Поезд, который в 14 часов 10 минут в эту августовскую субботу отправляется в Духеров, в своем купе для некурящих в вагоне третьего класса перевозит господина и госпожу Пиннеберг, а в багажном вагоне – «совершенно огромную» корзину для белья с вещами Эммы, мешок с постельным бельем – но только для ее кровати, – «о своей кровати он сам позаботится, какое нам дело до этого?» – и коробку из-под яиц, в которую аккуратно уложен фарфор.
Поезд стремительно покидает город Плац, на вокзале никого, последние пригородные дома остаются позади, теперь начинаются поля. Еще немного он едет вдоль сверкающего берега Штрелы, а затем вдоль железной дороги остается только березовый лес.
В купе, кроме них, сидит только угрюмый мужчина, который не может решить, чем ему заняться: читать газету, рассматривать пейзаж или наблюдать за молодой парочкой. Он неожиданно переходит от одного занятия к другому, и каждый раз, когда они уверены, что предугадали его действия, он вновь передумывает.
Пиннеберг демонстративно кладет правую руку на колено Ягненка. Кольцо приятно поблескивает на его безымянном пальце. В любом случае то, что видит этот мрачный господин, совершенно законно. Но сейчас тот, как назло, смотрит не на кольцо, а на пейзаж за окном.
– Красивое кольцо, – довольно говорит Пиннеберг. – Совсем не видно, что оно лишь позолоченное.
– Знаешь, такое странное чувство от этого кольца… Я постоянно чувствую его на пальце и от этого постоянно на него смотрю.
– Ты просто еще не привыкла. Те, кто давно в браке, вообще его не чувствуют. Даже потерять могут и вообще не заметить этого.
– Этого со мной не случится, – возмущается Ягненок. – Я буду его чувствовать везде и всегда.
– Я тоже, – объявляет Пиннеберг. – Оно напоминает мне о тебе.
– А мне о тебе!
Они наклоняются друг к другу все ближе и ближе. И отстраняются – странный мужчина вновь смотрит прямо на них без смущения.
– Он точно не из Духерова, – шепчет Пиннеберг, – иначе я бы его узнал.
– Ты что, всех там знаешь?
– Что касается тех, кто может быть интересен, конечно. Когда я раньше продавал одежду у Бергмана, то познакомился со многими.
– Почему ты тогда уволился? Это же твоя специальность.
– Поссорился с начальником, – коротко отвечает Пиннеберг.
Ягненок хочет расспрашивать его и дальше – она чувствует, что здесь кроется бездна, но предпочитает промолчать. Теперь, когда они официально поженились, у них есть время.
Он, похоже, тоже только что об этом подумал:
– Твоя мама, должно быть, давно дома, – говорит он.
– Да, – отвечает она. – Мама сердится, поэтому она и не пошла нас провожать. «Дрянь, а не свадьба», – сказала она, когда мы выходили из ЗАГСа.
– Значит, сэкономит деньги. Терпеть не могу все эти праздные посиделки с сальными шуточками.
– Конечно, – говорит Ягненок. – Но маму это бы позабавило.
– Мы не для того поженились, чтобы твою маму развлекать, – говорит он сдержанно.
Пауза.
– Слушай, – снова начинает Ягненок, – мне ужасно интересно, как выглядит квартира.
– Ну что ж, надеюсь, она тебе понравится. В Духерове не такой большой выбор.
– Ну же, Ганнес, опиши ее мне еще раз.
– Красивое место, – говорит он и рассказывает то, что уже не раз говорил: – Я уже говорил, что она находится на самой окраине. Можно сказать, на природе.
– Это мне как раз и нравится.
– Это настоящий многоквартирный дом. Каменщик Мотес построил его там, надеясь, что и другие тоже потянутся, застроят эту территорию позже. Но никто больше там не построился.
– Почему?
– Не знаю. Людям могло показаться, что место слишком глухое – двадцать минут от города, далековато, да и мощеной дороги нет.
– Так, теперь о квартире, – напоминает она ему.
– Да, так вот, мы живем на самом верху, у вдовы Шарренхёфер.
– Какая она?
– О боже, ну что я могу сказать… Она живет очень скромно, хотя бывало и лучше, но инфляция… В общем, она мне много жаловалась…
– О боже!
– Она же не будет всегда жаловаться. И вообще, может, мы не будем заводить новых знакомств? Мы ведь с тобой не очень разговорчивые. Нам не нужно общаться с другими людьми. Нам и друг друга достаточно.
– Конечно. Но если она будет навязчивой?
– Не думаю. Она достойная пожилая дама, совершенно седая. И она ужасно боится за свои вещи, так как это память о ее покойной матери, и мы должны всегда осторожно садиться на диван, потому что пружины в нем старые, хоть и рабочие, но могут и не выдержать.
– Запомнить бы, – говорит Ягненок с тревогой. – Когда я радуюсь или грущу или я вдруг захочу заплакать, то не смогу думать о старых, но все еще рабочих пружинах.
– Тебе придется держать это в голове, – говорит Пиннеберг строго. – Ты просто обязана. А часы под стеклянным колпаком на комоде нельзя заводить ни тебе, ни мне, это она делает сама.
– Ну пусть сама и заводит свои старые противные часы. Я не хочу в своей квартире часов, которые не могу заводить.
– Все будет не так уж плохо. В конце концов, мы можем сказать, что их бой нам мешает.
– Сегодня же вечером и скажем! Я не знаю, может, такие особенные часы нужно заводить ночью. Так что скажи уже, наконец, как это: поднимаешься по лестнице, и там дверь в коридор. А потом…
– Потом идет прихожая, она у нас общая. А слева первая дверь – это наша кухня. То есть настоящей кухней ее не назовешь, конечно, – раньше это была просто мансарда, но там есть газовая плита…
– С двумя конфорками, – добавляет Ягненок грустно. – Как мне с этим справляться, ума не приложу. На двух конфорках ведь невозможно приготовить еду. У мамы их четыре.
– Но и с двумя вполне возможно.
– Ну, мальчик мой, послушай…
– У нас будет вполне простая пища, для этого хватит двух конфорок.
– Разумеется. Но ты же хочешь суп: первая кастрюля. А потом мясо: вторая кастрюля. И овощи: третья кастрюля. И картошка: четвертая кастрюля. Если я буду разогревать две кастрюли на двух конфорках, остальные две к тому времени остынут. Не так ли?!
– Да, – говорит он задумчиво. – Я тогда даже не знаю…
И вдруг, совершенно испугавшись:
– Но тогда тебе нужно купить четыре кастрюли!
– Да, нужно, – говорит она гордо. – И это еще не все. Мне нужна еще гусятница.
– О боже, а я купил только одну кастрюлю!
Ягненок непоколебима.
– Тогда нам придется купить еще три.
– Но это же не по средствам, снова придется использовать сбережения!
– Не беспокойся, мальчик мой, это не слишком большой удар по нашему бюджету. Что нужно, то нужно – а четыре кастрюли нам нужны.
– Я не думал, что так будет, – говорит он грустно. – Я думал, мы будем экономить, а теперь сразу начинаем тратить деньги.
– А если это необходимо?!
– Гусятница совершенно лишняя, – говорит он взволнованно. – Я никогда не ем тушеное. Никогда! Никогда! Из-за какого-то кусочка тушеного мяса покупать целую гусятницу! Никогда!
– А рулет? – спрашивает Ягненок. – А жаркое?
– Водопровода на кухне тоже нет, – говорит он в отчаянии. – За водой придется ходить на кухню к госпоже Шарренхёфер.
– О боже!
С одной стороны, брак выглядит чрезвычайно просто: двое женятся и заводят детей. Они живут вместе, стараются быть как можно добрее друг к другу и стремятся двигаться вперед. Товарищество, любовь, дружелюбие, еда, питье, сон, работа, домашние дела, воскресный выезд, иногда кино вечером. И все. Но с другой стороны, вся эта история распадается на тысячу отдельных проблем. Брак, в первоначальном смысле отходит на второй план, он подразумевается как предпосылка, но вот что же делать с гусятницей? И стоит ли ему сегодня вечером сказать госпоже Шарренхёфер, чтобы она убрала часы из комнаты? Вот в чем дело.
Они оба смутно об этом догадываются. Но сейчас им не до этих проблем: все гусятницы позабыты, поскольку они поняли, что остались одни в купе. Угрюмый мужчина куда-то недавно вышел. Они даже не заметили, когда он исчез. Гусятница и настенные часы позабыты, они обнимаются, наслаждаясь друг другом, поезд гудит. Время от времени они останавливаются, а затем целуются с новой силой, пока поезд не замедляет свой ход: Духеров.
– О боже, уже приехали! – говорят оба.
– Я заказал машину, – говорит Пиннеберг спешно, – дорога к нам была бы слишком долгой для тебя.
– Но зачем? Мы же хотели экономить! В прошлое воскресенье мы ведь два часа шли пешком!
– Но все твои вещи…
– Их мог бы принести какой-нибудь носильщик. Или кто-то из твоего магазина. У вас же есть стажеры…
– Нет, нет, мне это не нравится, это будет выглядеть как…
– Ну, хорошо, – покорно соглашается Ягненок, – как скажешь.
– И еще кое-что, – тараторит, пока поезд тормозит. – Мы не должны выглядеть как муж и жена. Мы будем делать вид, что просто знакомы.
– Но почему? – удивленно спрашивает Ягненок. – Мы ведь совершенно официально женаты!
– Знаешь, – объясняет он смущенно, – это из-за людей. Мы же не разослали приглашения, ничего не объявляли. И если они нас так увидят, они могут обидеться, правда?
– Я этого не понимаю, – недоумевает Ягненок. – Ты должен мне это еще раз объяснить. Почему люди могут обидеться на то, что мы женаты?
– Я тебе потом объясню. Не сейчас. Сейчас нам нужно… Ты возьмешь свой чемодан? Пожалуйста, веди себя немного отчужденно.
Ягненок больше ничего не говорит, а только смотрит на своего мужа с сомнением. Он проявляет совершенную вежливость, помогает своей жене выйти из вагона, смущенно улыбаясь:
– Итак, это главный вокзал Духерова. Здесь еще есть узкоколейка до Марксфельда. Пожалуйста, сюда.
По лестнице он спускается с платформы, однако он идет слишком быстро для заботливого мужа – даже для мужа, который заказал машину, чтобы его жене не было тяжело идти. Он держится впереди на два-три шага. Они выходят через боковую дверь, там уже ожидает такси с поднятым верхом.
Шофер говорит:
– Добрый день, господин Пиннеберг. Добрый день, милая леди.
Пиннеберг торопливо бормочет:
– Одну минуту, пожалуйста. Проходи, садись. Я тем временем позабочусь о багаже. – И уходит.
Ягненок стоит и смотрит на площадь вокзала с его маленькими двухэтажными домиками. Прямо напротив находится привокзальный отель.
– Здесь магазин Кляйнхольца? – спрашивает она шофера.
– Где работает господин Пиннеберг? Нет, милая леди, мы проедем мимо него позже. Это прямо на рыночной площади, рядом с ратушей.
– Слушайте, – говорит Ягненок. – Не можем ли мы опустить верх у машины? Сегодня такой прекрасный день.
– Извините, милая леди, – качает головой шофер. – Господин Пиннеберг заказал закрытую машину. Обычно в такую погоду я, конечно, езжу в открытой.
– Ну, хорошо, – неохотно соглашается Ягненок, – раз уж так сказал господин Пиннеберг. – И садится в машину.
Она наблюдает за тем, как Пиннеберг идет за носильщиком, который тащит чемодан, тюфяк и ящик на тележке. Вот уже пять минут, как она смотрит на своего мужа другими глазами, она замечает, что у него правая рука в кармане брюк. Обычно он так не делает – он вообще так никогда не делал. Но сейчас он почему-то прячет руку в кармане…
Затем они трогаются с места.
– Итак. – Он смущенно смеется. – Теперь ты увидишь весь Духеров целиком. Духеров – это на самом деле одна длинная улица.
– Ага, – отвечает она, – ты еще хотел объяснить мне, почему люди могут обидеться.
– Потом, все потом, – говорит он. – Сейчас не самое удачное время об этом говорить. Нас ждет ужасно долгая дорога.
– Ну, тогда потом, – говорит она и тоже замолкает.
Но снова ей что-то бросается в глаза: он весь съежился, если кто-то случайно заглянет в машину, его точно не узнают.
– Вот и твой магазин, – говорит она. – Эмиль Кляйнхольц. Зерно, корма и удобрения. Картошка оптом и в розницу. – Я могла бы покупать у тебя картошку.
– Нет, нет, – говорит он торопливо. – Это старая вывеска. У нас больше нет картошки в розницу.
– Жаль, – говорит она. – Мне бы понравилось, если бы я пришла к тебе в магазин и купила десять фунтов картошки. Я бы даже не притворялась замужней.
– Да, жаль, – соглашается он. – Это было бы очень мило.
Она энергично стучит носком обуви по полу и возмущенно вздыхает, но больше ничего не говорит. Позже она задумчиво спрашивает:
– У нас тут есть вода?
– Для чего? – осторожно спрашивает он.
– Ну, чтобы купаться! Что значит «для чего»? – нетерпеливо отвечает Ягненок.
– Да, здесь можно купаться, – отвечает он.
И они продолжают ехать, вскоре выезжая с главной дороги.
– Полевая улица, – читает Ягненок. Отдельные дома, везде сады. – Слушай, здесь очень красиво, – говорит она с радостью. – Так много цветов!
Автомобиль буквально подпрыгивает.
– Теперь мы в Зеленом конце, – говорит он.
– В Зеленом конце?
– Да, наша улица называется Зеленый конец.
– Это улица?! Я уж думала, что шофер заблудился.
Слева огороженное колючей проволокой пастбище с парой коров и одной лошадью. Справа поле, где цветет красный клевер.
– Открой же окно! – просит она.
– Мы уже на месте.
И пастбище и равнина закончились. Здесь город поставил свой последний памятник – и какой! Узкий и высокий дом мастера-каменщика Мотеса стоит в низине, коричнево-желтый, оштукатуренный только спереди, боковые стены обветшали и нуждаются в ремонте.
– Красивым его не назовешь, – смотрит на него Ягненок снизу вверх.
– Но внутри действительно уютно, – подбадривает он ее.
– Так давай зайдем внутрь, – говорит она. – Малышу здесь понравится, так здорово.
Пиннеберг и шофер берутся за корзины, Ягненок берет коробку из-под яиц, шофер объясняет:
– Тюфяк я принесу позже.
На первом этаже, где находится магазин, пахнет сыром и сырой картошкой, на втором этаже снова нестерпимо пахнет сыром, его запах сбивает с ног, он царит и на третьем этаже, а прямо под крышей снова пахнет картошкой, затхло и влажно.
– Что это такое, объясни, пожалуйста! Почему пропал запах сыра?
Но Пиннеберг уже открывает дверь.
– Давай сразу пойдем в комнату?
Они проходят через маленькую прихожую – она действительно очень маленькая – справа стоит гардероб, а слева – сундук. Мужчины с корзиной едва ли могут пройти.
– Ну, вот! – торжественно Пиннеберг и распахивает дверь.
Ягненок переступает порог.
– О боже, – говорит она растерянно. – Что здесь?..
Она роняет все, что держала в руках, на обитый плюшем диван – под ящиком из-под яиц скрипят пружины – и бежит к окну; в длинной комнате четыре больших светлых окна, она распахивает одно из них и смотрит наружу.
Внизу находится улица, разбитая полевыми дорогами с песчаными колеями, поросшими травой, лебедой и чертополохом. А дальше клеверное поле – теперь она чувствует его запах, – ничто не пахнет так прекрасно, как цветущий клевер, на который целый день светило солнце.
К полю клевера примыкают и другие поля, желтые и зеленые, некоторые из них уже скошены. А далее глубокие зеленые полосы – луга, – между ивами, ольхой и тополями течет Штрела, узкая речка.
«К моему дому, – думает Ягненок. – Она течет к моему дому, где я трудилась и мучилась и была совершенно одна. Везде одни стены, камни… А здесь все так просторно».
И теперь она вдруг замечает рядом своего милого мужа, который уже разделался с шофером и постельным мешком; теперь его лицо беззаботно и сияет от счастья.
Она говорит ему:
– Посмотри на все это! Здесь вполне можно жить…
Она протягивает ему правую руку, и он берет ее своей левой.
– Какое чудесное лето! – восклицает она и описывает свободной рукой полукруг.
– Видишь вон ту колею? Это узкоколейка до Максфельде, – говорит он.
Внизу появляется шофер. Он, вероятно, был в магазине, потому что салютует им бутылкой пива. Мужчина тщательно вытирает горлышко ладонью, откидывает голову назад, кричит:
– Ваше здоровье! – И пьет.
– На здоровье! – кричит Пиннеберг и отпускает руку Ягненка.
– Ну, – говорит Ягненок, – а теперь давай посмотрим на эту комнату ужасов.
Конечно, это что-то странное: ты только что смотрел на простор полей и видишь комнату, в которой… Ну, учитывая, что Ягненок действительно не избалована, она лишь однажды видела в витрине на Майнцерштрассе простую дешевую мебель. Но это…
– Пожалуйста, мальчик мой, – говорит она. – Возьми меня за руку и веди. Я боюсь, что что-то уроню или застряну и тут уж ни взад, ни вперед.
– Ну, не так уж здесь и плохо, – говорит он немного обиженно. – Я думаю, здесь очень уютный уголок.
– Да, уютный, – говорит она. – Но скажи мне ради бога, что это все такое? Нет, не говори ни слова. Мы должны подойти ближе, я должна сама это рассмотреть.
Они отправляются в путь, но комната узкая, и им приходится идти друг за другом, Ягненок не отпускает своего Ганнеса. Итак, комната похожа на ущелье, бесконечно длинное, словно русло ручья. И пока четыре пятых этого ущелья полностью заполнены мягкой мебелью, ореховыми столами, витринами, трюмо, жардиньеркой, этажерками и большой клеткой для попугая (без попугая), в последней пятой части стоят только две кровати и умывальник. Но именно то, как разделены четвертая и пятая части комнаты, привлекает Ягненка. Жилая и спальная части разделены не с помощью гипсокартонной стены, не занавеской, не ширмой. Скорее, с помощью реек сделано нечто вроде решетки, подобной шпалере для виноградной лозы от пола до потолка с аркой для прохода. И эти рейки не просто гладкие и деревянные, а красиво покрытые коричневым ореховым лаком, каждая с пятью параллельными бороздками. И чтобы решетка не выглядела так голо, в нее вплетены цветы – цветы из бумаги и ткани – розы, нарциссы и букетики фиалок. А еще зеленые бумажные гирлянды, которые знакомы им с пивных фестивалей.
– О боже! – говорит Ягненок и садится. Она садится там же, где стоит, не опасаясь, что упадет, – повсюду что-то есть, везде что-то находится, и она тут же упирается в плетеный стул для пианино из черного дерева, стоящий одиноко, без самого пианино.
Пиннеберг молча стоит рядом. Он не знает, что сказать. Ему на самом деле все было довольно ясно еще в момент, когда он снимал эту комнатушку, и шпалера тогда показалась ему довольно забавной.
Вдруг глаза Ягненка начинают искриться, ее ноги снова обретают силу, она встает, подходит к цветочной решетке и проводит пальцем по одной из реек. На рейке, как уже было сказано, есть бороздки, гребни и выемки, и Ягненок смотрит на свой палец.
– Вот! – говорит она и показывает юноше палец. Палец серый.
– Ну, немного пыльно, – говорит он осторожно.
– Немного! – Ягненок смотрит на него горящими глазами. – Ты же наймешь для меня служанку, да? Служанка должна убираться здесь минимум пять часов в день.
– Но почему? Зачем?
– А кто же должен это убирать, скажи? Эти девяносто три предмета мебели со своими выемками и ручками и колоннами и раковинами… Ну да, конечно, я могла бы и сама это сделать, хотя такой ерундой заниматься – просто грех… С одной только шпалерой в одиночку я буду возиться по три часа в день. И потом эти бумажные цветы…
Она щелкает пальцем по розочке – цветок падает на пол, и за ней в солнечном свете танцуют миллионы серых пылинок.
– Ты наймешь мне служанку, да? – спрашивает Ягненок, сейчас совсем не похожая на ягненка.
– Может, достаточно будет прибираться раз в неделю?
– Какая чушь! И вот здесь должен расти Малыш? Да он себе все ручки и ножки отобьет об эту ужасную мебель!
– К тому времени, возможно, у нас будет квартира.
– К тому времени! А кто будет тут зимой топить? Под самой крышей! Две наружные стены! Четыре окна! Каждый день полцентнера брикетов угля, иначе умрешь от холода!
– Да, знаешь, – говорит он несколько обиженно, – меблированная комната, конечно, никогда не будет такой, как своя квартира.
– Это я знаю. Сам скажи, как тебе тут? Тебе тут нравится? Ты бы хотел здесь жить? Представь себе, ты приходишь домой и боишься в сторону ступить, да еще повсюду кружевные салфетки. Ай! Так я и думала, они на булавках!
– Но мы не найдем ничего лучше.
– Я найду, уж не переживай. Когда мы сможем отказаться от комнаты?
– Первого сентября, но…
– А съехать когда?
– Тридцатого сентября, но…
– Полтора месяца, боже мой, – стонет она. – Что ж, я потерплю, ничего. Только бедняжку Малыша жалко, придется ему вместе со мной все это пережить. А я-то думала, мы с ним так хорошо гулять будем! Не тут-то было. Придется мне тут убираться.
– Но мы не можем так сразу отказаться!
– Конечно можем. Лучше всего прямо сейчас, сегодня, в эту самую минуту! – Она стоит, полная решимости, вся раскрасневшаяся, с вызывающим видом, глаза сверкают, голова запрокинута назад.
Пиннеберг медленно говорит:
– Знаешь, Ягненок, я тебя себе совсем иначе представлял. Гораздо мягче…
Она смеется, бросается к нему и проводит рукой по его волосам.
– Конечно, я совсем не такая, как ты думал, я знаю. Неужели ты думал, что я сделана из сахарной ваты? Я ведь начала работать, еще когда училась в школе! Да еще с таким-то братом, отцом, начальником и сослуживцами!
– Да, знаешь… – говорит он задумчиво.
Часы – знаменитые стеклянные часы на каминной полке между фигуркой Амура и стеклянной иволгой – спешно бьют семь раз.
– Вперед, мальчик мой! Нам еще нужно спуститься в магазин, купить продуктов к ужину и что-нибудь на завтра. Теперь мне действительно интересно взглянуть на так называемую кухню!
Пиннеберги наносят визит, льются слезы, бьют помолвочные часы.
Закончился ужин. Ужин, который был куплен, приготовлен, оживлен разговором и наполнен планами совершенно изменившегося Ягненка. На столе был хлеб, мясное ассорти, а также чай. Пиннеберг, конечно, больше любил пиво, но Ягненок объяснила:
– Во-первых, чай дешевле. А во-вторых, для Малыша пиво совсем не годится. До родов мы не выпьем ни капли алкоголя. И вообще…
«Мы», – подумал Пиннеберг с грустью, но спросил лишь:
– Что вообще?
– И вообще, это мы только сегодня вечером так щедро угощаемся. Минимум дважды в неделю будут только жареный картофель и хлеб с маргарином. Хорошее масло – может быть, по воскресеньям. В маргарине ведь тоже есть витамины.
– Но не те же самые, что в масле, – осторожно возражает Пиннеберг.
– Хорошо, либо мы хотим копить дальше и продвигаться вперед, либо нам постепенно придется использовать сбережения.
– Нет, нет, – спешит сказать он.
– Так, а теперь убираем со стола, – командует Ягненок. – Посуду я вымою завтра утром. А потом я соберу часть вещей, и мы посетим госпожу Шарренхёфер. Это будет кстати.
– Ты действительно хочешь отказаться сразу же, в первый вечер?
– Сразу. Она должна знать об этом. Кстати, она могла бы давно навестить нас сама.
На кухне, которая на самом деле представляет собой просто чулан с газовой плитой, Ягненок говорит еще раз:
– В конце концов, шесть недель тоже быстро пролетят.
Вернувшись в комнату, она начинает суетиться. Она снимает все покрывала и салфетки и аккуратно складывает их.
– Быстрее, мальчик мой, принеси блюдце из кухни, я соберу булавки. Пусть не думает, будто мы хотим их украсть.
Наконец она берет охапку покрывал и еще раз оглядывается:
– А ты бери часы, милый.
Он все еще сомневается:
– Уверена?
– Ты берешь часы. Я пойду первой и открою тебе двери.
Она действительно идет первой, совершенно без страха, сначала через маленький коридор, затем в комнату, похожую на чулан, с метлой и всяким хламом, потом через кухню…
– Видишь, мальчик мой, вот это кухня! А сюда мне разрешено только за водой ходить!
…затем через спальню, длинное узкое помещение, только с двумя кроватями…
– Неужели она оставила кровать своего покойного мужа? Хорошо, что нам в ней не спать.
…и затем в маленькую комнату, почти полностью темную, так как единственное окно занавешено толстыми плюшевыми портьерами.
Фрау Пиннеберг останавливается в дверях. Неуверенно говорит в темноту:
– Добрый вечер. Мы просто хотели поздороваться.
– Минутку, – хнычет хозяйка. – Одну минутку. Я сейчас включу свет.
За спиной Ягненка возится Пиннеберг, она слышит, как драгоценные часы тихо звенят. Он, вероятно, старается поскорее от них избавиться.
«Все мужчины трусы», – думает Ягненок.
– Сейчас я включу свет, – говорит жалобный голос из того же угла. – Вы пришли меня навестить, молодые люди? Я только немного приведу себя в порядок, я всегда немного плачу по вечерам…
– Да? – спрашивает Ягненок. – Знаете, если мы мешаем… Мы просто хотели…
– Нет-нет, я сейчас зажгу свет. Оставайтесь, молодые люди. Я обязательно расскажу вам, почему я плакала, вот только включу свет…
И вдруг действительно становится светло, если, по мнению старухи Шарренхёфер, это можно назвать светом: тусклая лампочка прямо под потолком, смутный полумрак между бархатом и плюшем, в нем все бледное, мертвенно-серое. И в темноте стоит большая костлявая женщина, свинцового цвета, с красноватым длинным носом, заплаканными глазами, с тонкими, белесо-серыми волосами, в сером платье из шерсти альпаки.
– Молодые люди, – говорит она и протягивает Ягненку влажную костлявую руку. – У меня гости! Молодые люди!
Ягненок крепко прижимает к себе сверток с одеялом. Лишь бы старуха не увидела его своими мутными заплаканными глазами! Хорошо, что Ганнес избавился от своих часов, может быть, их можно будет забрать позже, незаметно. Все мужество вмиг покинуло Ягненка.
– Но мы действительно не хотели вам мешать, – говорит Ягненок.
– Как вы можете мешать? Ко мне никто больше не приходит. Да, конечно, пока мой чудесный муж был еще жив… Но его, к сожалению, больше с нами нет.
– Он был сильно болен? – спрашивает Ягненок и пугается своего глупого вопроса.
Но старуха этого даже не слышит.
– Смотрите! – говорит она. – Молодые люди, у нас перед войной было хорошо даже с нашими пятьюдесятью тысячами марок. А теперь все деньги кончились. Как же могут закончиться деньги? – спрашивает она с тревогой.
– Разве старуха может столько потратить? – изумленно шепчет Ягненок.
– Инфляция, – так же шепотом отзывается Пиннеберг.
– Не может быть, чтобы все кончилось, – говорит вдова, будто ничего не слыша. – Я всегда все записывала, а теперь вот сижу, считаю. Вот: один фунт масла – три тысячи марок… Может ли фунт масла стоить три тысячи марок?
– При инфляции… – начинает также Ягненок.
– Я скажу вам. Я теперь знаю, что мои деньги украли. Кто-то, кто жил здесь на квартире, украл их у меня. Я сижу и думаю: кто это был? Но я не могу запомнить имена, и столько людей здесь жило с тех пор, как началась война. Я сижу, размышляю. Он мне еще вспомнится, он был очень умный, и я не заметила, что он подделал мою бухгалтерскую книгу. Из трех сделал три тысячи, я этого не заметила.
Ягненок в отчаянии смотрит на Пиннеберга. Пиннеберг не поднимает головы.
– Пятьдесят тысяч… как можно потратить все пятьдесят тысяч? Я сидела здесь, считала, что я купила за эти годы, с тех пор как моего мужа нет, чулки и несколько рубашек – у меня было хорошее приданое, мне не нужно много, все записано. Никаких пятидесяти тысяч, говорю вам…
– Но ведь была же девальвация, – делает новую попытку Ягненок.
– У меня их украли, – говорит старая женщина жалобно, и светлые слезы легко текут из ее глаз. – Я хочу показать вам книги… я сейчас это заметила, цифры стали совсем другие, очень много нулей.
Она встает и идет к столу, где лежат бухгалтерские книги.
– В этом и правда нет необходимости, – говорят Пиннеберг и Ягненок.
В этот момент случается вот что: часы, которые Пиннеберг оставил у двери в старухину спальню, начинают звонко бить девять часов.
Старуха застывает на полпути. Подняв голову, она вглядывается в темноту, прислушивается с полуоткрытым ртом и дрожащей губой.
– Что это? – встревоженно спрашивает она.
Ягненок хватает Пиннеберга за руку.
– Это часы, подаренные мне мужем в честь помолвки. Они же стояли в другой комнате?
Часы перестают бить.
– Мы хотели вас попросить, фрау Шарренхёфер… – начинает Ягненок.
Но старуха уже не слышит – возможно, она вообще никогда не обращает внимания на то, что говорят другие. Она открывает дверь: там стоят часы, их видно даже при таком тусклом свете.
– Молодые люди вернули мне мои часы, – шепчет она. – Помолвочные часы моего мужа. Молодым людям у меня не нравится. Они тоже не останутся со мной. Никто не остается…
И как только она это сказала, часы снова начали бить, еще быстрее, еще звонче, почти как стекло, удар за ударом, десять раз, пятнадцать раз, двадцать раз, тридцать раз…
– Это от переноски. Их нельзя двигать, – шепчет Пиннеберг.
– О боже, пойдем скорее! – умоляет Ягненок.
Они встают. Но в дверях стоит старуха, не давая пройти, смотрит на часы.
– Они бьют, – шепчет она. – Бьют без остановки. А потом они больше не будут бить никогда. Я слышу их в последний раз. Все уходит от меня. Деньги тоже пропали. Когда часы били, я всегда думала: еще мой муж слышал их…
Часы наконец умолкли.
– Простите, фрау Шарренхёфер, мне очень жаль, что я тронула ваши часы. Я виновата, – всхлипывает Ягненок. – Только я…
– Идите, молодые люди, идите. Так и должно быть. Спокойной ночи, молодые люди.
Оба проходят мимо, испуганно, робко, как дети.
Вдруг старуха четко и громко кричит:
– Не забудьте в понедельник зарегистрироваться в полиции! Иначе у меня будут неприятности.
Они не совсем поняли, как попали в свою комнату через все эти темные переполненные вещами помещения, держась за руки, как испуганные дети. Теперь они стоят в своей комнатушке, такой жуткой, рядом друг с другом, в темноте. Кажется, что свет противится им, как будто он может стать таким же мрачным, как тусклый свет у старой женщины по соседству.
– Это было ужасно, – говорит Ягненок, глубоко вздыхая.
– Да, – отвечает он. И через некоторое время снова продолжает: – Да. Она сошла с ума, Ягненок, от горя… из-за своих денег.
– Да это так. А я… – оба все еще стоят, держась за руки в темноте… – а я должна целый день быть здесь одна в квартире, и она в любой момент может ко мне зайти. Нет! Нет! Нет!
– Успокойся, Ягненочек. На днях она была совсем другой. Возможно, это было всего лишь один раз.
– Молодые люди… – повторяет Ягненок. – Она говорит так противно, как будто мы чего-то еще не знаем. Мальчик мой, я не хочу стать такой же, как она! Ну, я ведь не стану такой?! Мне страшно.
– Но ты же Ягненок, – говорит он и обнимает ее. Она такая беспомощная, такая маленькая, и она ищет у него защиты. – Ты же Ягненок и останешься Ягненком, как ты можешь стать такой, как старуха Шарренхёфер?
– Правда? И для нашего Малыша тоже нехорошо, если я буду здесь жить. Он не должен пугаться, его мама всегда должна быть веселой, чтобы он тоже был веселым.
– Да, да, – говорит он, поглаживая ее и укачивая. – Все наладится, все устроится.
– Ты всегда так говоришь. Но ты не обещаешь мне, что мы съедем. Пообещай, прошу!
– А разве мы сможем? Разве у нас есть деньги на то, чтобы платить за две квартиры полтора месяца?
– Ах, деньги! – говорит она. – Разве я должна волноваться, разве Малыш должен переживать из-за денег?
– Да, ах, эти деньги, – передразнивает он. – Эти проклятые деньги. Эти милые деньги.
Он баюкает ее в своих руках. Он неожиданно чувствует себя умным и взрослым – то, что раньше имело значение, теперь уже совсем неважно. Он может быть честным:
– У меня нет особых талантов, Ягненок, – говорит он. – Думаю, я не смогу добиться успеха. Нам всегда придется бороться за деньги.
– Ох, милый… – говорит она нараспев. – Милый ты мой мальчик…
Ветер колышет белые занавески на окнах. Комната залита мягким светом. Словно притянутые волшебством, они идут рука об руку к открытому окну и выглядывают наружу.
Луга лежат перед ними в лунном свете. Справа мерцает дрожащая точка: последний газовый фонарь на Фельдштрассе. Перед ними раскинулось поле, красиво разделенное на дружелюбное светлое пространство и мягкую глубокую тень, где стоят деревья. Так тихо, что они слышат, как Штрела струится по камням. А ночной ветер нежно касается их волос.
– Как здесь красиво, – говорит она. – Как спокойно!
– Да, – отвечает он. – Это действительно приятно. Дыши глубже, воздух здесь совсем не тот, что у вас в Плаце.
– У нас… Я больше не в Плаце, я больше ему не принадлежу, я в Зеленом конце у вдовы Шарренхёфер…
– Только у нее?
– Только у нее.
– Спустимся вниз?
– Погоди, мальчик мой, давай отдохнем здесь еще немного. Я должна тебя кое о чем спросить.
«Вот оно что», – думает он.
Но она не спрашивает. Она прислонилась к окну, ветер колышет ее светлые волосы на лбу, укладывая их то так, то эдак. Он наблюдает за этим.
– Так спокойно… – говорит Ягненок.
– Да, – отвечает он. – А лучше иди в постель, Ягненок.
– Разве мы не можем немного посидеть? Завтра можно спать долго, ведь будет воскресенье. И потом я хочу тебя кое о чем спросить.
– Так спрашивай уже!
Его голос звучит немного раздраженно. Пиннеберг достает сигарету, осторожно зажигает ее, делает глубокую затяжку и снова говорит, но заметно мягче:
– Спрашивай уже, Ягненок.
– Ты разве сам не знаешь?
– Откуда мне знать, о чем ты хочешь спросить!
– Ты знаешь! – упрямится она.
– Нет, точно не знаю, Ягненок…
– Знаешь-знаешь…
– Ягненок, пожалуйста, будь разумной. Спрашивай уже!
– Сам не догадаешься?
– Ну тогда не спрашивай! – обиженно фыркает он.
– Мальчик мой, – говорит она. – Ты помнишь, как мы сидели на кухне? В день нашей помолвки? Было совсем темно, и так много звезд, и иногда мы выходили на кухонный балкон.
– Да, – отвечает он угрюмо. – Я все помню. И что?
– Ты не помнишь, о чем мы там говорили?
– Слушай, мы тогда много болтали. Разве я могу обо всем помнить!
– Но мы обсуждали кое-что очень конкретное. Мы даже пообещали друг другу.
– Не знаю, – коротко отвечает он.
И вот перед Эммой Пиннеберг, урожденной Мюршель, раскинулось это лунное поле. Маленькая газовая лампа справа подмигивает. А прямо напротив, на этом берегу Штрелы, стоят пять или шесть деревьев. Штрела журчит, а ночной ветер очень ласков. Все это действительно очень приятно, и можно было бы оставить этот вечер таким, какой он есть: приятным. Но в Ягненке есть что-то, что беспокоит и не дает покоя, что-то вроде голоса: это же лживое приятное состояние, это же самообман. Можно оставить все как есть, и тогда вдруг окажешься по уши в грязи.
Ягненок резко поворачивается к пейзажу спиной и говорит:
– Нет, мы кое-что пообещали. Мы пообещали друг другу быть всегда честными и не иметь секретов друг от друга.
– Позволь напомнить, это было иначе. Это ты мне пообещала.
– А ты разве не хочешь быть честным со мной?
– Хочу, конечно. Но есть вещи, которые женщинам знать не нужно.
– Вот как! – Ягненок выглядит совершенно пораженной. Но она быстро приходит в себя и торопливо добавляет: – А то, что ты дал водителю пять марок, когда такси стоило всего две марки сорок, – это такая вещь, которую мы, женщины, не должны знать?
– Он же поднял чемодан и мешок с постельным бельем!
– За две марки шестьдесят? А почему ты держал правую руку в кармане, чтобы не видно было кольца? А почему крыша машины должна была быть закрыта? А почему ты раньше не пошел вниз за покупками, пока там кто-то был? А почему люди могут обидеться на то, что мы поженились? А почему?..
– Ягненок, – говорит он, – Ягненок, я действительно не хочу…
– Это все ерунда, мальчик мой, – отвечает она, – ты просто не должен иметь секретов от меня. Если у нас появятся секреты, мы начнем врать друг другу, и тогда у нас будет как у всех остальных.
– Да, да, Ягненочек, но…
– Ты можешь сказать мне все, мальчик, абсолютно все! Даже если ты называешь меня Ягненком, я не такая наивная. Я ведь ни в чем тебя не упрекну!
– Да, да, Ягненочек, знаешь… На самом деле, все не так просто. Я бы хотел, но… это выглядит так глупо, это звучит так…
– Дело в другой девушке? – спрашивает она решительно.
– Нет. Нет. Или да, но все не так, как ты думаешь.
– Как же? Расскажи мне, мальчик мой. Ах, мне ужасно интересно.
– Ну, Ягненок, если ты настаиваешь… – Но он снова колеблется. – Может, я могу рассказать тебе об этом завтра?
– Нет, расскажи сейчас! Прямо сейчас! Ты думаешь, я смогу уснуть, если буду ломать себе голову над этим? Это связано с девушкой, но не совсем с девушкой… Это звучит так загадочно.
– Ну, тогда слушай. Начну с Бергмана… ты ведь знаешь, что вначале я работал у Бергмана?
– В магазине одежды, да. И я тоже считаю магазин одежды намного привлекательнее, чем картошка и удобрения. Удобрения… Вы даже продаете настоящий навоз?
– Если ты сейчас будешь надо мной смеяться, Ягненок!..
– Я слушаю.
Она села на подоконник и поочередно смотрит на своего мужа и на лунное поле. Она может снова на него смотреть. Ведь все это так прекрасно.
– Так вот, у Бергмана я был первым продавцом с зарплатой в сто семьдесят марок…
– Первый продавец и сто семьдесят марок?!
– Тише! Мне всегда приходилось обслуживать господина Эмиля Кляйнхольца. Ему нужно было много костюмов. Знаешь, он пьет. Ему приходится это делать по работе с фермерами и помещиками. Но сам он не переносит алкоголь. И поэтому он частенько валяется на улице и пачкает свои костюмы.
– Ужас! Как же он выглядит?
– Слушай дальше. Так вот, мне всегда приходилось его обслуживать – так как ни начальнику, ни начальнице не удавалось ему угодить. Если меня не было, они терпели убытки, а я всегда находил к нему подход. И при этом он говорил мне, что если я хочу измениться, что если мне надоела еврейская экономика, у него чисто арийское предприятие и хорошая должность бухгалтера, и у него я смогу зарабатывать больше… Я думал: говори что хочешь! Я ценю то, что у меня есть, а Бергман вовсе неплохой, всегда порядочно относится к сотрудникам.
– И почему же ты все-таки ушел от него к Кляйнхольцу?
– Ах, из-за такой ерунды. Знаешь, Ягненок, здесь, в Духерове, так устроено, что каждое утро каждое предприятие забирает почту от ведомства с помощью стажеров. Другие из нашей отрасли тоже: Штерн, Нойвирт и Моисей Минден. И стажерам строго запрещено показывать друг другу почту. На пакетах они должны сразу же толстым маркером зачеркивать отправителя, чтобы конкуренты не догадались, где и что мы покупаем. Но стажеры все знакомы с училища, и часто болтают друг с другом, и забывают зачеркивать. А некоторые и в самом деле шпионят, особенно Моисей Минден.
– Ох, в маленьких городках все так мелочно… – вздыхает Ягненок.
– В больших городах все то же самое. Так вот, «Рейхсбаннер» хотел купить триста ветровок. И все четыре наших текстильных магазина получили запрос на предложение. Мы знали, что конкуренты шпионят, хотят выяснить, откуда мы получаем наши образцы. И поскольку мы не доверяли стажерам, я сказал Бергману: я сам пойду, сам заберу почту в эти дни.
– Ну? И? Они выяснили? – спрашивает Ягненок с интересом.
– Нет, – говорит он и выглядит сильно обиженным, – конечно, нет. Если хоть один стажер всего на десять метров приближался к моим пакетам, я сразу грозился навешать ему тумаков. Заказ получили мы.
– Ах, мальчик мой, ну расскажи же наконец. Когда в истории появится та девушка, о которой я должна знать? Ведь не по этой причине ты ушел от Бергмана.
– Да, я уже говорил, – говорит он довольно смущенно, – это случилось из-за полнейшей ерунды. Две недели я сам забирал почту. И это так понравилось начальнице, что между восемью и девятью у меня все равно не было дел в магазине, а стажеры в то время, пока меня не было, могли подметать склад, так что она просто объявила: «Господин Пиннеберг, теперь вы всегда будете забирать почту». А я сказал: «Нет, с чего бы мне это делать? Я успешный продавец, я не буду бегать с пакетами по городу». А она сказала: «Будете!» А я сказал: «Нет!» В конце концов, мы оба разозлились, и я ответил ей: «Вы вообще не имеете права мне приказывать. Не вы меня нанимали, а господин Бергман!»
– А что сказал начальник?
– Что он мог сказать? Он же не мог признать, что его жена неправа! Он все меня уговаривал, а потом, когда я продолжил упорствовать, неловко сказал: «Ну что ж, тогда нам придется расстаться, господин Пиннеберг!» А я ответил, так как вдоволь разгорячился: «Хорошо, расстанемся к первому числу». Он сказал: «Вы еще одумаетесь, господин Пиннеберг». И я бы одумался, но тут как раз пришел несчастный Кляйнхольц и заметил, что я взволнован, и стал все выпытывать, и в итоге пригласил меня к себе тем вечером. Мы выпили коньяка и пива, а когда я вернулся домой, меня уже наняли бухгалтером за сто восемьдесят марок. Хотя я о настоящем бухгалтерском учете почти ничего не знал!
– О, мальчик мой! А твой другой начальник, Бергман? Что он сказал?
– Ему было жаль. Он уговаривал меня: «Откажитесь от этого, Пиннеберг», – и все время повторял: «Вы же не собираетесь с открытыми глазами бежать навстречу собственной гибели?! Вам ведь придется жениться на его дочурке – сыночек ведь того и гляди доведет своего папеле до белой горячки. А дочка еще хуже, чем сынок».
– Твой начальник так и сказал «папеле»?
– Ну да, здесь ведь все правоверные евреи. Они очень этим гордятся. Говорят: «Не будь подлецом, ты же еврей».
– Мне евреи не очень нравятся, – говорит Ягненок. – А что насчет дочери?
– Да представь себе, вот в чем дело. Четыре года я жил в Духерове и не знал, что Кляйнхольц хочет силой выдать свою дочь замуж. Мать у нее ужасная, целый день орет и носится с вязаными кофтами, а дочка – это какое-то чудовище по имени Мария!
– И ты должен был на ней жениться, бедный мальчик?
– Да, именно на ней мне и велено жениться, Ягненок! У Кляйнхольца только неженатые работники – сейчас нас трое, но на меня охотятся больше всего.
– Сколько ей лет, этой Марии?
– Не знаю, – отвечает он коротко. – Хотя нет, знаю. Тридцать два. Или тридцать три. В общем, неважно. Я же все равно не собираюсь на ней жениться.
– О боже, бедный мой мальчик, – жалуется Ягненок. – Разве такое бывает? Двадцать три и тридцать три?
– Конечно, такое бывает. И довольно часто, – говорит он угрюмо. – И если ты сейчас собираешься надо мной смеяться, то только попробуй…
– Но я же над тобой не смеюсь… Знаешь, мальчик мой, ты должен признать, что все это немного странно. Она ведь хорошая партия?
– Нет, в том-то и дело, – отвечает Пиннеберг. – Магазин уже не приносит много прибыли. Старый Кляйнхольц слишком много пьет, покупает слишком дорого и продает слишком дешево. А бизнес достанется его сынишке, ему пока всего десять лет. А Мария получит только пару тысяч марок, если вообще получит, и поэтому никто на нее и не зарится.
– Вот как дело обстоит, – говорит Ягненок. – И ты не хотел мне этого рассказывать? И поэтому ты тайно обвенчался, ехал с поднятым верхом и кольцом в кармане?
– Да, именно поэтому. О боже, Ягненочек, если они узнают, что я женат, они выгонят меня за неделю. А что тогда?
– Тогда ты снова пойдешь к Бергману!
– Но я даже не думал об этом! Слушай. – Он сглатывает, но потом все же говорит: – Бергман же меня предупреждал, что с Кляйнхольцем все пойдет наперекосяк. И потом он сказал: «Пиннеберг, вы снова придете ко мне! К кому вы пойдете в Духерове, как не к Бергману? Конечно, – сказал он, – вы снова придете ко мне, Пиннеберг, и я вас возьму. Но я заставлю вас хорошо попросить – как минимум месяц вы должны будете бегать в агентство по трудоустройству и просить у меня работу. За подобную наглость вы должны быть наказаны!» Так говорил Бергман, и теперь я не могу снова к нему идти. Я хочу, но не могу.
– Но если он прав? Ты же сам видишь, что он прав?
– Ягненок, – говорит Пиннеберг умоляюще, – пожалуйста, дорогая, Ягненочек, никогда не проси меня об этом. Да, конечно, он прав, и я был ослом, и носить пакеты мне было бы несложно. Если ты станешь долго уговаривать, я, конечно, пойду к нему, и он меня возьмет. И тогда и его жена, и другой продавец, этот дурак Мамлок, все время будут меня подкалывать и смеяться – этого я не смогу тебе простить.
– Нет. Нет. Я не прошу тебя об этом. Но ты не думаешь, что наш брак все равно выйдет наружу, даже если мы будем так осторожны?
– Это не должно выйти наружу! Это не должно выйти наружу! Я все сделал так, чтобы никто не узнал, – мы теперь живем на окраине, и в городе нас никто никогда не увидит вместе, а если мы действительно увидимся на улице, то мы даже не поздороваемся.
Ягненок некоторое время молчит, но затем все же говорит:
– Мы не можем здесь остаться, мальчик мой, ты же понимаешь это?
– Давай попробуем, Ягненок! – просит он. – Сначала всего на четырнадцать дней до первого числа. До первого мы все равно не можем съехать.
Она обдумывает это, прежде чем согласиться. Она заглядывает вниз в лестничный пролет, но там сейчас ничего не видно, слишком темно. Затем она вздыхает:
– Ну хорошо, я попробую, мальчик. Но ты же сам чувствуешь, что это ненадолго, что мы здесь никогда и ни за что не будем по-настоящему счастливы?
– Ах, спасибо, – говорит он. – Спасибо. А остальное как-нибудь приложится, обязательно приложится. Только бы не стать безработным!
– Да, лишь бы не стать, – соглашается она.
И затем они еще раз смотрят на луга, на эту тихую, освещенную луной землю и идут спать. Шторы им задергивать не нужно. Здесь нет соседей. Когда они засыпают, им кажется, что они слышат, как тихо плещется Штрела.
В понедельник утром Пиннеберги сидят за кофейным столом, глаза Ягненка сияют:
– Итак, сегодня, сегодня все начинается по-настоящему! – И, взглянув на страшную комнату: – Я справлюсь с этой старой рухлядью! – И, глядя в чашку: – Как тебе кофе? Двадцать пять процентов зерен!
– Ну, ты ведь помнишь…
– Да, мальчик мой, если мы хотим сэкономить…
На что Пиннеберг объясняет ей, что он всегда мог позволить себе «настоящий» кофе из зерен по утрам. А она отвечает, что он стоит в два раза больше, чем этот. А он говорит, что всегда слышал, что в браке жить дешевле, что еда для двоих в браке обходится дешевле, чем еда в гостинице для одного.
Завязывается долгая дискуссия, пока он не говорит:
– Черт возьми, мне нужно идти! Я побежал!
На пороге они прощаются. Он уже почти спустился по лестнице, как Ягненок закричала сверху:
– Мальчик мой, подожди, мальчик! Что мы вообще будем есть сегодня?
– Совершенно не важно, – звучит в ответ.
– Ну, пожалуйста, скажи что-нибудь… Я ведь совершенно ничего не знаю.
– Я тоже не знаю! – И дверь за ним захлопывается.
Она бросается к окну. Он уже уходит, сначала машет рукой, потом носовым платком, и она остается у окна так долго, пока он не проходит мимо газовой лампы и не исчезает за желтоватой стеной дома.
И вот теперь Ягненок впервые за свои двадцать два года может распоряжаться своим утром, квартирой и меню в одиночестве. Она берется за дело.
Тем временем на углу Главной улицы Пиннеберг встречает городского секретаря Кранца и вежливо его приветствует. Вдруг он с ужасом осознает: он поприветствовал его правой рукой, а на правой руке у него кольцо. Он надеется, что Кранц его не заметил. Пиннеберг снимает кольцо и осторожно прячет его в «секретное отделение» своего бумажника. Ему это не нравится, но что поделать, раз уж так надо.
Тем временем и его хозяин Эмиль Кляйнхольц уже встал. Просыпаться в их семье по утрам ни разу не весело, потому как прямо после сна все всегда в особенно плохом настроении и склонны говорить друг другу правду. Но понедельник утром обычно особенно ужасен – в воскресенье вечером отец семейства склонен к загулам, и по пробуждении домашние обязательно ему мстят. Жена Эмиля Кляйнхольца – фрау Эмилия Кляйнхольц – не отличается мягкостью – она укротила своего Эмиля настолько, насколько вообще возможно укротить мужчину. В последние несколько воскресений ей это удавалось особенно хорошо – фрау Эмилия просто заперла входную дверь в воскресенье вечером, угостила мужа на ужин стаканчиком пива и позже наливала ему коньяку для создания веселого настроения. Что-то вроде семейного вечера действительно состоялось: сынишка его копошился где-то в углу, женщины сидели за столом и рукодельничали (готовили приданое для Марии), а отец читал газету и время от времени говорил:
– Мать, дай мне еще одну.
На что фрау Кляйнхольц каждый раз отвечала:
– Отец, подумай о ребенке! – Но все равно наливала еще стаканчик (или нет, в зависимости от настроения мужа).
Так и прошел последний воскресный вечер, и все Кляйнхольцы легли спать около десяти. В одиннадцать фрау Кляйнхольц проснулась, в комнате было темно, она прислушалась.
Она слышит, как рядом храпит Мария, как в ногах отцовской кровати сопит сынишка, и только храп отца отсутствует в этом хоре.
Фрау Кляйнхольц проверяет под своей подушкой: ключ от дома на месте. Она включает свет: мужа нет. Фрау Кляйнхольц встает, проходится по квартире, спускается в подвал, выходит во двор, где у них находится туалет: ничего.
Наконец она замечает, что окно кабинета приоткрыто, а она точно его закрыла. Она всегда закрывает его на ночь.
Фрау Кляйнхольц кипит от злости: четверть бутылки коньяка, сифон пива – все зря! Она быстро одевается, накидывает свой фиолетовый ватный халат и идет искать мужа. Наверняка он на углу в пивной у Бруно, пропускает стаканчик.
Зерновой магазин Кляйнхольцев на рыночной площади – хорошая, солидная лавка. Эмиль владеет ей уже в третьем поколении. Дело было стабильным, надежным; это был бизнес, основанный на доверии, с тремя сотнями старых клиентов-фермеров и помещиков. Если Эмиль Кляйнхольц говорил: «Франц, это удобрение хорошее», то Франц не спрашивал о составе, а просто покупал, и оно действительно оказывалось очень хорошим.
Но у такого бизнеса есть один подвох: каждую сделку нужно «обмывать», торговля сама по себе требует поливки. Дело это пьяное. На каждую машину картошки, на каждый транспортный документ, на каждую расчетную ведомость: пиво, шнапс, коньяк. И это не так страшно, если жена хорошая, если есть домашний уют, единство, комфорт, но это практически невозможно, если жена вечно ругается.
Фрау Кляйнхольц ругалась с самого первого дня. Она знала, что это неправильно, но Эмилия была завистлива – сама она была бедной, как церковная мышь, но вот она вышла замуж за красивого, обеспеченного мужчину, отбив его у всех остальных. И вот уже тридцать четыре года брака она все так же скалит на него зубы и все так же борется за него, как в первый день.
Она шаркает в своих домашних тапочках, в халате до угла, к Бруно. Ее мужа там нет. Она могла бы вежливо спросить, был ли он здесь, но это не в ее характере, она осыпает трактирщика обвинениями:
– Поить пьяниц – это так просто подлость! Ну вы и подонки. Я буду жаловаться, это вы подстрекаете их к пьянству.
Старый Бруно с длинной бородой собственноручно выводит ее на улицу – она яростно вырывается из лап великана, но у него надежная хватка.
– Так-то, дамочка, – говорит он.
Она оказывается на улице. Это рыночная площадь маленького городка с булыжной мостовой, с двухэтажными домами, иногда фронтонами, иногда фасадами, выходящими на площадь, все занавешены, все темные. Только газовые фонари качаются и мерцают. Неужели он думает, что она отправится домой? Как бы не так! Чтобы Эмиль потом над ней издевался днями напролет, выставлял ее дурой – она искала его и не нашла. Ей нужно найти его сейчас же, вырвать его даже из самой пьяной компании – из самого прекрасного времяпрепровождения.
Из самого прекрасного времяпрепровождения!
Вдруг она понимает: в «Тиволи» сегодня танцы, Эмиль там. Он там! Вот он где!
И как есть, она идет через полгорода, в тапочках и халате, направляется в «Тиволи». Кассир клуба «Гармония» требует у нее марку за вход, она только спрашивает:
– Хочешь оплеуху?
И кассир больше ничего от нее не хочет.
Вот она стоит в танцевальном зале, сначала немного стесняясь, прячась за колонной, подглядывая, но потом уже вновь приходит в ярость. Там ее Эмиль, все еще красавец, с пышной светлой бородой, танцует с какой-то маленькой черной дрянью; она даже не знает ее, и если можно назвать это танцем – это пьяное спотыкание. Ее останавливает распорядитель:
– Милая дама! Прошу вас, милая дама!
А потом он понимает, что это стихийное бедствие, торнадо, извержение вулкана – что здесь люди бессильны. И он отступает. Между танцующими образуется проход; между двумя человеческими стенками она направляется к одной ничего не подозревающей паре, которая там беззаботно спотыкается и качается.
Он сразу получает оплеуху.
– О, моя сладкая! – восклицает он и еще не понимает, что происходит. А потом резко понимает…
Она знает, что теперь нужно уходить с достоинством, с гордостью. Она протягивает ему свою руку.
– Пора, Эмиль. Пойдем домой сейчас же.
И он идет с ней. Он неуклюже шаркает, держа ее за руку, из зала, неуклюже, как большой побитый пес, оглядывается еще раз на свою маленькую милую черненькую девушку, работницу на рамочной фабрике Штесселя, которой тоже не очень повезло в жизни и которая уж очень обрадовалась щедрому, бравому кавалеру. Кляйнхольцы уходят. Снаружи вдруг появляется такси – хозяин «Гармонии» хорошо понимает, что в таких случаях лучше вызывать такси как можно скорее.
Эмиль Кляйнхольц крепко засыпает уже в дороге и не просыпается, даже когда его жена с шофером заносят его в дом, укладывают в постель, в эту ненавистную супружескую постель, которую он покинул всего два часа назад с таким рвением. Он спит. А жена выключает свет и лежит некоторое время в темноте, а потом снова включает свет и смотрит на своего мужа, своего красивого, распутного, темноволосого мужа. Она видит под одутловатым бледным лицом черты того самого Эмиля, который когда-то добивался ее, полного тысячи ухищрений и шуток, всегда веселого, всегда нахального, ему никогда не приходило в голову просто полапать ее за грудь, хотя ему никогда не пришлось бы получать пощечину за это.
И насколько способен думать ее маленький глупый мозг, она вспоминает путь от тех времен до сегодняшнего дня: двое детей – одна некрасивая дочь, один угрюмый уродливый сын. Наполовину развалившийся бизнес, опустившийся муж – а она? А что же она?
Да, в конце концов, остается только плакать, и это можно сделать в темноте – свет можно и экономить, и так приходится платить слишком много. И тут она вдруг задумывается о том, сколько он снова сегодня потратил за эти два часа, – она снова включает свет и ищет его бумажник, пересчитывает купюры. Здесь, в темноте, она решает стать ласковее и терпимее с завтрашнего дня, она стонет и жалуется:
– Теперь уже ничего не поможет. Мне нужно держать его еще ближе!
А потом она снова плачет и, наконец, засыпает, как обычно засыпают после зубной боли или родов, после громкой ссоры и редкой большой радости.
Потом наступает первое пробуждение в пять часов, когда она быстро передает ключ от ларя с овсом приказчику, затем второе в шесть, когда стучится служанка и просит ключ от кладовой. Еще час сна! Еще час покоя! И потом третье окончательное пробуждение без пятнадцати семь: сыну нужно в школу, а муж все еще спит. Когда она снова заглядывает в спальню в восемь пятнадцать, его уже тошнило.
– Ты сам виноват, что все время пьешь, – говорит она и уходит.
Потом он подходит к кофейному столу, мрачный, молчаливый, опустошенный.
– Селедку, Мария. – Это все, что он говорит.
– Ты бы хоть немного постыдился, отец, так распутничать, – говорит Мария с укором, прежде чем пойти за селедкой.
– Черт возьми! – кричит он. – Ей пора выметаться из дома!
– Ты прав, отец, – успокаивает его жена. – Зачем тебе кормить этих троих голодранцев?
– Пиннеберг – лучший. Пиннеберг должен справиться! – говорит мужчина.
– Конечно. Просто закрути ему гайки.
– Уж об этом я позабочусь, – отвечает муж.
И затем он идет в контору, хозяин Иоганнеса Пиннеберга – господин, от которого зависит благополучие Ганнеса, Ягненка и еще не родившегося Малыша.
Служащий Лаутербах пришел в офис раньше всех: за пять минут до восьми. Но это не из-за преданности долгу, а из-за скуки. Этот маленький толстый румяный парень с огромными красными руками когда-то был сельскохозяйственным чиновником. Но в деревне ему не понравилось. Лаутербах уехал в город, поехал в Духеров к Эмилю Кляйнхольцу. Там он стал своего рода экспертом по семенам и удобрениям. Фермеры не слишком ему радовались, когда сдавали картошку.
Лаутербах сразу замечал, если сортировка была неправильной, если они смешивали желтоплодные промышленные сорта с белоплодной «Силезией». Но с другой стороны, Лаутербах был не так уж и плох. Он не брал взяток – он никогда не пил спиртное, потому что нужно защищать арийскую расу от этих дегенеративных наркотиков, – так что он не поднимал рюмку и не брал даже сигар. Он хлопал фермеров по плечам так, что кости хрустели:
– Старый мошенник! – Он вычитал у них десять, пятнадцать, двадцать процентов от цены, но в глазах крестьян это все компенсировало – он носил свастику и рассказывал им самые смешные еврейские анекдоты. Делился впечатлениями от последней рекламной поездки в Бурков и Лензан; короче говоря, он был настоящим тевтоном, надежным соратником, врагом евреев, иностранцев, репараций, социалистов и КПГ. Это все компенсировало.
К нацистам Лаутербах тоже пришел из-за скуки. Оказалось, что Духерове, как и в деревне, особо нечем было себя развлечь. Девушки его не интересовали, церковная служба заканчивалась в половине одиннадцатого утра, а кино начиналось только в восемь вечера – а между этими двумя событиями оставалась уйма свободного времени.
У нацистов скучать не пришлось. Он быстро попал в штурмовики, в уличных столкновениях проявил себя как чрезвычайно рассудительный молодой человек, который использовал свои кулаки (и то, что было в них зажато) с почти художественным эффектом. Теперь жажда жизни Лаутербаха была удовлетворена: драться он мог почти каждое воскресенье – а иногда и по будням вечером. Но настоящим домом для Лаутербаха была контора. Здесь были коллеги, начальник, рабочие, фермеры: им всем он мог рассказывать о том, что произошло, что должно произойти; о праведниках и неправедных изливался вязкий медленный поток его речи, оживленный громогласным смехом, когда он описывал, как отделал советских прихвостней.
Сегодня он, конечно, не может рассказать ничего подобного, зато пришел новый общий приказ для каждого отряда, и теперь Пиннебергу, который появился ровно в восемь, он рапортует: у штурмовиков появились новые значки!
– Это просто гениально! До сих пор у нас был только номер штурма. Знаешь, Пиннеберг, арабская вышитая цифра на правом погоне. Теперь у нас еще появилась двухцветная шнуровка на крае воротника. Это гениально, теперь можно всегда сзади увидеть, к какому штурму принадлежит каждый из нас. Представь себе, что это значит на практике! Так вот, мы находимся в драке, и я вижу, что кто-то кого-то прижал, и я смотрю на воротник…
– Здорово, – подхватывает Пиннеберг и сортирует грузовые накладные с субботнего вечера. – А вот Мюнхен 387 536 – это была сборная партия?
– Вагон с пшеницей? Да. И представь себе, наш командир отряда теперь носит звезду на левом погоне.
– Что значит «командир отряда»? – спрашивает Пиннеберг.
Приходит Шульц, третий голодранец, он появляется в десять минут девятого. Шульц приходит, и в одно мгновение оказываются забыты и нацистские значки, и накладные на пшеницу. Шульц приходит – демонический, гениальный, но ненадежный Шульц, который может вычислить 285,63 центнера по 3,85 марки в уме быстрее, чем Пиннеберг запишет это на бумаге. Он был при этом ловеласом и беззаботным развратником, волокитой и единственным мужчиной, которому удалось поцеловать Марию Кляйнхольц, так сказать, мимоходом, благодаря щедрости своей натуры, но при этом на ней не женившимся.
Шульц приходит с черными завитыми волосами над желтым морщинистым лицом, с черными большими блестящими глазами. Шульц всегда элегантный, в отутюженных брюках и в черной фетровой шляпе (пятьдесят сантиметров в диаметре), Шульц с толстыми кольцами на пальцах, желтых от табака, Шульц – король сердец всех служанок, кумир продавщиц, которые ждут его вечером перед магазином, соперничая за каждую возможность потанцевать с ним.
Шульц приходит.
Он говорит:
– Доброе утро.
Аккуратно вешает свою одежду на вешалку, смотрит на коллег оценивающе, затем с сочувствием, потом с презрением и говорит:
– Ну что ж, вы, конечно, опять ничего не знаете!
– Какую девчонку ты вчера снова завоевал? – спрашивает Лаутербах.
– Ничего вы не знаете. Совсем ничего. Вы сидите здесь, считаете грузовые накладные, делаете расчеты, а при этом…
– Ну, и что при этом?..
– Эмиль… Эмиль и Эмилия… вчера вечером в Тиволи…
– Он ее с собой взял? Такого не бывает!
Шульц садится:
– Образцы клевера тоже пора отправить. Кто этим займется, ты или Лаутербах?
– Ты!
– Я не могу, на клевере специализируется наш дорогой хозяйственник. Шеф танцевал с маленькой черной Фридой с рамочной фабрики. Я отошел всего на два шага, и вдруг старуха на него налетела. Эмилия в одном халате, под ним, наверное, только рубашка была…
– В «Тиволи»?!
– Ты не врешь, Шульц?!
– Клянусь, как я здесь сижу! В «Тиволи», у «Гармонии» был семейный танцевальный вечер. Военный оркестр из Плаца, красота! Рейхсвер, еще лучше! И вдруг наша Эмилия накинулась на своего Эмиля, влепила ему пощечину – ты, говорит, старый пьяница, ты подлая свинья…
Кому теперь какое дело до грузовых накладных? Какая может быть работа? Контора Кляйнхольца обсуждает новую сенсацию!
Лаутербах умоляет:
– Так, расскажи еще раз, Шульц. Жена Кляйнхольца заходит в зал… Я даже не могу это себе представить… через какую дверь? Когда ты ее впервые увидел?
Шульц, польщенный, говорит:
– Что мне еще рассказать? Ты ведь уже все знаешь. Итак, она заходит, прямо через входную дверь, выскакивает из коридора, вся такая, понимаешь, и она становится такой фиолетово-багровой… Она заходит…
В контору вдруг заходит Эмиль Кляйнхольц. Трое резко разбегаются по своим местам, садятся на стулья, усердно шуршат бумагой. Кляйнхольц внимательно смотрит на них, наблюдает опущенные головы:
– Ничего не делаете, да? – хрипит он. – Бездельничаете? Я кого-то из вас уволю. Ну, кого?
Трое не поднимают глаз.
– Рационализация. Где трое могут лениться, двое могут трудиться. Как насчет вас, Пиннеберг? Вы здесь самый младший.
Пиннеберг не отвечает.
– Ну да, конечно, теперь все молчат. Но прежде – как ты там сказал, старый козел, старуха моя фиолетово-багровая? Может, мне вас выгнать? А я вас выгоню сейчас же!
«Подслушал, собака, – думают все трое, побледнев от ужаса. – О боже, боже, что я наговорил?»
– Мы вообще о вас не говорили, господин Кляйнхольц, – говорит Шульц, но очень тихо, будто про себя.
– А вы? Вы? – Клейнхольц обращается к Лаутербаху. Но Лаутербах не так напуган, как его двое коллег. Он из тех немногих сотрудников, которым все равно, есть у них работа или нет.
«Я? – думает он. – Мне бояться? С моими-то руками? Я все могу, я пойду работать конюхом, пойду грузчиком. Служащий? И слышать не хочу! Одно название!»
Лаутербах смело смотрит своему начальнику в красные от гнева глаза:
– Да, господин Кляйнхольц?
Кляйнхольц стучит по витрине так, что она гремит.
– Я одного из вас уволю! Вот увидите… И остальным тоже достанется. Вас тут таких хватает. Идите на склад, Лаутербах, загрузите с Крузе сто центнеров жмыха. От Рюфиска! Стоп, нет, Шульц должен пойти, он сегодня опять выглядит как живой труп, ему пойдет на пользу мешки потаскать.
Шульц исчезает, не сказав ни слова, радуясь тому, что сумел спастись.
– Вы, Пиннеберг, идите на станцию, да поскорее. На завтрашнее утро закажите четыре двадцатитонника, закрытые, нужно загрузить пшеницу на мельницу. Убирайтесь!
– Так точно, господин Кляйнхольц, – говорит Пиннеберг и уходит. Ему не по себе, но, вероятно, это просто похмельный бред Эмиля.
Тем не менее…
Когда он возвращается с грузового вокзала к Кляйнхольцу, он видит на другой стороне улицы знакомую фигуру… Женщину… Свою жену…
И он тут же переходит на другую сторону улицы, к ней.
Вот идет Ягненок, у нее в руках авоська. Она его не заметила. Вот она подходит к витрине мясника Брехта и останавливается у прилавка. Он подходит к ней совсем близко, бросает осторожный взгляд на улицу и верхние этажи – ничего опасного пока не видно.
– Что у вас сегодня на ужин, милочка? – шепчет он ей на ухо и уже через десять шагов оборачивается только один раз, чтобы увидеть ее радостное лицо. Ну что ж, если госпожа Брехт это видела из магазина – а она его знает, он всегда у нее покупал колбасу, – снова поступил немного легкомысленно; ну а что поделать, если у тебя такая красивая жена.
Похоже, что кастрюли она еще не купила; придется очень внимательно следить за деньгами…
В конторе сидит начальник. Один. Лаутербах ушел. Шульц ушел. Пиннеберг думает: «Плохо, очень плохо». Но начальник вовсе не обращает на него внимания – подперев голову одной рукой, он медленно, как будто по буквам, водит пальцем по строкам цифр в кассовой книге.
Пиннеберг оценивает ситуацию. «За печатную машинку, – думает он, – это самое разумное. Когда печатаешь, меньше всего отвлекают». Но он ошибается. Едва он напечатал: «Ваше высокоблагородие, разрешите представить вам образец нашего красного клевера, урожая этого года, гарантированно свободного от семян, всхожесть девяносто пять процентов, чистота девяносто процентов…»
…Как вдруг рука ложится ему на плечо и начальник говорит:
– Пиннеберг, на минутку…
– Да, господин Кляйнхольц? – спрашивает Пиннеберг и убирает пальцы с клавиш.
– Вы пишете о красном клевере. Оставьте это Лаутербаху…
– Ох…
– С вагонами все в порядке?
– В порядке, да, господин Кляйнхольц.
– Нам всем сегодня после обеда нужно крепко поработать и загружать пшеницу. Мои женщины тоже должны помочь. Завязывать мешки.
– Да, господин Кляйнхольц.
– Мария очень способна в этом деле. Вообще-то, она молодец. Не красавица, но молодец.
– Конечно, господин Кляйнхольц!
Так они оба сидят друг напротив друга. Это своего рода пауза в разговоре. Господин Кляйнхольц хочет, чтобы его слова подействовали правильно, они своего рода проявитель, теперь станет ясно, какой образ получится на пластинке.
Пиннеберг сидит с тоской и тревогой смотрит на своего начальника в грубом зеленом костюме, потом на его высокие сапоги.
– Да, Пиннеберг, – снова начинает начальник, и его голос звучит очень трогательно. – Вы ведь уже подумали?
Пиннеберг с тревогой размышляет. Но он не видит выхода.
– О чем, господин Кляйнхольц? – спрашивает он глупо.
– О сокращении, – говорит после долгой паузы хозяин, – о сокращении! Кого бы вы на моем месте уволили?
Пиннебергу становится нестерпимо душно. Какой подлец. Какая свинья, так меня подставляет!
– Я не знаю, господин Кляйнхольц, – объясняет он беспокойно. – Я же не могу говорить против своих коллег.
Господин Кляйнхольц наслаждается ситуацией.
– Вы бы, значит, не уволили себя на моем месте? – спрашивает он.
– Если бы я был вами? Себя самого? Я же не могу…
– Ну, – говорит Эмиль Кляйнхольц и встает. – Я уверен, вы подумаете над этим. Уведомить вас я, конечно, должен за месяц. Значит, с первого сентября и до первого октября, не так ли?
Кляйнхольц покидает офис, чтобы рассказать жене, как он «припугнул» Пиннеберга. Возможно, она тогда даже нальет ему стаканчик. Ему, на самом деле, только того и надо.
Сначала утром Ягненок пошла за покупками, быстро вывесила постельное белье проветриться в окно, и ушла по делам. Почему он ей не сказал, что хочет на обед? Она же этого не знает!
И она понятия не имеет, что он любит есть.
Возможности уменьшаются при размышлениях, в конце концов, находчивый ум Ягненка останавливается на гороховом супе. Это просто и дешево, и суп можно есть два дня подряд.
– О боже, как повезло девушкам, которые действительно учились готовить! Меня мама всегда гоняла от плиты. «Убирайся, неумеха!»
Что ей нужно? Вода есть. Кастрюля есть. Горох, сколько? Полфунта точно хватит на двоих, горох сильно разваривается. Соль? Овощи для супа? Немного жира? Ну, на всякий случай. Сколько мяса? Какое мясо? Говядина, конечно, говядина. Полкило должно быть достаточно. Горох очень питательный, а много мяса есть вредно. И, конечно, картошка.
Ягненок идет за покупками. Как прекрасно в простой будний день, когда все сидят в конторах, бродить по улице – воздух еще свежий, хотя солнце уже светит ярко.
По рыночной площади медленно проезжает большой желтый почтовый автобус. За его окнами, возможно, сидит ее Ганнес. Но его там нет, и десять минут спустя он спрашивает ее через плечо, что у них будет на обед. Продавщица наверняка что-то заметила – она как-то странно себя ведет, и за косточки для супа она требует тридцать пфеннигов за фунт – а ведь это просто голые кости, без малейшего кусочка мяса. Она напишет матери и спросит, правильно ли это. Нет, лучше не стоит, лучше справиться самой. Но его маме она все же должна написать. И по пути домой она начинает набрасывать письмо в уме.
Вдова Шарренхёфер кажется ей всего лишь ночным призраком; когда Ягненок идет на кухню за водой, она не видит никаких следов того, чтобы тут обитал живой человек – все пусто, холодно, и из ее комнаты не доносится ни звука. Она ставит горох на плиту: стоит ли сразу добавлять соль? Лучше подождать до конца, так будет вернее.
А теперь уборка. Это трудно, гораздо труднее, чем Ягненок когда-либо думала, – о, эти старые бумажные розы, эти наполовину выцветшие гирлянды; эти потертые мягкие кресла, когда-то бывшие ядовито-зелеными, эти вечные углы, эти закоулки, сплошные ручки, эти чертовы балюстрады! До половины двенадцатого ей нужно закончить, а потом написать письмо. Ганнес, у которого с двенадцати до двух перерыв на обед, вряд ли будет здесь раньше четверти первого – ему сначала нужно зарегистрироваться в полиции.
В четверть первого она сидит за маленьким письменным столом из орехового дерева, перед ней желтая писчая бумага времен ее девичества.
Сначала адрес: «госпожа Мария Пиннеберг – Берлин, Северо-запад, 40 – Шпенерштрассе 92, 11».
Как он мог не написать своей матери? Родной матери нужно сообщать, когда ты женишься, тем более будучи единственным сыном – единственным ребенком. Даже если ты не согласен с ней, даже если не одобряешь ее образ жизни.
– Мама должна бы постыдиться… – объяснил когда-то Пиннеберг.
– Но, мальчик мой, она ведь уже двадцать лет как овдовела!
– Неважно! И потом, это были разные мужчины…
– Ганнес, у тебя ведь тоже было больше девушек, чем у меня мужчин.
– Это совсем другое…
– Что скажет наш Малыш, когда посчитает, когда он родился и когда мы поженились?
– Еще неизвестно, когда Малыш родится.
– Известно. В начале марта.
– Но почему?
– Брось, мальчик, уж я-то знаю. А твоей матери я все же напишу, так надо.
– Делай как хочешь, но я больше не хочу об этом слышать.
– «Уважаемая благородная фрау» – ужасно глупо, правда? Так не пишут. «Дорогая фрау Пиннеберг» – но это же я сама, и звучит это тоже не очень хорошо… Ох, Ганнес точно прочитает это письмо.
«Ах, что я беспокоюсь, – думает Ягненок, – либо она действительно такая, как говорит мальчик, и тогда вообще неважно, что я напишу, либо она на самом деле милая женщина, и тогда я лучше напишу так, как хочу».
Итак:
– «Дорогая мама! Я ваша новая невестка Эмма по прозвищу Ягненок – Ганнес и я поженились позавчера, в субботу. Мы счастливы и довольны и были бы совершенно счастливы, если бы вы порадовались вместе с нами. У нас все хорошо, только Ганнесу, к сожалению, пришлось оставить свою прежнюю работу, и теперь он работает в магазине удобрений, что нам не очень нравится. Передаем вам привет. Ваши Овечка и…»
Она оставляет немного места:
– Ты все-таки тоже его подпишешь, мой мальчик!
И поскольку до обеда есть еще полчаса, она берет свою книгу, купленную две недели назад, под названием «Святое чудо материнства».
Она начинает читать с нахмуренным лбом:
– Да, счастливые, солнечные дни наступают, когда рождается малыш. Этим божественная природа компенсирует несовершенство человека.
Она пытается что-то понять, но мысль неумолимо ускользает – книга кажется ей ужасно сложной, и, наверное, она не совсем относится к ее Малышу… Но вот появляются несколько строк, она читает их медленно, несколько раз:
– О, малюткины уста,
В них волнение и мудрость,
Птичьей трели череда,
Соломонова разумность.
Их Ягненок тоже не вполне понимает. Но они такие веселые, она откидывается назад – в эти мгновенья она ощущает свой живот таким тяжелым, драгоценным, и она повторяет строчки стихотворения про себя с закрытыми глазами:
– Птичьей трели череда, Соломонова разумность. Это, должно быть, самое веселое, что существует, – чувствует она. – Малыш должен всегда быть веселым! Птичьей трели череда…
– Обед готов? – кричит ее мальчик уже из коридора.
Кажется, Ягненок заснула ненадолго… Она сейчас так сильно устает.
«Обед» – думает она и медленно встает.
– Еще не накрыто? – спрашивает он.
– Минутку, мальчик мой, сейчас, – говорит она и бежит на кухню. – Могу я принести кастрюлю на стол? Но я с удовольствием возьму и супницу!
– А что там?
– Гороховый суп.
– Отлично. Ну, давай уже кастрюлю. Я пока накрою.
Ягненок наливает суп. Она выглядит немного встревоженной.
– Кажется, немного жидковато? – беспокоится она.
– Ничего, тебе кажется, – говорит он и нарезает мясо на тарелке.
Она пробует.
– О боже, слишком жидко! – говорит она невольно. И за этим следует: – Ой, а соль!
Он также опускает ложку, и их взгляды встречаются над столом, над тарелками, над коричневой эмалированной кастрюлей.
– Должно было получиться вкусно, – жалуется Ягненок. – Я все правильно взяла: полфунта гороха, полфунта мяса, целый фунт костей – это должен быть хороший суп!
Он встал и задумчиво помешал суп большим черпаком.
– Иногда выходит неудачно. Сколько воды ты налила, Ягненок?
– Должно быть, дело в горохе! Горох вообще не разварился!
– Сколько воды? – повторяет он.
– Ну, полную кастрюлю.
– Пять литров – и полфунта гороха. Я думаю, Ягненок, – говорит он загадочно, – дело в воде. Вода слишком жидкая.
– Ты думаешь? – спрашивает она с грустью. – Я налила слишком много? Пять литров? Но этого должно хватить на два дня.
– Пять литров – я думаю, это слишком много для двух дней. – Он пробует снова. – Нет, извини, Ягненок, это действительно просто горячая вода.
– Ах, мой бедный мальчик, ты ужасно голоден? Что же теперь делать? Может быть, я быстро принесу несколько яиц и пожарю картошку с яичницей? Яичницу и жареный картофель я точно могу.
– Ну давай! – говорит он. – Я сам схожу за яйцами. – И уходит.
Когда он возвращается к ней на кухню, ее глаза слезятся от лука, который она нарезает для жареного картофеля.
– Ну-ну, Ягненок, – говорит он, – это же не трагедия!
Она обнимает его за шею обеими руками.
– Мальчик, я такая неумеха! Я так хочу хорошо о тебе заботиться… И если Малыш не будет хорошо питаться, он не сможет расти!
– Ты имеешь в виду сейчас или потом? – спрашивает он, смеясь. – Ты думаешь, ты никогда не научишься?
– Видишь, ты еще и подшучиваешь надо мной.
– Что касается супа, я как раз об этом думал на лестнице. Твоему супу ведь всего хватает, только слишком много воды. Если ты его снова поставишь и будешь варить долго и правильно, чтобы вся лишняя вода выкипела, тогда у нас будет целая кастрюля хорошего горохового супа.
– Отлично! – говорит она с улыбкой. – Ты прав. Я сделаю это сегодня днем, тогда мы сможем съесть по тарелке на ужин.
Они идут в комнату с жареным картофелем и яичницей.
– Вкусно? Вкусно так, как ты привык? Не слишком поздно? Ты не можешь еще немного полежать? Ты выглядишь таким уставшим, мальчик.
– Нет. Не потому, что слишком поздно, нет, я сегодня не могу спать. Этот негодяй Кляйнхольц…
Он долго думал, стоит ли ей это рассказывать. Но в любом случае в субботнюю ночь они договорились, что больше не будет секретов. И поэтому он рассказывает ей. Как же хорошо, когда можно выговориться!
– А что мне теперь делать? – спрашивает он. – Если я ему ничего не скажу, он точно уволит меня первого числа. А если я просто скажу ему правду? Если скажу, что я женат и чтобы он не выгонял меня на улицу?
Но в этом Ягненок настоящая дочь своего отца: от работодателя работник ничего хорошего ждать не может.
– Да ему на это наплевать, – говорит она возмущенно. – Раньше, да, может быть, иногда были и порядочные… Но сегодня, когда столько безработных и всем нужно как-то выживать, им и на своих людей наплевать, так они думают!
– На самом деле этот Кляйнхольц не такой уж плохой, – говорит Пиннеберг. – Просто он не подумал. Нужно было ему все как следует объяснить. Что мы ждем Малыша и так далее…
Ягненок в возмущении:
– Ты хочешь ему это рассказать! Тому, кто тебя шантажирует? Нет, мальчик мой. Этого ты делать не будешь.
– Но что же мне делать? Я ведь должен ему что-то сказать.
– Я, – сказала Ягненок задумчиво, – я думаю нужно поговорить с твоими сослуживцами. Может быть, он им тоже угрожал, как и тебе. А если вы все вместе объединитесь, он не сможет уволить всех троих.
– Это может сработать, – говорит он. – Если только они меня не подведут. Лаутербах не обманет, он слишком глуп для этого, но Шульц…
Ягненок верит в солидарность всех трудящихся:
– Твои товарищи не подведут тебя! Нет, мальчик мой, все будет хорошо. Я всегда думаю, что у нас все будет хорошо. Почему нет? Мы трудолюбивые, мы экономные, люди мы не плохие, мы ждем Малыша и очень хотим его – почему же нам должно быть плохо? Это совершенно бессмысленно!
Зерновой склад фирмы Эмиля Кляйнхольца – это старая запутанная история. Здесь даже нет нормального оборудования для упаковки. Все приходится взвешивать на десятичных весах, а мешки спускают по желобу в грузовик через люк.
Шестнадцать сот центнеров пшеницы за один день – это настоящее театральное представление Кляйнхольца. Никакой организации труда, никакого распределения обязанностей. Пшеница лежит на полу неделю – уже две недели, – можно было бы давно начать упаковку, но нет, все будет сделано за один день!
На складе кишит народ – все, кого Кляйнхольц смог наскоро набрать, помогают. Несколько женщин сгребают пшеницу в кучи, работают трое весов: Шульц на первых, Лаутербах на вторых, Пиннеберг на третьих.
Эмиль бегает взад-вперед, настроение у него еще хуже, чем утром, – Эмилия не давала ему пить ни капельки, поэтому ее и Марию не пустили на склад. Все отцовское чувство заботы было подавлено гневом угнетенного.
– Чтоб духу вашего здесь не было, твари!
– Каков нужный вес мешка, господин Лаутербах? Какой же вы идиот! Двухцентнеровый мешок весит три фунта, а не два! В мешках, господа, должно быть ровно по два центнера и три фунта. И чтобы никакого перевеса. Мне раздавать нечего. Я буду перевешивать, мой дорогой Шульц.
Двое скатывают мешок по желобу. Мешок развязывается, поток красновато-коричневой пшеницы рассыпается по полу.
– Кто завязал мешок? Вы, Шмидтен? Черт возьми, вы же должны уметь обращаться с мешками! Вы ведь не молоденькие девки. Не пяльтесь так, Пиннеберг, ваши весы показывают перевес! Разве я вам не говорил, болваны вы чертовы, что мы не допускаем перевеса?
Теперь Пиннеберг действительно очень злобно пялится на своего начальника.
– Не смотрите на меня так! Если вам здесь что-то не нравится, пожалуйста, можете уйти. Шульц, осел ты эдакий, немедленно отпусти Мархайнеке. Ты что, на моем складе с девками развлекаться собрался?
Шульц что-то бормочет в ответ.
– Закройте рот! Вы там Мархайнеке за задницу ущипнули, я видел. Сколько мешков у вас сейчас?
– Двадцать три.
– Так дело не пойдет. Не пойдет! Но я вам скажу, никто со склада не уйдет, пока не будет упаковано восемьсот мешков! Обеда не будет. Вот постоите тут до одиннадцати ночи, тогда посмотрим…
Под крышей душно и жарко, августовское солнце безжалостно палит. Мужчины одеты только в рубашки и брюки, женщины тоже почти раздеты. Пахнет сухой пылью, потом, сеном, свежей блестящей джутовой тканью мешков с пшеницей, но больше всего потом, потом и еще раз потом. Густой смрад тел сносит голову, и смрад самой низменной чувственности становятся все более ощутимыми. А посреди этого непрерывно гремит голос Кляйнхольца, как гудящий гонг:
– Ледерер, держите лопату правильно! Черт побери, разве так держат лопату?! Держите мешок ровно, жирная вы свинья, отверстие у него сверху. Вот так это делается…
Пиннеберг управляет своими весами. Совершенно механически он опускает задвижку:
– Еще немного, госпожа Фрибе. Еще чуть-чуть. Вот, теперь снова слишком много. Еще горсть выбросьте. Поехали! Следующий! Поторопитесь, Хинрихсен, ваша очередь. А то мы здесь до полуночи застрянем.
И в голове все время крутятся обрывки мыслей: «У Ягненка все хорошо. Свежий воздух… белые занавески развеваются. Закрыл бы ты свой рот, проклятый пес! Вечно гавкаешь. Из-за этого у меня руки трясутся! И такое-то место я боюсь потерять. Вот уж спасибо».
И снова гремит гонг:
– Давайте, Кубе! Что вы взвесили из кучи? Девяносто восемь центнеров? Их было сто. Это пшеница из Никельсхофа. Было сто центнеров, куда вы дели два центнера, Шульц? Я снова перевешу. Давайте, снова ставьте мешок на весы.
– Пшеница от жары усохла, – произносит старый работник склада, Кубе. – Она была чертовски сухой, когда пришла из Никельсхофа.
– Я что, по-твоему, покупаю сухую пшеницу? Закрой рот! Я здесь говорю. Ты ее домой к матери отнес, да? Усохла, да что это за бред такой! Ее украли, здесь все воришки.
– Мне, господин, без нужды, – говорит Кубе, – чтобы вы тут меня в воровстве обвиняли. Я сообщу об этом в профсоюз. Я вам этого не позволю, вот увидите.
Седоусый рабочий смотрит прямо в лицо своему начальнику.
«О боже, как это прекрасно, – внутренне ликует Пиннеберг. – Профсоюз! Если бы так можно было! А что можем мы? Ничего».
Кляйнхольц вовсе не растерялся, он к этому привык.
– Я что, сказал, что это ты что-то украл? Я ни слова не сказал. Мыши тоже воруют, у нас для мышей еды полно. Нам снова нужно будет поставить ловушки или сделать прививку от дифтерии, Кубе.
– Вы сказали, господин Кляйнхольц, что я украл пшеницу. У меня есть свидетели. Я пойду в профсоюз. Я на вас в суд подам, господин Кляйнхольц.
– Ничего я не сказал. Ни слова я вам не сказал. Эй, господин Шульц, я что-то говорил Кубе о воровстве?
– Ничего не слышал, господин Кляйнхольц.
– Видишь, Кубе. А вы, господин Пиннеберг, слышали что-нибудь?
– Нет. Ничего, – говорит Пиннеберг с колебанием и внутренне плачет кровавыми слезами.
– Ну вот, – говорит Кляйнхольц. – Вечно ты со своими придирками, Кубе, а хочешь быть профсоюзным деятелем.
– Будьте осторожны, господин Кляйнхольц, – предостерегает Кубе. – Вы снова начинаете. Вы же знаете. Три раза вы со старым Кубе уже судились. Я и в четвертый раз пойду. Мне не страшно, господин Кляйнхольц!
– Ты только болтаешь, – говорит Кляйнхольц сердито, – ты ведь старый, Кубе, ты уже не знаешь, что говоришь. Мне тебя жаль!
Но Кляйнхольцу надоело. К тому же здесь действительно слишком жарко, если непрерывно бегать туда-сюда и орать. Он спускается вниз на перерыв.
– Я пойду в контору, Пиннеберг. Следите здесь за тем, чтобы работа продолжалась. Перерыва не будет, понятно? Вы за все отвечаете, Пиннеберг!
Он исчезает на лестнице внизу. И сразу начинается оживленный разговор. Есть что обсудить, об этом позаботился Кляйнхольц.
– Что ж, ясно, почему он сегодня такой бешеный.
– Налить бы ему, сразу успокоится.
– Перекур! – кричит старый Кубе. – Перекур!
Эмиль еще не успел дойти до двора.
– Я вас прошу, Кубе, – говорит двадцатитрехлетний Пиннеберг шестидесятилетнему Кубе, – я вас прошу, Кубе, не устраивайте скандал, господин Кляйнхольц же это запретил!
– Таков договор, господин Пиннеберг, – говорит Кубе с усами как у моржа. – По договору положен перекур. Старик не может нас его лишить.
– Но я получу выволочку…
– А мне какая разница! – фырчит Кубе. – Где вы были, когда он меня вором обозвал? Притихли, как мышь…
– Если бы вы были на моем месте, Кубе…
– Знаю, знаю. Если бы все думали, как вы, молодой человек, нам, наверное, пришлось бы работать на господ работодателей в цепях и за каждый кусок хлеба петь псалмы. Ну, вы еще молоды, у вас все впереди, вы еще увидите, как далеко вы сможете продвинуться с вашим подхалимством. Итак, перерыв!
Но все уже давно отдыхают. Трое служащих стоят в стороне.
– Господа могут и сами мешки насыпать, – говорит один рабочий.
– Пусть продолжают выслуживаться перед Эмилем! – говорит второй. – Тогда он, может, даст им понюхать коньяку.
– Нет, он им Марию даст понюхать!
– Всем троим? – Громкий смех.
– Она со всеми тремя справится, она не привередливая.
Один начинает петь: «Мария, Мария, моя милая красотка». И почти все остальные подхватывают.
– Хоть бы все обошлось! – говорит Пиннеберг.
– Я больше не собираюсь это терпеть, – говорит Шульц. – Да где это видано, чтобы честного человека на виду у всех называли козлом?! Вот заделаю Марии ребенка, и поминай как звали. – Он злорадно и мрачно ухмыляется.
Здоровяк Лаутербах прибавляет:
– Надо бы подкараулить его, когда он напьется ночью, и хорошенько его отделать в темноте. Это поможет.
– Мы все время только говорим, а делать боимся, – говорит Пиннеберг. – Рабочие совершенно правы. Мы вечно боимся.
– За себя говори. Я не боюсь, – говорит Лаутербах.
– Я тоже не боюсь, – говорит Шульц. – Мне вообще все эти дела надоели.
– Ну, так давайте что-то сделаем, – предлагает Пиннеберг. – Разве он не говорил с вами сегодня утром?
Трое смотрят друг на друга, испытующе, недоверчиво, смущенно.
– Я хочу вам кое-что сказать, – объясняет Пиннеберг. Потому что теперь это уже не имеет значения. – Сегодня утром он сперва говорил мне о Марии, какая она хорошая девушка, а потом сказал мне, что я должен на что-то решиться, а на что, собственно, я и сам не знаю – якобы не хочу ли я добровольно уволиться, ведь я самый младший, или насчет Марии.
– У меня было так же. Потому что я нацист и из-за этого у него неприятности.
– А у меня потому, что я шатаюсь с девушками.
Пиннеберг глубоко вздыхает:
– Ну и что?
– Что «ну и что»?
– Что вы хотите сказать ему первого числа?
– Что сказать?
– Нужна ли вам Мария?
– Совершенно исключено!
– Лучше пойду на биржу!
– Вот и отлично!
– Что значит – «вот и отлично»?
– Тогда мы можем как-то договориться.
– Но о чем?
– Например: мы даем честное слово, что все трое скажем Марии – нет.
– Он уж точно не будет об этом говорить прямо, Эмиль не такой дурак.
– Мария – это не причина для увольнения.
– Тогда давайте договоримся, что если он уволит одного из нас, то двое других тоже уйдут. Дадим честное слово.
Оба смотрят с сомнением, каждый взвешивает свои шансы на увольнение, стоит ли ему давать честное слово.
– Он точно не уволит всех троих, – настаивает Пиннеберг.
– Пиннеберг прав, – подтверждает Лаутербах. – Он сейчас этого не сделает. Я даю честное слово.
– Я тоже, – говорит Пиннеберг. – А ты, Шульц?
– Я согласен, я с вами.
– Перерыв окончен! – кричит Кубе. – Если господа чиновники изволят потрудиться!
– Итак, мы договорились?
– Даю честное слово!
– Честное слово!
«Боже, как обрадуется Ягненок, – думает парень. – Еще месяц безопасности».
Они идут к своим весам.
Примерно в одиннадцать Пиннеберг возвращается домой. В углу дивана он находит спящую жену, она свернулась калачиком. У нее лицо как у заплаканного ребенка, веки еще мокрые.
– О боже, ты наконец-то пришел? Я так боялась!
– Но зачем же бояться? Что со мной может случиться? Я должен был переработать, такое удовольствие у меня каждые три дня.
– А я так боялась! Ты очень голоден?
– Голоден, и еще как. Не знаешь, почему у нас странно пахнет?
– Странно, почему? – Ягненок принюхивается. – О боже… мой гороховый суп!
Они вместе бросаются на кухню. Их встречает вонючее облако черного дыма.
– Открывай окна! Быстро открывай все окна! Проветривай!
– Найди газовый кран. Сначала отключим газ.
Наконец, немного подышав более чистым воздухом, они заглядывают в большую кастрюлю.
– Мой прекрасный гороховый суп, – шепчет Ягненок.
– Сплошные угли.
– Какое прекрасное было мясо!
Они уставились в кастрюлю, дно и стенки которой покрыты черной, зловонной, липкой массой.
– Я поставила его в пять, – рассказывает Ягненок. – Я думала, ты придешь в семь. Чтобы побольше воды за это время выкипело. А потом ты не пришел, и я так испугалась, что совсем забыла про эту старую дурацкую кастрюлю!
– Ей тоже конец, – сказал Пиннеберг с грустью.
– Может, я смогу это отмыть, – говорит Ягненок с сомнением. – Есть такие медные щетки.
– Все это стоит денег, – коротко отвечает Пиннеберг. – Если подумать, мы столько уже потратили за эти дни. А теперь все эти кастрюли и медные щетки, и обед – за это я мог бы три недели обедать в столовой. Ну вот, теперь ты плачешь, хотя это правда…
Она рыдает:
– Я стараюсь изо всех сил, мой мальчик! Только когда я так боюсь за тебя, я не могу думать о еде. И разве ты не мог прийти хотя бы на полчаса раньше? Тогда мы бы еще успели вовремя перекрыть газ.
– Ну да, – говорит Пиннеберг и накрывает кастрюлю крышкой. – Урок на будущее. Я… – Он героически решается ей признаться: – Я тоже иногда ошибаюсь. Поэтому тебе не нужно плакать. А теперь дай мне что-нибудь поесть. Я так голоден!
Эта роковая суббота, тридцатое августа, сияя, восходит из синевы глубокой ночи. За кофе Ягненок снова повторила:
– Значит, завтра ты точно свободен. Завтра мы поедем в Максфельде по узкоколейке.
– Завтра у Лаутербаха дежурство в конюшне, – объясняет Пиннеберг. – Завтра мы поедем. Обещаю тебе.
– А потом мы возьмем лодку и поплывем через озеро и вверх по реке Максе. – Она смеется. – Боже, мальчик мой, какие названия! Я все еще думаю, что ты меня разыгрываешь!
– Я бы с удовольствием. Но сейчас мне нужно идти на работу. Пока, жена!
– Пока, муж!
Позже Лаутербах подходит к Пиннебергу.
– Слушай, Пиннеберг, завтра у нас марш, и мой командир сказал мне, чтобы я обязательно был. Раздай корм за меня.
– Мне очень жаль, Лаутербах, но завтра я ни в коем случае не могу! А так бы я с радостью.
– Слушай, ну сделай мне одолжение!
– Нет, правда, не могу. Ты знаешь, в другое время с удовольствием, но на этот раз исключено! Может быть, Шульц сможет?
– Нет, Шульц тоже не может. У него какие-то проблемы с девушкой из-за алиментов. Так что будь добр.
– На этот раз нет.
– Но у тебя же никогда нет планов!
– А на этот раз у меня действительно есть планы.
– Я отработаю два воскресенья за тебя, Пиннеберг.
– Нет, мне это не нужно. И хватит об этом. Я этого делать не стану.
– Ну и пожалуйста, если ты такой. Хотя мой командир мне специально приказал!
Лаутербах ужасно обижен.
С этого все и началось. Затем все продолжилось.
Два часа спустя Кляйнхольц и Пиннеберг остались одни в конторе.
Мухи жужжат и гудят в летнем воздухе. Кляйнхольц сильно покраснел – наверное, он уже выпил пару рюмок и поэтому в хорошем настроении.
Он также совершенно мирно говорит:
– Подежурьте завтра в конюшне за Лаутербаха, Пиннеберг. Он попросил меня об отпуске.
Пиннеберг поднимает взгляд:
– Мне очень жаль, господин Кляйнхольц. Завтра я не могу. Я уже сказал Лаутербаху.
– Ваши дела можно будет отложить, у вас же никогда не было запланировано ничего важного.
– На этот раз, к сожалению, есть дела, господин Кляйнхольц.
Господин Кляйнхольц внимательно смотрит на своего бухгалтера:
– Слушайте, Пиннеберг, не придумывайте историй. Я дал Лаутербаху отпуск, я не могу это отменить.
Пиннеберг не отвечает.
– Смотрите, Пиннеберг, – объясняет Эмиль Кляйнхольц ситуацию вполне по-человечески, – Лаутербах – парень тупой. Но он ведь нацист, а командир его подразделения – мельник Ротшпрак. Я тоже не хочу с ним портить отношения, он всегда помогает нам, когда нужно быстро что-то перемолоть.
– Но я действительно не могу, господин Кляйнхольц, – уверяет Пиннеберг.
– Ну, может, Шульц мог бы подменить, – размышляет Эмиль, разбирая ситуацию, – но он тоже не может. У него завтра семейные похороны, на которых он хочет что-то унаследовать. Ему нужно быть там, вы это понимаете, иначе остальные родственники заберут все себе.
«Какая сволочь! – думает Пиннеберг. – А как же его девки?!»
– Да, господин Кляйнхольц… – начинает он.
Но Кляйнхольц уже разгорячился.
– Что касается меня, господин Пиннеберг, я бы с удовольствием выполнил эту работу, я не такой, сами знаете…
Пиннеберг подтверждает:
– Вы не такой, господин Кляйнхольц.
– Но знаете, Пиннеберг, завтра я тоже не могу. Завтра мне действительно нужно объехать округу и постараться, чтобы мы получили заказы на клевер. В этом году мы еще ничего не продали.
Он выжидающе смотрит на Пиннеберга.
– По воскресеньям мне нужно объезжать покупателей, Пиннеберг, по воскресеньям я встречаюсь с фермерами у них дома.
Пиннеберг кивает:
– А если старый Кубе раздаст корм, господин Кляйнхольц?
Кляйнхольц в ужасе.
– Старый Кубе?! Хотите, чтобы я отдал ему ключи от склада? Кубе еще при моем отце здесь работал, но ключи от склада он никогда в руки не получал. Нет-нет, господин Пиннеберг, вы же понимаете, что вы – единственный, кто может. Вы завтра дежурите.
– Но я не могу, господин Кляйнхольц!
Кляйнхольц в полном недоумении:
– Но я же только что объяснил вам, господин Пиннеберг, что только вы свободны.
– Но я не могу, господин Кляйнхольц!
– Вы же не собираетесь требовать от меня, чтобы я завтра работал за вас только из-за вашего каприза. Что у вас запланировано на завтра?
– Я должен… – начинает Пиннеберг. – Мне нужно… – продолжает он. И замолкает, потому что в спешке ему ничего не приходит в голову.
– Вот видите! Я не могу просто так потерять свой бизнес по продаже клевера только потому, что вы не хотите, господин Пиннеберг! Будьте благоразумны.
– Я благоразумен, господин Кляйнхольц. Но я точно не могу.
Господин Кляйнхольц встает, идет к двери и не сводит с бухгалтера своего печального взгляда.
– Я сильно ошибся в вас, господин Пиннеберг, – говорит он. – Сильно ошибся.
И хлопает дверью.
Ягненок, конечно, полностью на стороне своего мужа.
– Как до такого вообще дошло? И вообще, мне кажется, ужасно подло со стороны других так тебя обманывать. На твоем месте я бы сказала начальнику, что Шульц соврал про похороны.
– Так не поступают со своими сослуживцами, Ягненочек.
Она раскаивается:
– Нет, конечно, нет, ты прав. Но Шульцу я бы все высказала все как есть.
– Я скажу, Ягненок, обязательно скажу.
Теперь они оба сидят в электричке до Максфельде. Поезд переполнен, хотя этот поезд отправляется из Духерова в шесть часов утра. И Максфельде с озером и рекой Максе тоже разочаровывают. Шумно, многолюдно и пыльно. Тысячи людей приехали из Плаца, их машины и палатки стоят сотнями на берегу. О лодке уже не может быть и речи, несколько гребных лодок уже давно заняты.
Пиннеберг и его Эмма – молодожены, их сердца еще жаждут уединения. Они находят эту суету ужасной.
– Давай прогуляемся, – предлагает Пиннеберг. – Здесь повсюду леса, вода и горы…
– Но куда?
– Это совершенно неважно. Главное подальше отсюда. Мы что-нибудь найдем.
И они действительно кое-что находят. Сначала лесная тропинка довольно широкая, по ней идет много людей, но Ягненок утверждает, что здесь под буками пахнет грибами, и уводит его в сторону. Они углубляются все дальше в зелень и вдруг оказываются между двумя лесными склонами на лужайке. Они взбираются на другую сторону, держась за руки, и, когда поднимаются наверх, натыкаются на просеку, которая тянется бесконечно глубоко в лес, поднимаясь и спускаясь по холмам. Они продолжают идти дальше.
Над ними медленно и постепенно поднималось солнце, и иногда морской ветер, далеко-далеко с Балтийского моря, врывался в кроны буков и громко шумел. Морской ветер такой же, как и там, где Ягненок жила раньше, – это было давным-давно, и она рассказывала своему Ганнесу о единственном летнем путешествии в своей жизни: девять дней в Верхней Баварии, с тремя подругами.
Он тоже разговорился и рассказал о том, что всегда был одиноким, что не любит свою мать, что она никогда не заботилась о нем и он всегда мешал ей быть с ее любовниками. А у нее была ужасная профессия, она была… Ну, прошло довольно много времени, прежде чем он признался, что она барменша.
После этого Ягненок снова задумалась и почти пожалела о своем письме, потому что барменша – это все же совсем другое, хотя Ягненок и не очень понимала, чем занимаются эти дамы, так как никогда не была в баре, а то, что она слышала о таких женщинах, казалось не соответствующим возрасту матери ее молодого человека. В общем, обращение «уважаемая госпожа» наверняка было бы лучше. Но говорить об этом с Пиннебергом сейчас ей, конечно, не хотелось.
Так они шли довольно долго молча, держась за руки. Но как только это молчание стало тревожным и они начали отдаляться друг от друга, Ягненок сказала:
– Мой мальчик, как мы счастливы! – И подставила ему губы.
Вдруг лес перед ними стал совсем светлым, и когда они вышли на яркое солнце, то оказались на огромной вырубке. Прямо напротив находился высокий песчаный холм. На его вершине группа людей возилась с каким-то странным устройством. Вдруг устройство поднялось и полетело в воздух.
– Параплан! – закричал Пиннеберг. – Ягненок, это параплан!
Он был сильно взволнован и пытался объяснить ей, почему это устройство без мотора поднимается все выше и выше. Но поскольку ему это тоже не было совсем ясно, Ягненок тем более не поняла, но послушно сказала:
– Ага.
И:
– Конечно.
Затем они уселись на лесной опушке и основательно позавтракали из своих пакетов, опустошив термос с кофе. Большая белая птица кружила над ними, поднималась и опускалась, а затем, наконец, приземлилась очень-очень далеко. Люди с вершины холма устремились к ней, путь был довольно долгим, и, когда оба закончили свой завтрак, а Пиннеберг закурил сигарету, они начали возвращать устройство обратно.
– Теперь они снова поднимают его на гору, – объяснил Пиннеберг.
– Но это же ужасно неудобно! Почему он не летит сам?
– Потому что у него нет мотора, Ягненок, это же планер!
– У них нет денег, чтобы купить мотор? Разве мотор такой дорогой? Мне кажется это ужасно неудобным.
– Но, Ягненок… – И он снова хотел объяснить.
Но Ягненок вдруг крепко прижалась к его руке и сказала:
– Ах, как хорошо, что мы друг у друга есть, правда, мальчик мой?
В этот момент произошло следующее:
По песчаной дороге, которая проходила вдоль края леса, тихо и осторожно, словно в войлочных тапочках, подкрадывался автомобиль, и когда они это заметили и смущенно отстранились друг от друга, машина почти поравнялась с ними. Несмотря на то что они теперь должны были видеть лица пассажиров автомобиля в профиль, эти лица были обращены на них. И это были удивленные лица, строгие и возмущенные лица.
Ягненок ничего не поняла, ей показалось, что эти люди выглядят слишком глупо, как будто никогда не видели целующуюся пару, и она не понимала своего мужа, который, бормоча что-то непонятное, вскочил и глубоко поклонился автомобилю.
Но в этот момент, словно по тайному приказу, все лица вдруг повернулись в профиль; никто не обратил внимания на великолепный поклон Пиннеберга, только машина громко загудела, поехала быстрее и исчезла между деревьев и кустов. Они еще раз увидели, как блеснул красный кузовной лак, и все. Она исчезла.
А молодой человек стоял там, мертвенно-бледный, с руками в карманах, и бормотал:
– Мы пропали, Ягненок. Завтра он меня выгонит.
– Кто? Кто?
– Ну, Кляйнхольц же! Ох, боже, ты ведь еще не знаешь. Это были Кляйнхольцы!
– Ох, боже! – Ягненок вздыхает.
– Вот уж не повезло так не повезло.
И затем она обняла своего бедного мальчика и постаралась утешить его так хорошо, как могла.
За каждым воскресеньем по пятам следует понедельник, как бы в одиннадцать утра воскресенья тебе ни верилось, что до него еще целая вечность.
Но он приходит, он приходит всегда, все идет своим чередом, и на углу рыночной площади, где Пиннеберг всегда встречает городского секретаря Кранца, он оглядывается. Вот и Кранц подходит. Когда мужчины сближаются, они снимают шляпы, приветствуют друг друга и расходятся.
Пиннеберг смотрит на свою правую руку: золотое кольцо ослепительно сверкает на солнце. Пиннеберг медленно снимает кольцо с пальца, медленно тянется к своему бумажнику, а затем резко передумывает – он захлопывает бумажник и надевает кольцо обратно. С высоко поднятой головой, с обручальным кольцом на безымянном пальце, он шагает навстречу своей судьбе.
Впрочем, судьба заставляет себя ждать. Даже пунктуальный Лаутербах не появился в этот понедельник, и о Кляйнхольцах тоже ничего не слышно.
«Наверное, в конюшне», – думает Пиннеберг и отправляется во двор.
Там стоит красный автомобиль в мыльной пене. «Если бы ты вчера в десять сломался!» – думает Пиннеберг.
И говорит вслух:
– Шеф еще не встал?
– Еще спит, господин Пиннеберг.
– А кто вчера кормил животных?
– Старый Кубе, господин Пиннеберг, Кубе.
– Ну вот, – говорит Пиннеберг и снова идет в контору.
Уже пришел Шульц, уже восемь часов пятнадцать минут – Шульц зеленовато-желтый, очень недовольный.
– Где Лаутербах? – спрашивает он сердито. – Что, неужели эта свинья прикинулась больной сегодня, когда у нас так много работы?
– Похоже на то, – говорит Пиннеберг. – Лаутербах никогда не опаздывает. Как прошла суббота, Шульц?
– О черт! – вырывается у Шульца. – Черт! Черт! – Он погружается в раздумья. Затем дико: – Знаешь, Пиннеберг, я тебе рассказывал, ты уже не помнишь, восемь или девять месяцев назад я был на танцах в Хельдорфе, на настоящих крестьянских танцах с деревенскими девушками. И теперь одна утверждает, что я отец ребенка и должен платить ей алименты. Я даже не думаю об этом! Я скажу, что она лжесвидетельствует!
– Как ты докажешь? – спрашивает Пиннеберг и думает, что у Шульца тоже неприятности.
– Вчера я целый день был в Хельдорфе и расспрашивал, с кем она еще путалась… Эти деревенские дураки все заодно. Пусть только поклянется, что не лжесвидетельствует, если у нее хватит смелости!
– А если у нее хватит смелости?
– Я предупрежу судью! Ты ведь сам это понимаешь, Пиннеберг, скажу честно, я танцевал с ней всего два раза, а потом сказал: «Милая барышня, здесь так накурено, может, освежимся?» Так вот, мы пропустили только один танец, понимаешь? А теперь получается, что я должен быть отцом? Это глупо!
– Если ты ничего не сможешь доказать…
– Я сделаю ее лжесвидетельницей! Судья это поймет. Как мне быть, Пиннеберг? Ты ведь сам знаешь, при нашей зарплате!
– Сегодня первое число, день увольнения, – говорит Пиннеберг тихо и невзначай.
Но Шульц даже не слушает, он стонет:
– И мне всегда так плохо от алкоголя!..
В восемь двадцать заходит Лаутербах.
О Лаутербах! О Эрнст! О, мой Эрнст Лаутербах!
Синяк под глазом – раз. Левая рука на перевязи – два. Лицо в ссадинах – три, четыре, пять. На голове черный шелковый платок, пропахший хлороформом, – шесть и семь. И этот нос, этот распухший кровоточащий нос! Восемь! И эта нижняя губа, наполовину рассеченная, вспухшая. Девять! Нокаут, Лаутербах!
Короче говоря, в минувшее воскресенье Эрнст Лаутербах усердно и с самоотдачей занимался политической агитацией среди населения. Оба сослуживца возбужденно кружат вокруг него.
– Ох, проклятье! Мужик! Хорошо же тебя отделали.
– Ох, Эрнст, Эрнст, ничему тебя жизнь не учит!
Лаутербах садится очень скованно и осторожно:
– Это еще пустяки. Видели бы вы мою спину.
– Мужик, да как же так можно?..
– Такой вот я! Я мог бы сегодня остаться дома, но подумал о вас, ведь сегодня столько дел.
– И между прочим, сегодня день увольнений, – говорит Пиннеберг.
– Кто опоздает, тот воду хлебает.
– Слушай, не говори так! Мы же дали честное слово…
Входит Эмиль Кляйнхольц.
Кляйнхольц, к сожалению, трезв этим утром, он настолько трезв, что чувствует запах водки и пива, исходящий от Шульца, даже стоя в дверях. Он заговаривает первым, делает первый шаг:
– Ну что, снова бездельничаете, господа? Хорошо, что сегодня день увольнения, одного из вас я уволю. – Он усмехается. – Работы не хватает, да?
Он смотрит на своих сотрудников с триумфом, они смущенно пробираются к своим местам. И вот Кляйнхольц продолжает:
– Да, мой дорогой Шульц, вам бы, конечно, хотелось проспаться с похмелья в конторе за мой счет. Промочили горло на похоронах, да? Знаете что? – Он задумывается. Затем у него появляется идея. – Знаете, садитесь-ка в грузовик и езжайте на мукомольный завод. И поаккуратнее с тормозами, там будет довольно крутой подъем и спуск, я скажу водителю, чтобы он за вами приглядывал и дал вам затрещину, если вы забудете затормозить.
Кляйнхольц смеется, он думает, что шутка уморительная. Хотя насчет затрещины, конечно, он не всерьез, даже если это и было сказано с серьезным видом.
Шульц собирается уйти.
– Вы что, уходите без документов? Пиннеберг, подготовьте Шульцу накладные, он ведь сегодня не может писать, у него руки трясутся.
Пиннеберг начинает писать, радуясь, что для него нашлась работа. Затем он передает Шульцу документы:
– Вот, держи, Шульц.
– Одну минуту, господин Шульц, – говорит Эмиль. – Вы не сможете вернуться до двенадцати, а по договору я могу вас уволить только до двенадцати. Знаете, я все еще не знаю, кого из вас троих мне уволить, мне нужно подумать… И поэтому я вас увольняю заранее, знаете ли, вам будет о чем подумать во время поездки, а если вы еще и хорошенько поработаете тормозами, мне кажется, вы в момент протрезвеете, Шульц!
Шульц стоит и беззвучно шевелит губами. Как уже говорилось, у него желтое морщинистое лицо, и этим утром он выглядит не очень здоровым, но то, что сейчас стоит перед ним, – это жалкое подобие человека…
– Вперед! – говорит Кляйнхольц. – А когда вы вернетесь, доложите мне. Тогда я скажу вам, уволены вы или нет.
Итак, Шульц уходит. Дверь закрывается, и медленно, дрожащей рукой с обручальным кольцом, блестящим на ней, Пиннеберг отодвигает от себя пресс-папье: «Теперь моя очередь или Лаутербаха?»
Но с первого слова он понимает: это Лаутербах. С Лаутербахом Кляйнхольц ведет себя совершенно иначе: Лаутербах глупый, но сильный; если его слишком разозлить, он просто полезет в драку. С Лаутербахом так не поступишь; с ним нужно действовать по-другому. Но Эмилю и это под силу.
– Мне жалко на вас смотреть, господин Лаутербах. Под глазом синяк, нос красный как мак, вы едва можете говорить, а одна рука… Как вы можете работать в полную силу? И вы, без сомнения, хотите получать полноценную зарплату.
– Я от работы не отказываюсь… – говорит Лаутербах.
– Полегче, господин Лаутербах, полегче. Знаете, политика – это хорошо, а национал-социализм, возможно, очень хорош – увидим после следующих выборов и будем от этого отталкиваться, но чтобы именно я должен был нести убытки…
– Я всю работу сделаю, – говорит Лаутербах.
– Ну что ж, – мягко отвечает Эмиль. – Посмотрим. Не думаю, что сегодня вы способны сделать ту работу, что у меня есть… Вы ведь совершенно больны.
– Я не отказываюсь от работы, – повторяет Лаутербах. – От любой…
– Ну, раз вы так считаете, господин Лаутербах! Только что-то мне не верится. Броммен меня подвела, и нам нужно еще раз прогнать озимый ячмень через веялку, и я, собственно, хотел попросить, чтобы вы это сделали…
Даже для Эмиля это в высшей степени подло. Потому что, во-первых, крутить веялку – это работа вовсе не для служащего, а во-вторых, для этого нужны две здоровые и очень сильные руки.
– Вот видите, – говорит Кляйнхольц. – Я так и думал, сегодня вы инвалид. Идите домой, господин Лаутербах, но зарплату за эти дни я вам не заплачу. Вы же никакой болезнью не болеете.
– Я буду работать, – упрямо и зло твердит Лаутербах. – Я буду крутить веялку. Не бойтесь, господин Кляйнхольц!
– Хорошо, я подойду к вам до двенадцати, Лаутербах, и скажу насчет увольнения.
Лаутербах что-то недовольно бурчит и уходит.
Теперь они остались вдвоем. «Теперь моя очередь», – думает Пиннеберг. Но к его удивлению Кляйнхольц говорит совершенно дружелюбно:
– Что за народ эти ваши сослуживцы, просто куча дерьма, один хуже другого, никакой разницы.
Пиннеберг не отвечает.
– Ну, вид у вас сегодня совсем праздничный. Вам я уж точно не могу дать грязную работу? Сделайте мне выписку по счету для конторы имения Хенов за тридцать первое августа. И особенно следите за поставками соломы. Они однажды привезли овсяную солому вместо ржаной, и целый вагон был забракован.
– Знаю, господин Кляйнхольц, – говорит Пиннеберг. – Это был вагон, который отправлялся в конюшню ипподрома в Карлсхорсте.
– Вы молодец, – говорит Эмиль. – Вы настоящий профессионал, господин Пиннеберг. Если бы у нас все были такими, как вы! Ну что ж, займитесь этим. И доброго вам утра.
И он уходит.
«О Ягненочек! – радуется Пиннеберг. – Ягненочек! Больше нам не нужно бояться ни за мою работу, ни за Малыша!»
Он встает и берет папку с заключениями эксперта, потому что вагон с соломой тогда оценивал эксперт.
– Каков же был баланс на тридцать первое марта? Дебет. Три тысячи семьсот шестьдесят пять марок пятьдесят пять пфеннигов. Итак…
Он отрывает взгляд от бумаг, словно пораженный громом:
– Ведь я, осел, дал другим честное слово, что уволюсь, если кого-то из нас уволят. И я сам это затеял – ох, ну я и идиот, глупая скотина! Я даже не подумал об этом… Он просто выгонит всех троих!
Он вскакивает и начинает ходить взад-вперед.
Для Пиннеберга настал тот час, когда он борется со своим ангелом-хранителем.
Он думает о том, что в Духерове он точно не найдет новую работу. А при нынешней конъюнктуре вообще нигде не найдет. Он вспоминает, что, перед тем как попасть к Бергману, он был безработным целых три месяца, и как ужасно это было тогда – одному, а теперь их двое, и они ждут третьего! Он думает о сослуживцах, которых на самом деле терпеть не может и которые гораздо проще переживут увольнение, чем он. Пиннеберг думает о том, что нет никакой гарантии, что они сами сдержат слово, если его уволят. Он думает о том, что если он уволится сам и Кляйнхольц его отпустит, то на какое-то время он останется без пособия по безработице в наказание за то, что бросил работу. Он думает о Ягненочке, о старом еврее Бергмане, торгующем готовым платьем, о Марии Кляйнхольц и вдруг о своей матери. Затем он вспоминает картинку из «Чудес материнства», изображающую эмбрион на третьем месяце, – таков сейчас его Малыш, вылитый голый крот, смотреть страшно. Он думает об этом довольно долго.
Он ходит туда-сюда, ему вдруг становится ужасно жарко.
– Что же мне делать? Я не могу… А остальные точно не сделают этого! Так что же? Но я не хочу быть подлым, не хочу потом стыдиться себя самого. Если бы только Ягненок была здесь! Если бы я мог ее спросить! Ягненок такая порядочная, она точно знает, что можно сделать, чтобы совесть не замучила…
Он бросается к окну конторы и смотрит на рыночную площадь. Если бы она только прошла мимо! Прямо сейчас! Она ведь должна прийти сегодня утром, она сказала, что хочет купить мясо.
– Дорогой Ягненочек! Прекрасный Ягненочек! Прошу тебя, приди сейчас, приди ко мне…
Дверь открывается, и в кабинет входит Мария Кляйнхольц.
Это старое право женщин из семьи Кляйнхольц – в понедельник утром, когда в конторе никого нет, они могут раскладывать свое белье на большом столе. И также в их праве требовать от сотрудников, чтобы они все убрали со стола. Однако сегодня в этой большой суматохе он об этом совсем забыл.
– Стол! – резко говорит Мария Кляйнхольц.
Пиннеберг подскакивает.
– Одну минуту! Прошу прощения, сейчас все будет готово.
Он бросает образцы зерна в шкафчики, складывает папки на подоконник, на мгновение теряется, не зная, куда деть пробник для зерна.
– Не копайтесь вы там, – говорит Мария с вызовом. – Я, вообще-то, тут с бельем стою.
– Еще минуту, – говорит Пиннеберг очень тихо.
– Минуту… минуту… – ворчит она. – Могли бы давно все сделать. Но, конечно, лучше на девок в окно пялиться…
Пиннеберг предпочитает не отвечать. Мария раздраженно бросает свою кучу белья на освободившийся стол.
– Какая же тут грязь! Только недавно убирались, а теперь опять все в пыли. Где у вас тряпка для пыли?
– Не знаю, – говорит Пиннеберг довольно угрюмо и делает вид, что ищет.
– Каждую субботу вечером я вешаю свежую тряпку для пыли, а в понедельник ее уже нет. Должно быть, кто-то специально тряпки ворует.
– Я бы вас попросил… – сердится Пиннеберг.
– Что вы попросите? Нечего меня просить. Я разве говорила, что это вы тряпки воруете? Я сказала, что кто-то их ворует. Не верю, что такие девицы, как ваша, вообще прикасаются к тряпкам для пыли, не для них такая работа.
– Слушайте, фройляйн Кляйнхольц, – начинает Пиннеберг, но тут же берет себя в руки. – А, ну и ладно, – отмахивается он и садится на свое рабочее место.
– Правильно, лучше молчите, чем целоваться на улице с такой…
Она ждет некоторое время, чтобы увидеть, попала ли ее стрела в цель. Затем:
– Я, по крайней мере, только видела, как вы целовались и вы ее лапали, а что уж там дальше было… Я говорю только о том, за что могу отвечать…
Она снова замолкает. Пиннеберг судорожно думает: «Только не срывайся, держи себя в руках! У нее ведь не так много белья. Она скоро должна уйти…»
Мария снова берется за свое:
– Ужасно вульгарная особа. Так вырядилась…
Пауза.
– Отец говорит, что уже видел ее в «Пальмовой роще», она там работала барменшей.
Снова пауза.
– Ну, некоторым мужчинам нравится такое, это их и привлекает…
И вновь пауза.
– Мне вас жаль, господин Пиннеберг, – ехидно шипит Мария.
– И мне вас тоже, – отвечает Пиннеберг.
Довольно длинная пауза. Мария несколько озадачена. Наконец:
– Если вы будете со мной так грубы, господин Пиннеберг, я скажу отцу. Он сразу вас выгонит.
– Почему же грубы? – спрашивает Пиннеберг. – Я сказал ровно то же, что сказали вы.
И теперь воцарилась тишина. Кажется, окончательная. Время от времени стучит брызгалка для белья, когда Мария Кляйнхольц трясет ее, или стальное перо стучит по чернильнице.
Вдруг Мария вскрикивает. Она торжествующе бросается к окну:
– Вот она! Вот она, эта потаскуха! Боже, как она ужасно накрашена! Да на нее смотреть тошно!
Пиннеберг встает и смотрит в окно. Там по улице идет Эмма Пиннеберг, его Ягненочек, с авоськой для покупок – самое прекрасное, что есть у него на свете. И все, что Мария сказала про «вульгарность», – ложь, он это знает.
Он стоит и смотрит на Ягненочка, пока та не исчезает за углом на Банхофштрассе. Он поворачивается к фройляйн Кляйнхольц. Его лицо выглядит довольно мрачно, он очень бледен, лоб весь в морщинах, но глаза смотрят довольно живо.
– Слушайте, фройляйн Кляйнхольц, – говорит он и, в качестве меры предосторожности, прячет руки глубоко в карманах. Он сглатывает и начинает снова. – Слушайте, фройляйн Кляйнхольц, если вы еще раз скажете что-то подобное, я надаю вам по вашей мерзкой морде.
Она хочет что-то сказать, ее тонкие губы подергиваются, маленькая птичья голова резко поворачивается в его сторону.
– Заткнитесь, – грубо говорит он. – Это моя жена, вы это понимаете?!
И теперь он все же вынимает руку из кармана, и сверкающее обручальное кольцо оказывается у нее прямо перед носом.
– И вам повезет, если вы когда-либо в своей жизни станете хотя бы наполовину такой порядочной женщиной, как она!
С этими словами Пиннеберг отворачивается – он сказал все, что хотел сказать, и чувствует огромное облегчение. Последствия? Какие последствия? Да шли бы все они к черту! Пиннеберг отворачивается и садится на свое место.
Довольно долго стоит тишина, он краем глаза смотрит на нее, она даже не косится в его сторону, ее жалкая головка с тонкими пепельно-рыжими волосами склонилась к окну, но та, другая, уже ушла. Она больше не видит ее.
Затем она садится на стул, опускает голову на край стола и начинает плакать, по-настоящему, горько плакать.
– О боже! – говорит Пиннеберг и немного стыдится своей жестокости (но только немного). – Ведь я не хотел обидеть вас, фройляйн Кляйнхольц.
Но она продолжает плакать, по-настоящему, вероятно, ей это как-то помогает, и между всхлипываниями бормочет что-то о том, что не может ничего с собой поделать, раз уж она такая, и что она всегда считала его порядочным человеком, совсем не таким, как его сослуживцы. Правильно, что он женат, даже если и так, без церкви, и отцу она точно ничего не скажет, чтобы он не волновался, и что «она» не из здешних, потому что здесь она ее раньше не встречала. И то, что она сказала раньше, было не всерьез, а только чтобы его разозлить, на самом деле «она» очень хорошенькая.
Так могло продолжаться еще долго, если бы не раздался резкий голос Эмилии Кляйнхольц:
– Где ты там с бельем, Мария?! Уже пора гладить!
С испуганным «О боже!» Мария Кляйнхольц вскочила со стула, схватила свое белье и выбежала наружу. А Пиннеберг остался сидеть на месте и на самом деле был собой вполне доволен. Он насвистывал что-то себе под нос и очень старательно считал, а между делом поглядывал, не возвращается ли Ягненок. Но, возможно, она уже прошла мимо.
И так настало одиннадцать часов, затем полдвенадцатого, затем без четверти двенадцать, и Пиннеберг напевал себе «Осанна, хвала моему Ягненочку, мы снова в безопасности еще на месяц», и все могло бы закончиться хорошо, если бы в без пяти двенадцать в контору не вошел отец Кляйнхольц, посмотрел на своего бухгалтера, подошел к окну, уставился наружу и заговорил вполне человеческим тоном:
– Я сомневаюсь, Пиннеберг. Я бы с удовольствием оставил вас и уволил кого-то другого. Но то, что ради вас в воскресенье я занимался кормежкой, пока вы с девками забавлялись, я вам не прощу и поэтому хочу вас уволить.
– Господин Кляйнхольц! – начал Пиннеберг уверенно и мужественно, собираясь как следует объясниться, что, без сомнения, продолжалось бы до двенадцати и, таким образом, дольше положенного срока увольнения. – Господин Кляйнхольц, я…
Но в этот момент Эмиль Кляйнгольц в гневе заорал:
– Черт возьми, эта девка опять здесь! Вы уволены! Уволены с первого октября, господин Пиннеберг!
И прежде чем Иоганнес Пиннеберг успел сказать хоть слово, Эмиль вышел и исчез за дверью, громко ей хлопнув. Пиннеберг же увидел в окно, как его Ягненок исчезает за углом рыночной площади, глубоко вздохнул и посмотрел на часы. Три минуты до двенадцати. За две минуты до двенадцати Пиннеберг мчался по двору к зерновому амбару. Там он набросился на Лаутербаха и сказал, задыхаясь:
– Лаутербах, немедленно иди к Кляйнхольцу и увольняйся! Вспомни, ты дал честное слово! Он только что меня уволил.
Эрнст Лаутербах медленно убрал руку с рукоятки веялки, удивленно посмотрел на Пиннеберга и сказал:
– Во-первых, до двенадцати всего минута, а после двенадцати я уже не смогу уволиться, во-вторых, мне нужно сначала поговорить с Шульцем, а его нет. В-третьих, я только что от Марии услышал, что ты женат, и если это правда, то ты очень подло поступил с нами, твоими сослуживцами. А в-четвертых…
Но что было в-четвертых, Пиннеберг уже не узнал: башенные часы медленно отбивали удары, один за другим, двенадцать ударов – было слишком поздно. Пиннеберг был уволен, и ничего уже нельзя было сделать.
Три недели спустя – в этот мрачный, холодный, дождливый сентябрьский день, очень ветреный, – три недели спустя Пиннеберг медленно закрывает входную дверь офиса своего профсоюза служащих. На мгновение он останавливается на лестничной площадке и безучастно рассматривает объявление, апеллирующее к солидарности всех трудящихся. Он глубоко вздыхает и медленно спускается по лестнице.
Толстый господин с отличными золотыми зубами в офисе убедительно доказал ему, что для него ничего нельзя сделать, что для него работы нет, и ничего другого ему не остается.
– Вы же сами знаете, господин Пиннеберг, как обстоят дела с текстильной отраслью здесь, в Духерове. Свободных мест нет. – Пауза. И с повышенной настойчивостью: – И ничего не будет.
– Но у профсоюза же есть отделения повсюду, – робко говорит Пиннеберг. – Если бы вы связались с ними? У меня ведь такие хорошие рекомендации. Может быть, где-то… – Пиннеберг делает жалкое движение в сторону, – может быть, где-то что-то можно устроить.
– Исключено! – решительно заявляет господин Фридрихс. – Если что-то освободится, – а где уж тут что-то может освободиться, раз все сидят на своих местах, как прикованные, – тогда в округе хватит желающих, которые ждут этого. Это было бы несправедливо, господин Пиннеберг, если бы мы подвинули местных ради кого-то со стороны.
– Но если тому, кто со стороны, это нужнее?
– Нет-нет, это было бы совершенно несправедливо. Сегодня все нуждаются в работе.
Пиннеберг не углубляется в вопрос о справедливости.
– А что еще? – настойчиво спрашивает он.
– Да, что еще… – Господин Фридрихс пожимает плечами. – Больше ничего. Вы ведь не настоящий квалифицированный бухгалтер, господин Пиннеберг, даже если немного поработали у Кляйнхольца. Господи, Кляйнхольц – то еще дельце… Это правда, что он каждую ночь напивается и затем приводит женщин в дом?
– Не знаю, – коротко отвечает Пиннеберг. – Я ночью не дежурю.
– Нет-нет, господин Пиннеберг, – говорит господин Фридрихс немного сердито. – И ГПС тоже против таких вещей: переброска плохо обученных кадров из одной отрасли в другую. ГПС это поддерживать не может, это вредит положению работников.
– Ах, боже! – только и говорит Пиннеберг. А потом настойчиво: – Но вы должны что-то для меня сделать к первому числу, господин Фридрихс. Я женат.
– К первому! До первого октября осталось восемь дней. Это совершенно исключено, Пиннеберг, как я могу это сделать? Вы сами понимаете, господин Пиннеберг. Вы же разумный человек.
Пиннеберг не желает думать про разум.
– Мы ждем ребенка, господин Фридрихс, – говорит он тихо.
Фридрихс искоса смотрит на просителя. Затем очень утешительно:
– Ну да, дети приносят благословение. Так говорят. У вас ведь есть пособие по безработице. Столько людей вынуждено довольствоваться меньшим. Все будет хорошо, будьте уверены.
– Но я должен…
Господин Фридрихс понимает, что ему нужно что-то сделать.
– Итак, слушайте, Пиннеберг, я вижу, что положение у вас незавидное. Вот – видите это? Я записываю ваше имя в свой блокнот: Пиннеберг, Иоганнес, двадцать три года, продавец, где вы живете?
– В Зеленом конце.
– Это на самой окраине? Ну! А теперь ваш номер члена профсоюза. Хорошо… – Господин Фридрихс задумчиво смотрит на записку. – Я положу эту записку рядом с чернильницей, видите, чтобы она всегда была у меня на виду. И когда что-то появится, я сперва подумаю о вас…
Пиннеберг хочет что-то сказать.
– Итак, я отдам вам предпочтение, господин Пиннеберг, это на самом деле несправедливо по отношению к другим желающим, но я возьму на себя эту ответственность. Я сделаю это. Потому что вы в затруднительном положении!
Господин Фридрихс, прищурившись, рассматривает записку, берет красный карандаш и добавляет жирный красный восклицательный знак в конце.
– Вот так! – говорит он удовлетворенно и кладет записку рядом с чернильницей.
Пиннеберг вздыхает и собирается уходить.
– Итак, вы обязательно подумаете обо мне, господин Фридрихс, не так ли?
– Вы у меня записаны. Записаны, точно. До завтра, господин Пиннеберг.
Пиннеберг в нерешительности стоит на улице. На самом деле он должен снова идти в контору к Кляйнхольцу, у него всего несколько часов свободного времени для поиска работы. Но ему противно это делать, ему особенно противно видеть своих бывших сослуживцев, которые не только не уволились вместе с ним, но и даже не подумывают об этом. Некоторые из них с сочувствием спрашивают:
– Ну что, еще нет работы, Пиннеберг? Ну-ка, давай, действуй, дети требуют хлеба, ты же молодожен!
– Идите вы к черту… – с чувством говорит Пиннеберг и направляется в сторону городского парка.
Этот холодный, ветреный, пустой городской парк! Эти клумбы, как будто разоренные! Эти лужи! И ветер такой сильный, даже сигарету не закуришь! Ну, так даже лучше, с курением скоро тоже будет покончено. Какой дурак! Никому не нужно отказываться от курения через шесть недель после свадьбы, только ему!
Да, ветер невыносимый. Когда подходишь к краю городского парка, где начинаются поля, он прямо бросается на тебя. Он трясет тебя, пальто развевается, шляпу надо крепко держать. Это настоящие осенние поля, мокрые, сырые, неопрятные, безрадостные… Дома – здесь – есть дурацкая пословица: «Хорошо, когда дома пустые, людям места больше».
Итак, Зеленый конец. А когда и Зеленый конец заканчивается, начинается что-то другое, более дешевое, в любом случае четыре стены, крыша над головой, тепло.
Жена… жена. Прекрасно лежать в постели и слышать, как кто-то другой дышит рядом в ночи. Прекрасно читать газету и видеть, как кто-то сидит в углу дивана, шьет и штопает. Прекрасно приходить домой и слышать: «Добрый день, мальчик мой. Как дела сегодня? Все в порядке?» Прекрасно иметь кого-то, о ком можно заботиться и для кого можно работать, ну да, пусть даже заботиться и быть безработным при этом. Прекрасно, когда есть кто-то, кого можно утешить.
Вдруг Пиннеберг начинает смеяться. Ну да, этот лосось. Эта четверть фунта лосося. Бедный Ягненок, как же она была несчастна! Утешение – вот что важно. Однажды вечером, когда они собирались ужинать, Ягненочек заявляет, что не может есть, вся еда для нее противная, ничего не нравится. Но сегодня она видела в гастрономе копченого лосося, такого сочного и розового, – ох, если б она только могла его попробовать…
– Почему ты его не купила?
– О чем ты, знаешь, сколько он стоит?!
Ну вот, они разговаривают о том о сем, это, конечно, безрассудно, слишком дорого для них, но если уж Ягненок не может есть ничего другого… Пиннеберг сразу же откладывает ужин на полчаса – он сейчас же поедет в город.
Ни за что! Ягненок хочет пойти сама! О чем он вообще думает? Ходьба очень полезна для нее, а он считает, что она должна сидеть здесь в страхе: вдруг он купит что-то не то?! Ей нужно самой увидеть, как продавщица режет лосося кусок за куском. Так что она обязательно пойдет сама.
– Ну хорошо. Иди ты.
– А сколько купить?
– Восьмушку. Нет, лучше возьми четверть. Гулять так гулять.
Он видит, как она уходит, у нее красивая походка и широкий шаг, и вообще в этом синем платье она выглядит великолепно. Он смотрит ей вслед, прислонившись к окну, пока она не исчезает, а потом начинает ходить взад-вперед. Он считает: если он пройдет по комнате пятьдесят раз, она обязательно появится. Он бежит к окну. Верно, только что Ягненок зашла в дом, даже не посмотрела вверх. Значит, теперь осталось всего две или три минуты. Он стоит и ждет. Ему даже кажется, что дверь в коридор открылась. Но Ягненок не заходит.
Что, черт возьми, происходит? Он видел, как она зашла в дом, но она все еще не пришла… Он открывает дверь в коридор, и прямо в дверном проеме стоит Ягненок, вжавшись в стену, с лицом, залитым слезами от страха, и протягивает ему блестящий от жира пергамент, где ничего нет.
– Боже мой, Ягненочек, что случилось? Ты потеряла лосося?
– Съела, – всхлипывает она. – Все съела сама.
– Ты прямо с бумаги его съела? Без хлеба? Целый кусок? Ягненок!
– Съела, – всхлипывает она. – Совсем одна.
– Ну иди сюда, Ягненочек, расскажи. Заходи, не нужно из-за этого плакать. Расскажи по порядку. Итак, ты купила лосося…
– Да, того лосося, которого я хотела. Я уже не могла смотреть, как продавщица его нарезает и взвешивает… Он такой аппетитный, у меня аж слюнки потекли. Едва я вышла на улицу и зашла в следующий проулок, взглянула на кусочек – и он исчез…
– И что дальше?
– Так всю дорогу продолжалось: каждый раз, когда попадался проулок, я не могла удержаться и заходила в него. И сначала я не хотела тебя обманывать, я точно делила пополам каждый ломоть… Но потом подумала, что от одного кусочка от тебя не убудет… И я съела несколько твоих кусочков, но один кусок я все же приберегла для тебя, я принесла его с собой сюда на крыльцо – прямо сюда, к двери…
– И ты все-таки его съела?
– Да, потом я все-таки его съела, и я так плохо поступила, теперь ты остался без лосося, мальчик мой. Но это не со зла, – снова всхлипывает она. – Я не специально. Я никогда не была жадной. И мне ужасно грустно, если Малыш тоже станет таким жадным. И… и мне теперь снова сбегать в город и принести тебе лосося? Я принесу его, честное слово, я принесу его сюда.
Он держит ее в своих объятиях.
– Ты моя малютка… Ты моя маленькая глупышка, в этом нет ничего плохого…
И он утешает ее, успокаивает, вытирает ей слезы, и постепенно они начинают целоваться, наступает вечер, затем ночь.
Пиннеберг уже давно не в городском парке, где дует ветер, Пиннеберг идет по улицам Духерова, у него есть четкая цель. Он решил не сворачивать на Полевую улицу, он также не пошел в контору Кляйнхольца, Пиннеберг шагает вперед, он принял важное решение. Пиннеберг осознал, что гордыня тянет его ко дну, Пиннеберг теперь знает: все неважно, только Ягненок не должна страдать, а Малыш должен быть счастлив. Что вообще значит сам Пиннеберг? Пиннеберг не так уж важен, Пиннеберг может смириться с унижением, если только его двое близких людей будут счастливы.
Пиннеберг идет прямо в магазин Бергмана, прямо в маленькую темную клетушку, которая просто отгорожена от магазина. И действительно, Бергман сидит там и снимает письмо с копировального пресса. У Бергмана еще этим занимаются.
– Ничего себе, Пиннеберг! – говорит Бергман. – Как жизнь?
– Господин Бергман, – говорит Пиннеберг с трудом. – Я был невероятным ослом, уйдя от вас. Прошу прощения, господин Бергман, я буду всегда забирать почту.
– Прекратите, – кричит господин Бергман. – Не говорите ерунды, господин Пиннеберг. Я не слышал того, что вы сказали, господин Пиннеберг. Вам не нужно просить у меня прощения, я все равно вас не возьму обратно.
– Господин Бергман!
– Не говорите! Не умоляйте! Потом вам будет стыдно за то, что вы умоляли, и это было зря. Я не возьму вас обратно.
– Господин Бергман, вы тогда сказали, что хотите заставить меня помучиться месяц, прежде чем снова взять меня…
– Я это сказал, господин Пиннеберг, вы правы, и мне жаль, что я вам такое сказал. Я сказал это в гневе, потому что вы такой порядочный человек, такой любезный человек – за исключением почты – и уходите к такому пьянице и ловеласу. Я сказал это в гневе.
– Господин Бергман, – снова начинает Пиннеберг. – Я теперь женат, у нас будет ребенок. Кляйнхольц меня уволил. Что мне делать? Вы знаете, как здесь в Духерове. Работы нет. Возьмите меня обратно, прошу. Вы знаете, что я зарабатываю свои деньги честно.
– Я знаю. Знаю, – качает головой Бергман.
– Возьмите меня обратно, господин Бергман. Пожалуйста!
Этот маленький некрасивый еврей, с которым Господь не очень милостиво обошелся при его создании, качает головой:
– Я вас не возьму, господин Пиннеберг. А почему? Потому что я не могу вас взять!
– О, господин Бергман!
– Брак – это нелегкое дело, господин Пиннеберг, вы рано это поняли. У вас хорошая жена?
– Господин Бергман!
– Я вижу, что хорошая. Вижу. Надеюсь, что она и впредь будет хорошей. Послушайте, Пиннеберг, то, что я вам говорю, – чистая правда. Я хотел бы вас взять, но не могу, жена не хочет. Она крайне недовольна вами, потому что вы сказали ей: «Вы не имеете права мне указывать», она вам этого не простит. Я не могу вас снова взять, мне очень жаль, господин Пиннеберг, это невозможно.
Пауза. Долгая пауза. Маленький Бергман вертит ручку копировального пресса, достает письмо и смотрит на него.
– Да, господин Пиннеберг, – говорит он медленно.
– Если бы я пошел к вашей жене, – шепчет Пиннеберг. – Я могу пойти к ней и извиниться, господин Бергман.
– Есть ли в этом смысл? Нет, смысла нет. Знаете, Пиннеберг, моя жена скажет, что ей нужно все обдумать, а вы будете ходить, просить, унижаться… Но все равно она вас не возьмет, и мне придется, в конце концов, сказать вам, чтобы вы больше не приходили. Женщины жестоки, господин Пиннеберг. Ну что ж, вы молоды, вы еще ничего не знаете об этом. Как долго вы женаты?
– Чуть больше четырех недель.
– Чуть больше четырех недель. Вы еще по неделям считаете. Ну что ж, вы будете хорошим мужем, это видно. Вам не нужно стыдиться того, что просите кого-то о чем-то – это нормально. Главное – быть вежливыми друг с другом. Всегда будьте добры к своей жене. Помните всегда, что это всего лишь женщина и ума у нее немного. Мне жаль вас, господин Пиннеберг.
Пиннеберг медленно уходит.
Настало двадцать шестое сентября, пятница, и в эту пятницу Пиннеберг, как и обычно, на работе. Ягненок же занята уборкой. И пока она возится, кто-то стучит в дверь, она говорит:
– Входите. – И появляется почтальон и спрашивает:
– Здесь живет госпожа Пиннеберг?
– Это я.
– Вам письмо. Повесьте табличку на дверь – у меня не собачий нюх.
С этими словами почтальон уходит.
Ягненок стоит с письмом в руке – большим конвертом фиолетового цвета с крупным неразборчивым почерком. Это первое письмо, которое Ягненок получает в своей замужней жизни, с родственниками из Плаца она не переписывается.
Это письмо не из Плаца, оно пришло из Берлина. И когда Ягненок переворачивает его, на нем даже есть адрес отправителя, точнее – отправительницы.
«Миа Пиннеберг. Берлин, Северо-запад, 40, Шпенерштрассе 92, 11».
«Мать Ганнеса. Миа, а не Мария, – думает Ягненок. – Не очень-то она спешила с ответом».
Но она не открывает письмо сразу. Она кладет его на стол и, продолжая убираться, иногда бросает на него взгляд. Оно лежит и ждет, пока придет мальчик. Они прочтут его вместе, так будет лучше всего.
Но вдруг Ягненок откладывает тряпку для пыли. У нее возникает предчувствие, что настал важный момент, она в этом уверена. Она быстро бежит на кухню вдовы Шарренхёфер и моет руки под краном. Шарренхёфер что-то ей говорит, а Ягненок механически отвечает: «Да», но на самом деле ничего не слышит. Она уже перед зеркалом, поправляет волосы, проверяет, выглядит ли она хоть немного прилично.
А затем энергично плюхается на угол дивана, позабыв про запрет – пружины под ней стонут, – она берет письмо, открывает его. И начинает читать.
Она не сразу понимает, что там написано.
Она читает его во второй раз.
Но затем она поднимается, и ноги у нее слегка дрожат, но это ничего, ей нужно бежать к Кляйнхольцу, нужно немедленно поговорить с мальчиком.
О боже, она не должна слишком радоваться, это навредит Малышу.
«Следует избегать всех сильных душевных волнений», – предписывают «Чудеса материнства».
– О боже, как я могу этого избежать? Да и хочу ли?
В конторе у Кляйнхольца царит довольно мрачная атмосфера, три бухгалтера сидят без дела, и Эмиль тоже. Сегодня на самом деле никакой работы нет. Но пока бухгалтеры делают вид, что работают с лихорадочным рвением, Эмиль просто сидит и размышляет, не захочет ли Эмилия снова устроить ему переполох. Сегодня утром ей это уже удалось, дважды.
И в этой скучающей конторе вдруг распахивается дверь, и в нее врывается молодая женщина с развевающимися волосами, блестящими глазами, с приятным румянцем на щеках, в настоящем кухонном фартуке и восклицает:
– Ганнес, выйди-ка на минутку! Мне нужно с тобой немедленно поговорить.
Когда четверо смотрят на нее с удивлением и недоумением, она вдруг спокойно говорит:
– Извините, господин Кляйнхольц. Моя фамилия Пиннеберг, мне срочно нужно поговорить с моим мужем.
И вдруг эта спокойная молодая женщина начинает умолять и всхлипывать:
– Мальчик, мальчик, пойдем быстрее. Я…
Эмиль что-то бурчит, глупый Лаутербах взвизгивает, Шульц нагло улыбается, а Пиннеберг ужасно смущается. Он делает беспомощный извиняющийся жест рукой, когда идет к двери.
В воротах конторы, широких воротах, через которые проезжают грузовики с мешками зерна и картошки, Ягненок снова рыдает и бросается мужу на шею:
– Мальчик, мальчик, я так безумно счастлива! У нас есть работа. Читай!
И она сует ему в руку фиолетовый конверт.
Мальчик совершенно растерян, он не понимает, что происходит. Затем он читает:
– «Дорогая невестка по имени Ягненок, мой мальчик по-прежнему такой же глупый, и тебе придется с ним нелегко. Какой абсурд, что я дала ему такое хорошее образование, а он работает в „удобрениях“! Он должен немедленно приехать сюда и 1 октября приступить к работе в универмаге Манделя – это я для него устроила. Сперва поживете у меня. Привет, ваша мама. P. S.: Я хотела написать вам это еще четыре недели назад, но не вышло. Телеграфируйте, когда вы приедете».
– О, мальчик, мальчик, как я счастлива!
– Да, моя девочка. Да, моя сладкая. Я тоже. Тем не менее насчет мамы, с ее образованием… Ну что ж, нечего тут говорить. Иди скорее на телеграф.
Но им еще нужно немного времени, чтобы расстаться. Затем Пиннеберг снова входит в контору, садится прямо, молча и с важным видом.
– Что-то новенькое на рынке труда? – спрашивает Лаутербах.
И Пиннеберг безразлично отвечает:
– Получил должность первого продавца в универмаге Манделя, Берлин. Зарплата триста пятьдесят.
– Мандель? – спрашивает Лаутербах. – Наверняка еврей.
– Мандель? – спрашивает Эмиль Кляйнхольц. – Убедитесь, что это приличная фирма. На вашем месте я бы сначала навел справки.
– У меня тоже была одна такая, – говорит Шульц задумчиво, – она всегда начинала плакать, как только немного поволнуется. Твоя жена всегда такая истеричка, Пиннеберг?