видно, что он вот-вот опять упадёт и немцы, уже миновавшие самоходку, нагонят его, возьмут вместе с Карнауховым в плен.
И тут показал свой «класс» сержант Зайцев, ударив из максима по-над головами приятелей, но по немецким животам. И посекло тех пять фашистов зайцевскими пулями горячими, повалило в разных неестественных позах возле самоходки.
– Меткими пулемётными очередями отважный сержант Зайцев пригвоздил фашистских выродков к мостовой, – сказал Зайцев, кончив стрелять, сняв пальцы с гашетки. – Капут, матка, сальо, курка, яйка.
После этих его слов бухнуло два винтовочных выстрела. Зайцев сказал:
– Православный христианин Дездемон Жигунов ещё более меткими одиночными залпами добил пытавшуюся расползтись фашистскую нечисть.
А тем временем Авдеев добежал, шатаясь, до подъезда и рухнул, с Карнауховым на спине, в дверной проём. Белоцерковский втащил их в дом, ему на помощь кубарем скатился со второго этажа Скляренко, посланный лейтенантом, и они принялись ощупывать и приводить в чувство отважных смельчаков.
Но не всё им удалось. Карнаухов приказал долго жить, а Авдеев, напротив того, был цел, хотя и повреждён немного: пули в двух местах пробили его правую руку, и когда лейтенант спустился к ним, Авдеев с возбуждённым лицом, широко раскрытыми, огненно горящими от пережитого только что страха глазами сидел на полу без шинели, с разорванными рукавами гимнастёрки и нательной рубахи, а Скляренко неумело, або как, но зато поспешно мотал ему на руку один бинт за другим.
Белоцерковский, опустив руки по швам, стоял на коленях и горестно, с рассеянной улыбкой глядел на совсем теперь бледное лицо Карнаухова с полуприкрытыми глазами.
– Белоцерковский, идите на место, – сухо и требовательно сказал лейтенант. – Вы своевольно бросили пост.
– Слушаюсь, – испуганно вскочив и щёлкнув каблуками, сказал Белоцерковский. – Разрешите выполнять?
– Выполняйте.
И старый солдат, как мальчишка, побежал вверх по лестнице.
– Ну что, Авдеев? – спросил лейтенант, наклоняясь к солдату и осторожно трогая кончиками пальцев его здоровое плечо.
Авдеев всё так же возбуждённо, должно быть ещё продолжая находиться там, за дверью, на площади, широко раскрытыми блестящими глазами поглядел на лейтенанта и ответил очень громко:
– Ваше приказание выполнено в самом лучшем виде!
Да, лейтенант уже приказывал, и люди, как это и положено в армии, безоговорочно выполняли его распоряжения. И всё случилось просто и само собой. Кажется, совсем недавно Василий Павлович никак не мог войти в свою командирскую роль и играть её, а события вдруг сложились так, что мгновенно возникла необходимость в его команде, он подал её без промедления, и все его огорчения, тревоги, сомнения рухнули. Всё сразу стало ясно и понятно. У него даже не было мгновений на раздумье, стоило или не стоило посылать на площадь Авдеева, он лишь подумал, что не слишком ли жестоко обошёлся со стариком Белоцерковским, отправляя его прочь от убитого. В те мгновения одно лишь он знал твёрдо: так сейчас надо делать, необходимо, обязательно, непременно.
Скляренко намотал на авдеевскую руку целых три бинта, помог ему встать на ноги, потом помог лейтенанту отнести Карнаухова в глубь дома, уложить, скрестив руки на груди, возле стены и укрыть плащ-палаткой. После этого все трое поднялись на второй этаж.
На площади и вокруг дома было тихо. Только вдалеке, на соседних улицах, слышалась то затихавшая, то разгоравшаяся вновь стрельба. Егоров, стоявший в простенке, был теперь без шинели: полуденное весеннее солнце насквозь просвечивало весь дом и нагревало его. Лейтенант, тоже скинув шинель и аккуратно сложив её, как его научили старшины в военном училище, встал в соседнем простенке, спросил, кивнув в сторону площади:
– Как там?
– Молчат, товарищ лейтенант. Не нравится мне что-то, как они молчат.
– Не удалось Карнаухова спасти.
– Это я знал, ещё когда вы Авдеева посылали. – И, помолчав, как бы в оправдание лейтенанту, Егоров добавил: – Но вынести его оттуда всё равно надо было обязательно. Любой ценой. Чтоб не дать на поругание. – И, ещё помолчав, теперь уж, должно быть, в оправдание самому себе, продолжал: – Сложен и не сразу понятен человек. Ты думаешь о нём так, и вроде бы всё у тебя складывается самым лучшим образом, а он возьмёт да и обернётся к тебе совсем другой стороной, и увидишь ты совсем другого в нём человека. Всегда говорю себе: не делай преждевременных выводов, смотри, ошибёшься впопыхах, а делаю и ошибаюсь. Обидно. Вот, выходит, опять осталось нас шестеро. Авдеев теперь не в счёт. Стрелять не можешь, Авдеев? – спросил он у солдата.
– Не могу, сержант, – отозвался тот. Он уже успел успокоиться, пришёл в себя, возбуждение, ужас и геройство потухли в его принявших прежние, нормальные размеры глазах. – Левой рукой кидаться буду гранатами, – пообещал он.
– Разве что, – согласился сержант Егоров. – Ах, не нравится мне это ихнее молчание. Жди беды. Смотри, Авдеев, внимательней.
– Нам приказано удержать «уголок», – раздумчиво проговорил лейтенант. – Хоть вшестером, хоть вдвоём.
– Если надо, как же не удержим, товарищ лейтенант, – убеждённо сказал Егоров. – Непременно удержим. Будем живы – не помрём. Только что ж они примолкли у нас?
Но беспокоился он напрасно. Немцы следили за «уголком» и стреляли по окнам из пулемётов и винтовок то с одной, то с другой стороны площади. Крупнокалиберный пулемёт бил откуда-то из-за трамвая или из-под него. Бил точно и длинными очередями. Выпустит очередь и молчит минут пять. И вновь в окошко летит ошалело целая стая пуль. И это наконец успокоило сержанта. А когда уже за полдень немцы в который раз безуспешно попробовали достать гарнизон «уголка» минами, Егоров и вовсе пришёл в себя и повеселел.
Но потом пошло хуже. Целая полоса беспрерывных невезений. На гарнизон, возглавляемый лейтенантом Ревуцким Василием Павловичем, обрушился шквал несчастий. Погиб сержант Зайцев. Немцы в это время пытались мелкими группами подобраться к «уголку», и Зайцев, выкатив пулемёт на подоконник, бил по ним отчаянно и весело.
– И врага ненавистного крепко бьёт паренёк Зайцев, – продекламировал он, стреляя, и тут же рухнул на пол. Над ним склонился Жигунов, он поглядел на солдата мутным, уже неживым почти взглядом и прошептал, усмехнувшись: – Ба-бах, и Зайцева не стало. Помолись за меня, Дездемон. – И с этими словами умолк навсегда.
А немцы начали наседать на «уголок» всё чаще и яростнее. Они уже дважды подбирались под самые стены, но вовсе поредевший к тому времени гарнизон лейтенанта Ревуцкого не дрогнул, отбился гранатами.
– Убьют ведь заразы, мать их за ногу! – кричал, кидая гранаты и морщась от боли, Авдеев. – И жениться не успеешь, бабу попробовать как следует из-за них, мать-перемать…
Потом ранило Белоцерковского, и, когда лейтенант бинтовал его заросшую седым ёжиком голову, старик испуганно стоял перед офицером, вытянувшись во фронт. Он же доложил потом, что своими глазами видел, как из роты в течение дня к «уголку» трижды пытались прорваться связные. Один был насмерть подстрелен немцами шагах в десяти от спасительной подвальной двери, а двое уползли обратно ни с чем. Из этого сообщения лейтенант сделал вывод, что в роте, стало быть, помнили о его гарнизоне, следили за «уголком» и что-то хотели приказать ему, передать какое-то очень важное распоряжение, иначе зачем же было посылать связных в такой трудный, опасный маршрут по улицам осаждённого, с безумством отбивающегося города? Но что несли связные? Что они должны были письменно ли, устно ли передать лейтенанту Ревуцкому? Всё это для личного состава гарнизона оставалось загадочной тайной. И поскольку действовал последний приказ командования, который ещё ночью был дан ротным командиром Ревуцкому, о том, что он во что бы то ни стало обязан удержать «уголок» и не допустить до него немцев, – этот последний приказ и продолжал выполняться гарнизоном неукоснительно. Да и то сказать, ещё неизвестно, что должны были передать связные. Возможно, конечно, отходить, а возможно, совсем наоборот – держаться до последнего. И это, второе, пожалуй, было вернее, решил лейтенант, поскольку отходить засветло всё равно не имело смысла: убьют как миленьких, и до своих добежать не успеешь. Сержант Егоров поддержал такое мнение начальника гарнизона. Вообще лейтенант за день очень сдружился с этим рассудительным, уравновешенным человеком. А когда узнал вдобавок ко всему, что Егоров до войны был сельским учителем, симпатии Василия Павловича к Егорову усилились и окрепли до такой степени, что ему даже стало как-то неловко командовать столь уважаемым, почтенным человеком. А Егоров, как бы понимая эту стеснительность юного и совершенно ещё неопытного офицерика, тактично, по-учительски, по-отцовски, по-фронтовому помогал ему, как мог, не терять командирского достоинства.
К концу дня их в строю осталось всего лишь трое: убило Жигунова. Тоже, как и Зайцева, враз и наповал, когда он отстреливался. Но к концу этого беспокойного дня кончились настырные, сумасшедшие немецкие атаки. На пустынной площади, на каменных плитах её, неприкаянно лежали убитые да, как изба, широко, приземисто, стояла самоходка. Что стало с экипажем, никому из личного состава гарнизона Ревуцкого не было известно.
Наступал тихий мартовский вечер, солнце скатилось за крыши разрушенных, кое-где дымящихся домов, на землю стали спускаться, густеть на ней пахнущие дымом пожарищ и разрывов сумерки. А перестрелка продолжалась и в дальних и в ближних концах города, и где-то вдалеке одно время был слышен тревожный и густой гул танковых моторов. Чьи танки ввязались там в бой, наши ли, немецкие ли, куда они прошли, что с ними стало, – опять-таки никто в гарнизоне этого не знал.
Прислушались, погадали, прикинули и, не придя ни к какому выводу, решили, пока суд да дело, перекусить.
Белоцерковский расторопно вскрыл две банки консервов, нарезал хлеба и протянул свою дюралевую вилку-ложку офицеру:
– Ешьте, товарищ лейтенант, подправляйтесь.
Лейтенант высоко оценил этот щедрый, сердечный жест старого солдата, наложил на хлебную горбушку горку мяса и вернул вилку-ложку её владельцу.
– Спасибо.
– Не на чем, – ответил Белоцерковский.
Так они, переговариваясь о том о сём, поглядывая в окна направо-налево, подкрепились и вроде бы даже отдохнули, посвежели, воспрянули духом.
– Ну, нас они покалечили, конечно, кой-кого и на тот свет хороших людей отправили, которые на земле нужны были позарез, – проговорил Авдеев, привалясь к простенку плечом и глядя в окно на площадь. – Но ведь мы их, гадов, наверно, вдесятеро больше уложили. И вот мне интересно знать, есть ли среди тех, что лежат вон на площади, такие же достойные, как, скажем, Зайцев или Карнаухов, человеки, или все они гады, пробы им ставить негде, туда им всем дорога и жалеть их не стоит?
– Да, наверное, есть, – сказал сержант Егоров.
– Ну? – удивился Авдеев. – И дети у которых остались сиротами и жёны молодые, красивые?
– Нету, нету, – поспешно заговорил Белоцерковский, вскочив на ноги и одёргивая гимнастёрку, расправляя складки под ремнём. – Я так понимаю, товарищ лейтенант, что все они одинаковые враги наши и их надобно всех нещадно уничтожать, как всё равно бешеных собак. Они нас хотели было уничтожить, теперь надо, чтобы мы их всех под корень, начисто. Всех как есть. За что они Жигунова убили? Что он им такого-сякого сделал? У него трое ребятишек осталось, опять же сестрёнка Карнаухова, изнасилованная и повешенная? Сколько людей наших от дела оторвали, рук-ног, а то и жизней лишили, сказать страшно. Какое у них право на всё на это? Нету такого права. Стало быть, всех их вон с лица земли, чтобы и духу ихнего поганого не было.
– Вот как, – сказал сержант Егоров, выслушав торопливую, сбивчивую речь Белоцерковского и поглядев при этом на лейтенанта.
Василий Павлович Ревуцкий понял этот взгляд сержанта как приглашение вступить в завязавшуюся между бойцами гарнизона беседу.
– Сержант Егоров прав, Белоцерковский. Вы тоже, конечно, правы, но не так, как сержант. Там, – он кивнул в сторону площади, – лежат убитые нами немцы, и среди них есть или могли быть хорошие люди. И их тоже не стало. Вы меня понимаете? Запомните, Белоцерковский, наша война не просто русских с немцами, а советских людей, социалистических людей с фашистами. Это война классовая, интернациональная. Но среди лежащих на площади найдутся и такие, которых затащили в войну с нами обманом, угрозами, и вот они теперь лежат здесь. Разве их не жалко, если с такой точки зрения посмотреть на дело? Жили бы, а теперь? Вы понимаете мою мысль, Белоцерковский? Фашистских бандитов не жалко, правильно сказал Авдеев, туда им дорога, но этих жалко, а убивать их приходится, потому что они идут против нас с оружием.
– Подняли бы руки, – подал робкий голос Скляренко.
– Совершенно верно, – воодушевлённо подхватил Василий Павлович. – Подняли бы руки – и остались бы живы.
Он никогда ещё не говорил так долго и с таким воодушевлением и убеждённостью. Он даже не подозревал, что может, умеет произносить целые речи, хоть на трибуну взбирайся, и не думал сейчас, правильно или неправильно говорит, чувствуя, ощущая всем существом своим, что только так он сам понимает этот вопрос и только так надо сейчас говорить. Произнося перед солдатами свою взволнованную речь, он всё это мгновенно почувствовал, пережил и ещё больше укрепился в правоте своих слов, и даже понравился самому себе.
Он не знал, конечно, не догадывался, что понравился и бывшему учителю сержанту Егорову, который, внимательно слушая его, с удовольствием отметил: «Будешь, скоро будешь, милый мальчик, настоящим коммунистом. Голова твоя светла, помыслы, убеждения твои честны и правдивы». Он знал уже, что Василий Павлович Ревуцкий пока ещё только комсомолец, ещё только на подходе к партии, к рядам большевиков, к посвящению в коммунисты.
Меж тем на улице совсем уже смерклось, и лёгкий морозец снова стал прихватывать ледком, подсушивать лужицы на площади и тротуарах. Скоро вызвездило высокое небо. Начали взлетать над крышами, над обглоданными огнём остовами домов осветительные ракеты, а кто их пускал, где находились наши, где немцы, установить не было никакой возможности.
– Авдеев и Белоцерковский, – сказал лейтенант. – Отправляйтесь в тыл.
– Мы, товарищ лейтенант, тут останемся, – сказал Авдеев.
– Вы свое исполнили, – возразил лейтенант. – Вам обоим нужна срочная перевязка, госпиталь. Идите без разговоров.
Тут раздался голос Белоцерковского:
– Разрешите доложить, товарищ лейтенант, мы всё равно не знаем, куда идти, где немцы, стало быть, где наши. Лучше здесь остаться.
– Рядовой Скляренко, – позвал лейтенант.
– Слушаю.
– Вы знаете дорогу на КП роты?
– Так точно. – Ведите раненых.
– Но…
– Выполняйте приказание.
– Слушаюсь.
– Командиру роты доложите: мы остались вдвоём с сержантом, просим подкрепления. Понятно?
– Понятно, товарищ лейтенант. Только как же вы вдвоём?..
– Выполняйте приказание, Скляренко, да поживее поворачивайтесь.
Лейтенант командовал гарнизоном. Он отдавал распоряжения, которые подчинённым ему людям надлежало исполнять точно и неукоснительно. И, распорядившись, проводив Скляренко, Авдеева и Белоцерковского, он опять, как и днём, оставшись в «уголке» лишь вдвоём с сержантом Егоровым, не стал рассуждать, правильно или неправильно поступил, а знал наверняка, убеждённо, что только так должен был решить сию минуту, отправив раненых, запросив у командования подкрепление и установив тем самым связь с ротой.
Ночь полностью вступила в свои права. В окна, когда не светили ракеты, ни зги не было видно, только звёзды на небе да трассирующие пули, пролетавшие в разных направлениях через площадь и прошивавшие иной раз «уголок» из окна в окно, насквозь.
Сколько времени прошло с тех пор, как Скляренко увёл за собой раненых солдат? Двадцать, тридцать минут? Час?
– Продержимся, ничего, – подбадривая себя, сказал лейтенант.
– Будем живы – не помрём, товарищ лейтенант, – отозвался из соседней комнаты Егоров.
И опять они умолкли, наблюдая за улицей и площадью. Потом сержант сказал, появляясь на пороге той комнаты, где был Василий Павлович:
– Я, товарищ лейтенант, с вашего позволения схожу в подвал за водой, пока тихо. Надо долить в кожух, освежить и пополнить.
– Да, да, идите, – поспешно сказал лейтенант. – Я послежу и там и тут.
Он очень устал, молоденький лейтенант Ревуцкий, за этот длительный, переполненный смертельными испытаниями, неистовый день. Оставшись один, прислонясь спиной к простенку, он всего лишь, кажется, на мгновение закрыл глаза, как его вдруг, словно током, пронзило: там, внизу, на первом этаже, между ним и сержантом Егоровым, послышались немецкие голоса.
Он не знал немецкого языка, не знал, о чём там идёт разговор, но понял, что немцев несколько. Они ходили, громко топая ботинками и посвечивая себе карманными фонариками.
Ах, если бы он знал немецкий язык, то, прислушавшись к разговору внизу, повёл бы себя, наверное, совсем не так, как поступил спросонок, услышав приближающиеся по лестнице шаги. Подчиняясь мгновенно охватившему его безрассудному чувству, он выпрыгнул в окно, забыв, что головой отвечает за «уголок».
Ах, если бы он понимал по-немецки! Ведь вот о чём разговаривали немцы:
– Я говорил, что они сами уйдут отсюда. Они не дураки, чтобы в последние дни войны держаться за этот паршивый дом.
– И тем не менее нам три дня не удавалось вышвырнуть их отсюда.
– Тебе придётся писать Марте о том, как дурацки здесь погиб её Август. Ведь ты был его приятелем.
– Погибнуть сейчас… Не хотел бы я разделить участь бедного Августа.
– А что бы ты хотел?
– Остаться в живых, вот что… А ты бы?..
– Я верен идеалам фюрера.
– Заткнись со своим бредом, дерьмо! Услышат русские, они тебе покажут эти идеалы.
– Не рассуждать. Лучше иди и посмотри, что там наверху делается.
– Пришли бы сейчас сюда русские, так я бы без рассуждений поднял руки.
– И был бы избавлен от необходимости писать жене Августа.
– Да. И от его участи.
– Тсс… Что это там такое шлёпнулось?
(Это выпрыгнул в окно лейтенант.)
– Нечему шлёпаться. Вот тут лежит убитый. Неужели это он и держал нас?
– А ты лучше пойди посчитай, сколько наших ребят лежит на площади…
Выпрыгнув и больно ушибив колено, лейтенант быстро вскочил на ноги и скорее прижался спиною к стене. Сердце его часто билось. В голове шумело. «Зачем? – мгновенно отрезвляюще пронеслось в голове средь шума. – Где сержант? Что с ним? – вспомнил он про Егорова. И опять: – Почему я это сделал? У меня автомат, гранаты…»
Его охватил стыд за свой, казалось, непоправимый поступок. И такое омерзение к самому себе возникло в нём, что он заплакал с отчаяния и горечи. Слёзы текли по его щекам, а в шумной голове суматошно проносилось одно и то же, одно и то же: «Как же быть? Что мне делать? Сержант Егоров… Где сержант Егоров? Ведь если бы он не спустился в подвал, мне никогда не пришло бы в голову прыгать в окошко. Как мне быть?»
Вдруг он насторожился. За углом послышался шёпот. Говорили теперь по-русски.
– Погоди, дай отдышаться.
– Отдышись.
– В какую теперь сторону подадимся? Где наши?
– А я откуда знаю?
– Фу, чёрт! Давай пересидим здесь до утра.
– А ты наверняка знаешь, что в этом доме никого нет? А кто сюда утром придёт, наши или немцы?
Выслушав это, Василий Павлович боком, боком, вжимаясь спиной, затылком в стену, шаря по ней растопыренными руками, придвинулся к углу и зашептал:
– Слушать меня внимательно. Вы кто?
Ответа не последовало. Там, за трамваем, за костёлом, взлетела ракета, забормотал пулемёт.
– Отвечать немедленно, – тоном приказа зашептал Василий Павлович. – Иначе открываю огонь.
– А ты кто? – отозвались осторожно за углом.
– Начальник здешнего гарнизона лейтенант Ревуцкий. А вы?
– Танкисты. Танк подбит. Пробираемся к своим.
– Сколько вас?
– Двое.
– Выходите ко мне по одному.
Из-за угла, прижимаясь к стене, скользнули две фигуры в комбинезонах.
– Тихо. Здесь немцы. Какое при вас оружие?
– Пистолеты.
– Вашими пистолетами здесь только сахар колоть. Вот вам по гранате. Сейчас будем брать этот дом. Задача ваша: когда я закричу «ура!» и начну стрелять из автомата, вам надо бросить в окна гранаты и тоже кричать «ура!» и стрелять из пистолетов. Я врываюсь в дом, вы за мной следом. Ясно?
Лейтенант, опять уже знающий, что делает именно то, что надо делать ему сейчас, сунул гранаты в протянутые руки танкистов и пробежал, согнувшись, к подъезду. Он вскинул автомат и, строча из него прямо перед собой, истошно закричав и услышав, как рванули в комнатах гранаты, ворвался в дом.
Вдоль стены с поднятыми руками, побросав оружие, стояли четверо немцев. Разъярённый лейтенант увидел их при свете мерцающей за окнами ракеты, мгновенно сосчитал и перестал стрелять. Потом, пока не погас бледный свет в доме, он увидел пятого, скорчившегося на полу, обнявшего руками живот, увидел вбежавших с пистолетами в руках и вставших рядом с ним танкистов и сержанта Егорова, вылезшего из подвала с ведром воды.
– Сержант Егоров, – сказал лейтенант Ревуцкий. – Обыщите пленных. Заберите их наверх.
– Шнель, шнель, – скомандовал сержант.
Вслед за немцами и сержантом ушли наверх танкисты. Замыкавшим был лейтенант. Но не успел он ступить на лестничную площадку, как сзади раздался голос:
– Товарищ лейтенант, товарищ лейтенант…
– Кто? – обернувшись и вскинув автомат, зло и бесстрашно крикнул Василий Павлович.
– То я, Скляренко. Чи вы не узнали меня?
– Ты? – радостно вскричал лейтенант.
– Та я ж, – отвечал солдат, выбираясь из подвала. – Людей до вас привёл.
Не прошло десяти минут, а в «уголке» всё изменилось. Дом уже был полон выбравшимися вслед за неутомимым Скляренко людьми. Уже попискивала рация, с кем-то переговаривался телефонист и кто-то другой, не Ревуцкий, свежим, бодрым голосом отдавал распоряжения.
Потом этот другой подошёл к Ревуцкому:
– Старший лейтенант Осипов. Трудно пришлось?
– Ничего. Живы будем – не помрём, – сдержанно ответил Василий Павлович.
– Считайте, что объект я у вас принял. А это кто?
– Танкисты из подбитого танка.
– А это?
– Пленные.
– И пленные?
– А вы как думали?
– Ну-ну! – восхищённо сказал старший лейтенант. – Но они же мне здесь обуза.
– А вы их в подвал посадите. У вас народу вон сколько. Часового – и в подвал.
– Придётся. Уходишь?
– Что же мне теперь? Мы своё сделали.
– Валяй отдыхай. – И они пожали друг другу руки.
Скоро, миновав подвал и несколько закоулков, три пехотинца и два танкиста выбрались в безопасное место и присели передохнуть. Начинало светать.
– Ну, силён ты, лейтенант, командовать, – сказал один из танкистов, закуривая.
Василий Павлович лишь пожал плечами в ответ.
– Я бы тебе за такую отчаянную храбрость орден Отечественной войны первой степени, не меньше, выложил. Молодец дома брать.
– Наградят, – сказал Егоров.
– А так некому награждать! – ввязался в разговор всезнающий Скляренко. – Командира роты нема, и комбата тоже.
– Почему? – спросил лейтенант.
– Товарища комроты увезли с воспалением лёгких, а комбата убило.
Василий Павлович живо представил себе хриплый, надсадный голос ротного, усталое, озабоченное лицо комбата, как он пошутил, сказав про Василия Павловича: «Ах, какой отчаянный, бравый офицер». Представил всё это, и ему до боли стало жаль чего-то утерянного, навсегда утраченного им в этот день и в то же время радостно и счастливо оттого, что остался жив-здоров и теперь вот вышел из боя и будет, наверное, несколько дней отдыхать.
– А нас сменила свежая бригада. Сейчас на последний штурм пойдут, – говорил Скляренко.
– Товарищ капитан, – сказал один танкист другому, – а ты бы реляцию на лейтенанта написал, раз такое дело, командующему бы подали.
– А что? – сказал тот, которого назвали капитаном. – Ты только напомни мне.
Василий Павлович в смущении покосился на него.
– Я одного не пойму, – сказал сержант Егоров. – Откуда у нас взялись пленные? Только, кажется, спустился в подвал, нашёл воду, зачерпнул, как вдруг – стрельба. Выскакиваю, а в доме уже пленные стоят.
– Ладно, покурили – и подъём, – сказал лейтенант, оправясь от смущения. – Подъём – и в путь. Так, товарищ капитан? Вы уж меня извините, если что было не так с моей стороны. Служба.
– О чём разговор, лейтенант, – ответил танкист. – Порядочек, как в танковых войсках. Пошли.
И они, не торопясь, зашагали вдоль разрушенной и вовсе теперь посветлевшей утренней городской улицы, удивляясь, почему вдруг стало так тихо.
Немцы повсюду складывали оружие.