«В наших душах выбито клеймо. Мы связаны далеко не одной классовой принадлежностью, — размышлял в первой четверти ХХ века Акутагава Рюноскэ. — Мы связаны и географически — местом рождения, начиная от своей страны и кончая родным городом или деревней. А вспомнив еще о наследственности, среде, сами поразимся, насколько сложными образованиями мы являемся... Мы растения, живущие под разным небом, на разной земле»[40]. Все обстоит именно так, и, конечно, прав Рюноскэ: мы почему-то крайне редко говорим о различиях в национальной психологии, порой совсем не учитываем ее как весомый фактор в наших политических расчетах и действиях, а между тем «цвет» земли и «цвет» неба над головой — величины, конечно же, соответствующим образом влияющие на формирование национального психического склада и определенной модели поведения и в нашем прошлом, насчитывающем тысячелетнюю историю и различные пути развития, и даже в новейшую эпоху, когда и земля для разноплеменного человечества становится общей, и небо над головой — единым, несущим всем одну судьбу.
Попробую набросать ряд беглых эскизов — своего рода портреты-зарисовки нескольких национальных типов. Разумеется, не претендуя на полную объективность. Любой взгляд, в том числе, и мой, конечно же, взгляд субъективный.
Пожалуй, главное, что бросается в глаза, скажем, в славянском типе человека, это, наверное, общинное начало. Общинность, я думаю, выступает как осевая черта этого национального характера. На это начало в частности уповали в свое время славянофилы, на него, как известно, опирались и народники, выстраивая свои теории об особом, некапиталистическом пути развития России. И в самом деле сообща, миром, новгородским «вече» привык решать какие-то дела русский человек. Целыми деревнями переселялся он, допустим, в Сибирь. «На миру и смерть красна», — говорил он, умирая. Или ударялся опять же всей общиной в хлыстовство, в раскол, в бунты. Этот народ жил на обширных, мало заселенных пространствах. Много земли — как этот факт отразился на его национальном характере, модели поведения? Необъятны равнины, леса, необозримы в своем течении реки, сурова природа. Как различить в дали ту линию, где кончается земля и начинается небо? Огромная протяженность, а она окружала славянина как внешняя данность, порождала в его душе и определенное добро, но рождала и определенное зло: «Земли много, а силы одолеть ее всю — нет!» И, может быть, отсюда в душе — клубок противоречивых чувств. С одной стороны, великое чувство беспечности, хлестаковщина, гордость неимоверная: «Все мое! Все эти пространства мои! Хочу — спалю, хочу — плюну!», с другой, одновременно, чувство уничижения: «Велика земля, а я так мал!»
Былина об Илье Муромце, сидящем сиднем тридцать три года, точно выражает этот своеобразный характер. Славянин мог долго сидеть сиднем. Но когда надо было делать что-то крупное, он неспешно вставал, объединялся и решал свои задачи сообща, миром и надолго. Так было во всех критических моментах истории славянского мира (при монголо-татарском нашествии, в эпоху преобразований Петра I, в Отечественной войне 1812 года, в позднее время). И, видимо, оттого, что была сильна в славянском мире эта великая тенденция к объединению, он распался только на несколько крупных национальных единиц (и каждая единица, что тоже примечательно, добилась государственности или формы, близкой к ней); среди западных славян — на чехов, словаков, поляков, болгар, югославов, среди восточных — на русский подмир, украинский и белорусский. Да и можно ли сказать, что распался? Не случайно уже в 1654 году войсковая рада, созванная в Переяславле Богданом Хмельницким, в присутствии послов от Московского государства торжественно провозгласила воссоединение Украины с Россией. Думаю, что не случайно опять же в ХХ веке после второй мировой войны почти все славянские государства стали во многом сообща строить свою дальнейшую судьбу. Здесь сказалась, видимо, не только общность внешних исторических обстоятельств, сходство экономических и политических интересов, но и внутренняя тенденция к объединению, к союзу, к «миру», вероятно, изначально присущая славянскому типу характера. Не случайно опять-таки русский народ стал основой сложения такого невиданного конгломерата, как многонациональная Россия. Вероятно, есть что-то в славянском типе и, в частности, в русском национальном характере, способствующее консолидации, и эта черта характера есть, наверное, его основная, корневая национальная черта...
Попытаюсь набросать теперь эскиз к портрету западноевропейского человека — датчанина, француза, британца.
Наверное, было бы скучно, если бы мировой человек был повсюду одинаковым. Да это и не способствовало бы развитию человечества. Многовариантность жизни, очевидно, закономерна. Посредством существования различных моделей мировой человек осуществляет свою сущность, идет к идеалу. Две тысячи пятьсот наций и национальных групп, существующих ныне на земле, это две тысячи пятьсот различных попыток, «проб» осуществления идеала. Две тысячи пятьсот путей к нему.
Западно-европейски регион, окаймленный с севера, запада и юга морями и океаном, не имел обширных пространств, но народу здесь в силу благоприятных климатических и географических условий сосредоточивалось издревле немало. Человек на этих землях рано почувствовал себя собственником, купцом, торговцем. Он рано был разъят здесь, разделен на всякого рода национальные, классовые, религиозные, сословные и цеховые перегородки. С рождения и до смерти его всюду окружали какие-то границы. Если в гигантском славянском мире человек не мог порой различить, где кончается земля и где начинается небо, то тут границы оказывались под боком. Земли издавна было мало, народу же было много, и западно-европейский человек привык «вколачивать» в каждый квадратный метр своего участка максимальное количество труда. Иначе было не прокормиться. Отсюда и в «национальном» характере ставка на экономию, бережливость, расчет, нормированность во всем, исповедование своеобразной философии вещизма, ибо вещь, предмет, капитал есть символ того, чего достиг данный человек. Любопытно отношение западноевропейского человека к истории, к прошлому. Скажем, в провинции Гренада в Испании в соборе, где похоронена королева Изабелла, уже более пятисот лет на ее надгробии горит свеча. Каждый день служители костела зажигают новую свечу. Подобное в том же славянском мире невозможно в принципе. Для славянина прошлое чаще всего жертва настоящего, оно стирается, заменяется каждый раз новым настоящим. Такова форма его жизни, диктуемая внешними условиями и национальным характером. Скажем, чтобы освоить леса для посевов, для пашни, ему надо было уничтожать их. После царствования Петра I уже было не узнать прежнюю боярскую Русь. Не стало, собственно, и Руси, возникла Россия. Таким образом, в восточном славянском мире созидание нередко шло путем уничтожения прошлого, в западно-европейском — чаще всего путем прибавления к прошлому. Потому-то уже и в современном мире все еще горит свеча на надгробии королевы Изабеллы.
Многое в мировой и региональной истории объясняется психическим складом того или иного народа. У нас будущее больше довлеет над прошлым и даже настоящим, в западно-европейском регионе прошлое больше довлеет над будущим и настоящим. К чему та или иная «национальная» психология приводит в социальном плане? Я думаю, что тот факт, что перестройка человеческого общества глобальных масштабов, начавшаяся в мире в 1917 году, берет своим пунктом отсчета именно Россию, имеет, наряду с другими обоснованиями, и психологическое обоснование. Ветер будущего, который гулял на просторах мира, в славянском регионе дул с гораздо большей силой, чем в западно-европейских лагунах, более устроенных, более экономически усовершенствованных к тому времени, но, с другой стороны, и более проникнутых филистерским духом выгоды и конкретной близкой пользы, обсчитанной вдоль и поперек.
Привычка «вбивать» в каждый клочок земли максимальное количество труда и снимать с него определенные доходы выработала характер, с одной стороны, активный, цепкий, невероятно изобретательный и гибкий; с другой — несколько приземленный и мелочный. Романы Толстого и Достоевского, особенно последнего, продемонстрировавшие способность человека к «безумным проектам», явились поэтому для западноевропейца в свое время полным и неожиданным откровением. Сделав огромный ранний вклад в культуру человечества, в его экономику, науку, в социальное и политическое творчество, этот человек к ХХ веку стал, пожалуй, излишне осмотрительным. Его любимое занятие, своего рода «национальная» черта — все считать и обсчитывать.
Все это, конечно, лишь отдельные штрихи к портрету. Попробую такими же беглыми штрихами нарисовать теперь портрет человека, живущего на латино-американском континенте.
Латино-американский перекресток мирового пространства интересен тем, что здесь всегда происходило и до сих пор происходит смешение рас — черной, белой, желтой, красной; и смешение культур — африканской, индейской, европейской. «Индейская кровь, европейские легкие», — такой формулой определяют порой своеобразие этого континента в целом и человека, населяющего его, в частности. Не отсюда ли наблюдающееся в характере латиноамериканца тяга к прошлому, к мифу, воссоздающему былое, и одновременно постоянное ожидание будущего, которое изначально присутствовало в людях колонизованной земли и которое потом закрепилось в душе латиноамериканца как некая константа. На землях этого континента происходят не только встречи разных рас, но и разных временных эпох. Человек суператомного ХХ столетия может встретиться в джунглях Амазонки с человеком чуть ли не каменного века. Прошлое и будущее здесь нередко как бы совмещены вместе, в одной точке пространственно-временного универсума, и воплощением этого единства является человек. К чему все это приводит практически? Видимо, к возникновению в душе латиноамериканца понятий о естественном интернационализме, к рождению в боливийце, чилийце, бразильце не «чилийского», «боливийского» или «бразильского» сознания, а общего «континентального» сознания. Не случайно аргентинец Че Гевара начал свою революционную деятельность в Гватемале, затем успешно продолжил ее на Кубе, а погиб, сражаясь за свободу боливийского народа. Не случаен и тот факт, что памятник этому революционеру был воздвигнут после его гибели не только на Кубе, но и в Чили в эпоху Сальвадора Альенде...
Необозримые просторы пампы, бесконечности, открывающиеся глазу с вершин Анд, с берегов Тихого и Атлантического океанов, как бы съедали и уничтожали всякое индивидуальное действие, заставляли объединяться человека этой земли, вырабатывали в нем характер созерцательный, стойкий, страстный.
Эдуардо Мольеса, аргентинец, писал: «Вся эта дикая, бесконечная даль только одним могла быть завоевана — нравственной силой такой же шири и определенности, идеей, чувством, страстью»[41]. Если для европейского человека характерны некоторый эмпиризм в делах, ставка на тщательно выверенный расчет, если его лозунг: «Время — деньги», то для латиноамериканца время не деньги, а, пожалуй, размышление о сущности бытия. Он более эмоционален и менее прагматичен. В этом смысле он чем-то похож на человека, населяющего СССР. В пользу некоторого сходства говорит и жажда объединения, которой живет человек этого мира, континентальность его сознания, стремление к коллективному решению задач.
По воле исторических судеб в общем-то получилось так, что на земном шаре ныне есть две точки, где процесс всемирной интернационализации жизни (процесс объективный, сложный, длительный) идет с наибольшей интенсивностью: это многонациональный СССР и многонациональная разнорасовая Латинская Америка.
Вполне вероятно, что именно на этих своего рода экспериментальных, лабораторных пространствах мира человечество, прежде разделенное на враждующие части, разъятое, конфликтующее друг с другом, впервые по-настоящему переплавится, воссоединится и переработается в какое-то новое единое человечество, чьим внутренним законом станет не вражда, а мир, совместная работа во Вселенной. Лично для себя в том факте, что революция в первой трети ХХ века произошла в России, а во второй половине столетия «прошлась» по странам латино-американского континента (иногда удачно, иногда нет) — Кубе, Чили, Гренаде, Никарагуа, — я вижу несомненное влияние, наряду с прочими, и «национального» фактора. На процессе всемирной глобальной перестройки, начавшемся в ХХ столетии, конечно же, сказывается «национальный» характер народов, «исполнителей» и первых «творцов» этой перестройки, их генетическая и социальная предрасположенность к переменам...[42]
Таковы несколько «национальных» портретов человека, — конечно, с поправкой на субъективную точку зрения. Какие-то краски положены, может быть, недостаточно густо, какие-то моменты проработаны, возможно, не совсем полно. Естественно, каждый может внести свои дополнения и уточнения. Но я старался обойтись без ненужной идеализации, не впадая во время портретирования ни в приумаление достоинств того или иного народа, ни в их преувеличение. И здесь я подхожу к проблеме, которая меня интересует.
Думается, что когда мы говорим о национальном своеобразии искусства, о том, что национально в нем и что нет, мы должны иметь в виду, наверное, главное — что именно отражают в себе «национальные» моменты сегодня: обрядовую сторону жизни, былую архаику, какие-то ритуальные действия или основное — национальную модель поведения человека? Если за конкретным образом в литературном произведении встает образ всего народа, то такое верное и точное воссоздание национального характера и будет истинным проявлением национального в искусстве, а есть ли в этом произведении элементы фольклора, мифа, какой-то обрядовой литургии — право, все это не столь уж важно. Главное, что должна быть отражена национальная духовная структура человека.
Сейчас на дворе совсем иная эпоха: все больше вступают в действие интернациональные факторы, тот или иной «национальный» человек все более становится обязанным солидаризовать (в этом и проявляются требования интернационализма) свою выгоду, корысть с интересами, корыстью, выгодой другого «национального» человека, — дабы выжить в мире, отстоять право на свое бытие. Интересы национальные необходимо включаются в интересы общечеловеческие, и для литературы, искусства любопытно проследить, как меняются сложившиеся за тысячелетия своего развития более или менее стабильные национальные модели человека в новых, современных, можно сказать, экстремальных условиях. Время и история — творцы любого национального характера. Что изменяется в нем теперь? Какие новые черты появляются?
Национальный характер есть некая духовная константа, но константа, конечно же, способная к развитию. «Клеймо», о котором говорил Акутагава Рюноскэ, может менять свой рисунок.
Мир все резче и определеннее поворачивается сейчас в направлении к интеграции все более высоких степеней. Об этом говорит повышение уровня интегрированности прежде всего в сфере макро- и мегаэкономики, происходящее в социалистических, развитых капиталистических, равно как и в государствах третьего мира, развивающихся странах. В жизни государств (мононациональных и многонациональных), как отмечают современные экономисты[43], совокупность наднациональных элементов все еще сильно ограничена по сравнению с национальными, но бесспорным фактом является то, что с усилением роли межгосударственных соглашений и союзов всякого рода, когда народы мира все чаще вынуждены принимать общие решения, важные для глобальных судеб мира и жизни всего человечества, на национальные государства все весомей «накладывается» серия международных или наднациональных (точнее, интернациональных) обязательств. И число, и значимость таких объединяющих человечество моментов год от года возрастают.
Человеческий мир медленно, но неуклонно — через жестокую борьбу, через зигзаги, отступления и тупики — движется к единой, видимо, в будущем полностью интегрированной объединенной мировой экономической и идеологической системе. И, конечно, далеко не прост и драматичен вопрос, в какой мере интегративный «объединительный» процесс, происходящий ныне в мире и постепенно коммунизирующий его, и связанное с этим рождение в душе человека общепланетарного сознания влияют на «старые» человеческие чувства, в частности, на национальное самосознание человека.
«Национальная обособленность и противоположности народов все более и более исчезают уже с развитием буржуазии, со свободой торговли, всемирным рынком, с единообразием промышленного производства и соответствующих ему условий жизни. Господство пролетариата еще более ускорит их исчезновение», — эта мысль, как известно, принадлежит авторам «Манифеста Коммунистической партии»[44]. Не успела минуть еще первая половина XIX столетия, а изменения в хозяйственной, политической и духовной жизни человечества, выходит, были уже наглядны и очевидны для наблюдательного ума. Пройдет еще полвека с небольшим, и В. И. Ленин опять акцентирует внимание читающего человечества на действенности новой «всемирно-исторической тенденции... к ломке национальных перегородок», подчеркнув, что, учитывая неизбежную закономерность этого процесса, человек будущего станет со все большей естественностью и внутренней свободой поддерживать «все, помогающее стиранию национальных различий, падению национальных перегородок, все, делающее связи между национальностями теснее и теснее, все, ведущее к слиянию наций»[45].
В некоторых эссе этой книги я пытался набросать и эскизы трех портретов человека.
Первый человек, — подданный микромира, заботящийся лишь о своем телесном благополучии, «исполнитель» всех верований и всех требований внешнего мира, с равнодушием отнесется к перемене мировой погоды в этом вопросе. Его чувства как бы не дорастают до чувств «национального» человека. Тем более, до чувств универсального целостного человека. Ему все равно, чему молиться — флагу национализма или постулатам интернационализма. Он по своей природе «примыкающий». Третий человек, гражданин земли, подданный Вселенной, подданный мегамира, универсальный коммунистический человек, чьи чувства уже перерастают чувства национального человека, будет, конечно же, как это уже отмечалось Лениным, только приветствовать изменения климата в этом деле в сторону интернационализации мировой жизни. Но зато для второго человека, чья суть, внутренняя и внешняя, определяется лишь классовыми и национальными моментами, для этого подданного определенного микромира, четко очерченного социального целого, над которым сейчас, на исходе второго тысячелетия, нависает серьезная опасность, этот вопрос — вопрос крайне болезненный.
Три типа человека — а художник по своим внутренним задаткам или по своей зависимости от конкретных условий жизни тоже всегда подданный какого-то определенного социального круга — и три решения проблемы национального и общечеловеческого в искусстве. Но если учесть, что в чистом, беспримесном виде любые элементы в природе встречаются чрезвычайно редко, что гораздо чаще мы имеем налицо различные и порой совершенно непредвиденные сочетания их друг с другом, то разнобой мнений и пестрота оценок открываются при этом широчайшие. Количество подходов к проблеме увеличивается в невероятной степени. Возникают нюансы, оттенки, иногда чрезвычайно тонкие, порой почти неуловимые, неосязаемые, но и вокруг каждого оттенка идет жесточайшая борьба.
Любопытна природа человека. Она словно бы тройственна — триединый союз различных «я» составляют ее суть, эти «я» борются друг с другом за первенство, и арена борьбы — не только дух и тело всего человечества, но душа и тело каждого человека в отдельности. Естественно, и художника в том числе.
Вернусь к основной нити размышлений.
Многие слова и словоблоки стали для нас уже привычными. Мы употребляем их столь постоянно, что часто, кажется, уже совершенно не вдумываемся в их суть. Иногда я даже думаю, а знаем ли мы тот предмет разговора, о котором говорим? О нем ли мы говорим?
Возьмем, например, известный в эстетике сюжет о национальном своеобразии; и здесь, разумеется, в наличии пестрота мысли и взглядов в зависимости от типологического круга, к которому принадлежит автор. Одни призывают видеть, допустим, нечто вроде национальных художественных святынь в иконах или архаичных формах фольклора[46]. Другие — скажем, из исторических романистов — подробно прописывая экзотику феодализма и чуть ли не впадая в его идеализацию, порой до хрипоты спорят, «чей царь лучше»[47]. Некоторые же практики искусства до сих пор усматривают национальное в том, что лежало когда-то на самой поверхности жизни, а ныне давно уже не лежит. Скажем, если автор романа «работает» под старину (он может любовно выписать сцену, когда герой романа, допустим, сидит в национальном халате на кошме и ест бишбармак, причем все действие романа или повести может происходить неподалеку от космодрома), если герой повествования участвует еще в каких-то обрядах, праздниках, признается в любви к народной песне, выслушивает от кого-то древние легенды и мифы (и сам автор может пробавляться этим ремеслом в качестве рассказчика), то мы все — и читатели, и всезнающая критика — уже полагаем, что в этом произведении мы имеем дело с ярко выраженным «национальным» образом. Но национальное ли в современном его понимании в полной мере отражено здесь — в данном романе, повести? Все это — обряды, песни, какие-то ритуальные действия — не более чем одежда (и одежда часто уже обветшавшая, вышедшая из употребления), в которую может наряжаться национальный дух, в которую он порой наряжается (ныне все реже и реже), но отнюдь не само проявление этого духа.
Ныне коренным образом изменился весь внешний социальный интерьер человека. Громадные многомиллионные, даже миллиардные массы разнонационального народа, заключенного прежде в условия изолированного однообразного сельского быта и труда, ныне, на рубеже второго и третьего тысячелетий, переработаны или активно и усиленно перерабатываются Великим Городом. И пусть этот процесс всеобщей интернационализации жизни идет в мире не всюду равномерно (на любой реке есть тихие заводи), но действие его глобально и неостановимо.
Индивидуальное «я» художника вмещает в себя многое: и частные мотивы, и национальные, и общечеловеческие. Каждый творческий акт это живая подвижная диалектика этих понятий. Мала, ничтожна душа художника, и его творчество будет выражением лишь частных интересов, вкусов, целей. Другое «я» вместит в себя и частные, индивидуальные понятия, и национальные. Это уже более высокий уровень. И, наконец, на еще более высоком, универсальном уровне творческое «я» может охватить собой как микромир человеческой души с ее индивидуальными, частными, «узкими» страстями и интересами, как макродействительность жизни, отливающуюся в какие-то крупные национальные, классовые, социальные формы, так и интернациональный и интерклассовый мегамир человеческого бытия, не знающий границ и рамок.
Очевидно, не будет большой ошибкой, если мы будем говорить о низших формах проявления национального в искусстве и о высших. Первые совпадают с микроискусством, являют собой искусство аклассическое. Последние совпадают с мегаискусством, являют собой уже искусство суперклассики.
Я думаю даже, что художник, стоящий на подлинных интергрупповых, интернациональных позициях, т. е. художник универсального мирочувствования и мышления и всеобъемлющего художественного дарования только и способен по-настоящему, во всей объективной полноте и с широчайшим регистром субъективной окраски, воссоздать картины жизни национальных миров. Причина проста. Он способен смотреть на эти миры не только изнутри, как частный человек или как гражданин некоего социума, но и извне, как, условно говоря, бог. Причем художник-универсал может воссоздать и понять национальные миры любого народа. «Национальное» каждого народа для него необходимый фрагмент общечеловеческого. Фрагмент, понятный только в «интернациональной» системе координат. Так все, собственно, есть и на самом деле. Судьба и характер любого народа могут быть действительно поняты и раскрыты только в сопоставлении с национальными характерами других народов.
Время в нашу эпоху — фактор, необратимо интернационализирующий мировую жизнь. Оно объединяет все большие массы людей во все более широкие и прочные союзы, и истинный писатель, выступая от лица определенной общности, от имени определенного народа, вступает ныне (по крайней мере, в своей идее, в потенции) в диалог со всем человечеством.
Есть общераспространенная точка зрения, согласно которой художник выражает время, духовный опыт своего народа. Но, очевидно, можно сказать и иначе: не только художник выражает время, а время и народ в его каждый раз новом, современном состоянии выражают через художника себя — свое настроение, мелодию жизни, свое назначение в мире и свое миросозерцание.
Национальный мир того или иного народа и ход истории — один из основных сюжетов современной мировой литературы. Романы латиноамериканца Маркеса, египтянина Юсуфа Идриси, японца Ясунари Кавабата, североамериканца Фолкнера, киргиза Чингиза Айтматова, татарина Аяза Гилязова — в них я слышу примерно одну песню. Мотивы земли, природы, национального целого и региональной или всемирной истории.
Это естественно: пора изолированного развития и существования наций и отдельных национальных литератур осталась в прошлом. Процесс интеграции жизни и культуры развивается все шире, и потому, в частности, любая национальная литература, достаточно развитая, конечно, есть сейчас элемент и даже вариант единой мировой литературы. Я думаю, мы давно вправе уже говорить об общемировых знаках развития искусства в целом.
Общечеловеческие мотивы в искусстве — о них мы поминаем все чаще. Но возникает серьезный вопрос — будет ли интернациональное искусство будущего нести в себе национальную окраску или оно есть уже некий безнациональный, космополитический феномен?
Размышляя на эту тему, я почему-то вспоминаю роман «Комиссия» С. Залыгина: восемнадцатый год, сибирская деревня Лебяжки, находящаяся на отшибе от мира, крестьяне, избирающие свое деревенское «правительство»... Мужики Лебяжки вроде бы решают чисто свои, локальные проблемы, но в своих размышлениях и действиях они не погружены в быт, а вырываются из быта к бытию. Их проблемы превращаются из локальных и частных в вечные: лежит ли путь к добру через зло, что такое насилие в революции, как будет развиваться она на всем земном шаре? И события, происходящие в далекой сибирской деревне, вдруг становятся моделью событий, изменяющих мир вообще. Что любопытно — художник, оставаясь очень национальным в этой вещи, в то же время предельно интернационален. «Самобытное мировоззрение, — пишет парагвайский писатель Роа Бастес, — это такой взгляд на собственную действительность, при котором она предстает как особая, но неотъемлемая часть всемирной действительности, истории всего человечества»[48]. Что ж, это так. Универсальное самобытное мировоззрение наделяет художника способностью «двойного» зрения: видеть и общее, и частности. В залыгинском романе налицо «особость» русского мира, это именно русский мир, но он неотъемлем, неотторжим от всемирно-исторических событий, происходящих в ХХ веке. Он моделирует их в себе, «национальное», «русское» становится средством для выражения интернационального, общечеловеческого.
То или иное произведение только тогда, видимо, совершает свой выход на арену мировой литературы, а значит, и мирового сознания, когда выражает через жизнь своих героев, через миросозерцание автора не только духовный опыт какого-то одного народа, но и попытку решения всечеловеческой проблематики. Время в этих произведениях, оставаясь сугубо «местным», локальным, сопрягается в то же время с историческим глобальным движением эпохи. И поэтому это искусство, в духовном плане интернационалистски ориентированное, хотя и рассказывающее об отдельных национальных мирах, способно обогатить представления о жизни всего человечества. Естественно, место, которое принадлежит той или иной национальной культуре в мировом культурном универсуме, зависит не от ее претензий, а единственно от способностей ее «носителей» (художников, писателей, музыкантов) вносить в культуру мирового сообщества те ценности, в которых оно нуждается.
Приведу мнение еще одного латиноамериканца — Хосе Карлоса Мариатеги, философа, основателя коммунистической партии Перу: «Мы не должны игнорировать национальную действительность, но наш долг не игнорировать также и всемирную действительность. Перу — часть мира, который движется по общей траектории»[49].
В этом, наверное, и разгадка для художника вопроса о соотношении национального и общечеловеческого в творчестве. Надо писать национальную действительность, как и любую другую макродействительность, но писать ее не в статике, а в движении по «общей траектории». Но в этом, наверное, заключается и вся трудность — уловить движение и уловить траекторию. И трудность гигантская.
В этом плане интересен опыт русского романа XIX века, а затем унаследовавшего многие его завоевания советского многонационального романа, родившегося в двадцатых годах и с какими-то перерывами развивавшегося в ХХ столетии, а также опыт латиноамериканского романа, расцвет которого наступил в шестидесятых годах ХХ века, и бурное рождение, происходящее сейчас, африканской романистики. Литературы этих регионов выражают ныне, быть может, в наиболее концентрированной форме локальный национальный дух, рвущийся к интернациональной, общебытийной сущности. Национальные культуры мира все в большем числе поднимаются к своим высшим формам. Формам, способным уловить движение и его смысл.