К книге
Стук резца по камнюРАССКАЗЫ. РАДИ ТЕБЯ
7%
РАССКАЗЫ. РАДИ ТЕБЯ
2

Мелькали знакомые и полузнакомые лица. Он кланялся, пожимал чьи-то руки. Лились слова, кто-то нашептывал ему свое восхищение. Он слушал вполуха. Еще раз обошел выставку. Потом, присев в стороне на диванчик, еще раз бросил внимательный, испытующий взгляд. Поденщина. Отчет. Клочки действительности, выписанные с разной степенью простодушия и хитрости. Искусство, его тайна там, где встречаются миры. Мир, который вне, и мир, что внутри. Их не было. Вместо двух Вселенных — протокол того, что ушло, что есть только сегодня и то где-то сверху, близко и чего не будет уже завтра. Никогда. Сделано ли что-то для красоты, чтобы иметь право говорить о ней? Быть ее послом?

С враждой смотрел он на холст, висевший на центральной стене. Труд рук, не души, озаренной высшим началом. Бедность духа и глаза. И он вдруг почти физически ощутил боль своего собственного отсутствия в мире. Не потому ли и ушла она? Жить с человеком, которого нет? Какой-то переворот совершался. Сердце ударилось о свою бедность, а ударившись, билось и билось. Заболевал ли он или, наоборот, исцеленный видел то, чего долго перед этим не видел, не хотел видеть, будучи больным?

А кто-то, такой же отсутствующий еще больше, еще безнадежней, все нашептывал свое восхищение:

— Я буду писать о вашей работе... Лучший холст на выставке!

Он засмеялся.

Он часто смеялся, когда ему бывало тошно. И сейчас смех тоже зажил на лице мгновенным поселенцем, но зажил, как гримаса.

— Велика честь!

Морщась, махнув рукой, он спешил уже к выходу...

Дома было пусто, тихо. Старшая сестра — она всю жизнь с ним — сидела у телевизора, вязала.

— Ты был у нее?

— Нет, сестра, нет.

У изголовья тахты, прямо на обоях — портрет женщины, писанный маслом. Прядь белых волос на лбу. Глаза. Смеющийся рот. Все рваными резкими мазками.

— Нет, — повторил он. — Нет.

Мастерская примыкала к квартире. Ударом кулака он распахнул дверь.

Мольберт. Холсты, завешанные черным сатином. Льняное масло. На полу разрезанный ножом этюд и палитра. Так, реквизит. Для соответствующей композиции, демонстрирующей неустанный творческий поиск. Под ногами что-то хрустнуло. Он нагнулся. Это была его кисть. Он глядел вокруг с недоумением. Не мог отчетливо вспомнить, сколько времени уже не прикасался к краскам. Дня два-три? А может быть, месяц?

Лицо женщины и прядь белых волос, сброшенная на лоб, ее глаза — все представало нереально, смутно, становилось каким-то навязчивым видением. Он не мог забыть вчерашней ночи, ее голоса, ее лица.

— Ты обвешан регалиями, званиями, должностями, но ты перестал быть художником. Лучше умереть, чем перестать быть! И боже ты мой, как ты завистлив!

— Мне некому завидовать!

— Нет, всегда есть люди, которые работают. И ты завидуешь им, потому что знаешь, что сам ничего уже не напишешь, что весь в прошлом. Ты разменял свой талант!

— Ради тебя!..

— Ради меня?

Она была жестока тогда.

Она рубила наотмашь...

Она была его товарищ по работе, друг, неназванная жена. И больше, чем друг. Больше, чем жена.

Он говорил ей что-то. Он убеждал ее, взывал к ней...

На холсте, натянутом на подрамник, был прорисован умброй групповой портрет. Обыкновеннейшие, заурядные лица. Всего лишь этюд, набросок... Да, потом, может быть, будут говорить, да и наверняка будут — о его неизменной верности традициям. О необыкновенной материальности, пластической конкретности и живописном многообразии реального мира, отраженного им. О монументальности композиции и масштабности мышления. О точно найденном ритмическом строе!.. Но кто будет говорить?

Ему вспомнилось вдруг, как когда-то он занимался производством одних и тех же копий-двойников. Как он радовался тогда, выбив этот заказ!.. Как праздновал победу и позднее, когда срывал солидный куш!.. Все это было давно. Так давно, что казалось, что и не было. Но было, было!..

Он размешал машинально краски и, усмехаясь, привычными резкими ударами кисти обработал одно из лиц на первом плане холста. Лицо обрюзгло, стало жестче, стало похожим на его собственное. Таким он будет в старости. Он широко выписал лоб и скулу, затем, словно тоже играя, небрежно и свободно стал писать рядом с собой, старым, себя, молодого...

Уже несколько лет он не предпринимал ничего серьезного. Страх таился где-то внутри, сковывал волю. Дрогнув, рука невольно шла в проторенном ритме движений. Он чувствовал, что его кистью водит уже не рука художника, а рука ремесленника. Пусть и блистательного, в высшей степени профессионального. Часто он боялся писать. Боялся до конца убедиться в бессилии, в своей собственной немочи. Но, встречаясь со знакомыми в Союзе художников, расплескивая на пол коньяк на каком-нибудь официальном банкете или на чьем-нибудь дне рождения, он по-прежнему многоречиво и с тонким видом говорил о том, что работает над очередной картиной, плел вокруг нее кружева, скупо и вскользь отзывался о работах других, — все это в дымном угаре, в интимном окружении, когда пьяна тщеславием душа, когда она все настойчивей просит хвалы и ласки, а правда все чаще, все больнее стучится в сердце.

— А был ли мальчик? — глухо сказал он. — Может, мальчика и не было? Не было...

Нет, он был. В простенке, у окна, висела старая картина. Он завидовал тому, кто писал ее. Завидовал его свободе, безденежью, его мощи. И, завидуя, боялся обычно смотреть на старый холст. Там была его молодость, там с необычайной силой блистал и пел его талант.

Но теперь он подошел к картине ближе и долго, не отрываясь, смотрел на нее.

Потом взял в руки нож.

— Нет, я не умер еще как художник. И я не нищий, чтобы дрожать над этим холстом как единственным своим достоянием! Я не мертв еще, я — жив!

Снова зажила на губах мгновенным поселенцем улыбка. Улыбка, похожая на гримасу. С этой гримасой на лице он бросил руку с ножом вперед и вверх. Лезвие вспороло холст по диагонали. Потом человек отшвырнул и холст, и нож на пол. По лицу его блуждала уже другая улыбка.

— Все в прошлом? Я докажу, — шептали его губы. — Я докажу, что сильнее себя, вчерашнего! Сильнее себя, молодого! Ты права, лучше умереть, чем перестать быть художником...

Всю ночь он писал. Но не хватило ночи, и он писал днем. Но не хватило и дня. Время перестало существовать для него, дни сливались с ночами, явь переходила в сон, а сон в явь, а он все продолжал работу.

Он оброс, осунулся, почти совсем перестал показываться на людях. Никого не пускал он и к себе в мастерскую.

— Слава, деньги, успех — какая все это чепуха! Человек делается мельче, а ему нужно быть большим... Меньше эгоизма, тогда маленькое «я» превратится в огромное «мы». Она права: каждый из нас рожден, чтобы делать человеческие дела, и надо успеть реализовать в себе человека. Главное, дать ему выход в себе. Человек бесконечен, если ощутит себя свободным...

Знакомые, приятели, друзья при случайных встречах не узнавали его. Он отказывался от участия в выставках и выгоднейших заказов, он отошел от всех дел, в которых прежде был первым лицом, он почти не появлялся в Союзе художников, где его слово раньше было часто законом. Он добровольно сложил с себя всю власть, которой годами добивался прежде. И странные непонятные речи иногда срывались с его уст. Он походил порой на сумасшедшего, и такая слава постепенно утвердилась за ним в художнических кругах. Постепенно его перестали воспринимать всерьез. Стали говорить о нем как о художнике и человеке в прошлом времени. Стали забывать. Тем более, что никто и не знал, что делает он, находясь сутками за запертыми дверями своей мастерской, — никакого выхода во внешний мир его жизнь не имела...

Прошло три года.

Однажды утром сестра нашла его в мастерской мертвым. Врачи констатировали, что художник умер от нервного и физического истощения. Десятки новых законченных и полузаконченных холстов, написанных удивительно свежо и свободно, загромождали огромное пространство мастерской. Необыкновенная виртуозность исполнения, абсолютная рука, легкость и непринужденность каждого мазка кисти отличали работы. Отражая свое время, они несли еще в себе и какой-то извечно присущий человеку порыв преодолеть невозможное. Были среди этих холстов и портреты любимой им женщины. Его женщины.

Она пришла в его мастерскую. Она рассматривала его картины. Она узнавала и не узнавала в портретах себя — узнавала и не узнавала его... Живопись, очищенная от всего мелочного и будничного, дарила душе урок какого-то небывалого равновесия. Она словно источала свет...

Предыдущая главаГлава 2 из 28Следующая глава