Лет со сто тому назад в Симбирске жил под горой у Спаса Иван Курчавый с отцом и с матерью. Церковь Спаса старинная была и вся расписана по стенам разными житиями. На одном образе была написана царица-красавица: румяная да такая полная и едет она на лебедях – одной рукой правит, в другой ключи держит. Иван Курчавый часто говаривал в хороводе:
– Мне невесту нужно эдаку, как писана царица в лебедях.
А он был красавец, писаный глазок. Голова была вся курчава, а эти волосы, как кольца золотые вились. Белый, румяный, полный, кровь с молоком – одно слово – молодец! А уж бандурист был какой – заслушаешься! Плясовую заиграет – не удержишься! Весь, бывало, хоровод распотрошит. А, бывало, девушки да молодые вдовушки сберутся весной в хоровод в белых кисейных рукавах да в стандуплевых или в штофных сарафанах, как лазорев и маков цвет, любо посмотреть!
Недалеко от Курчаваго жила молодая вдова Марина. Год, почитай, она жила с мужем и, поговаривали, извела его. Суровая была, а красивая: сдобная, чернобровая, черноглазая, лицо, что твой фарфор, а румянец во всю щеку так и играл, и играл; и взгляд был пронзительный.
Она в хоровод не ходила, а редко, в праздник после обеда выдет за ворота, сядет на завалинку, да издали на хоровод и любуется, да все смотрит и смотрит на Ивана Курчаваго и теперича, если заметит, что котора девушка ему приглянется, так вся и покраснеет, до ушей разгорится, а уж глазами так на него взмахнет – кажись, готова съесть. Такой-то у ней был взгляд: насквозь человека пронзит. Иван Курчавый, бывало, даже побледнеет. Диковинное дело, какие глаза бывают! От иного глазу захворать даже можно. У меня бабушка хорошо от глазу лечила: почерпнет с молитвой ковшичек чистой воды, положит туда из горнушки холодных углей, прочитает три раза «Богородицу», да нечаянно и спрыснет водой, чтобы у тебя от испугу мурашки по телу забегали – ну, и легче от этого. И глаз глазу рознь бывает: от синего глаза – холодные угли, как горячие шипят. У нас была золовка Овдотья, так та теленка сглазила: на другой же день околел. И глазищи у ней были серы, ехидны этаки. Ну вот, видишь ли ты, должно быть, Марина этого Ивана Курчаваго любила и ревновала ко всякой девке и бабе, и поговаривали, что он к ней, Марине, по ночам похаживает и с ней любится. Это отцу с матерью стало известно и задумали они сына женить, и нашли они ему невесту хорошего роду и племени и богатых родителев – девицу красивую, степенную. Только что узнала Марина и начала колдовать, и чего только не делала, по розсказам, так индо ушеньки вянут. Вынимала она у невесты и след, и на кладбище его хоронила, и на соль-то наговаривала с причитанием:
– Боли у раба Божия Ивана сердце, обо мне так жарко от печали, как соль эта будет гореть в печи.
Роскалит печку докрасна и туда наотмашь и бросит горсть этой соли, а то, слышь, снимет с себя ношну рубашку, обмакнет в пиво или в вино, выжмет, да помоями-то этими и напоит его. Это все не действовало. Она взяла да из восковой свечи вынула светильню, отрезала ленту коленкору и написала на коленкоре:
– Гори сердце у раба Божия Ивана обо мне, как эта свеча горит перед тобою, Пресвятая Богородица!
Да свечку-то у Спаса запрестольной Божьей Матери и поставила. Так эдаким родом она Ивана Курчаваго к себе приворожила, что стал он Марину во сне видеть и только ей грезить. Ну, родителям не хотелось ее себе в невестки брать; боялись Марины али хотели взять за него девицу? Верно, что девицу, потому ее всякий муж по своему карахтеру может переделать, а вдову не перевернешь, все равно, что упряму лошадь. А у Марины знали, что у ней карахтер крутой был, и она старше годами была Ивана Курчаваго и что-что красавица, все-таки вдова, а не девка. Поди ты, что эта Марина с Иваном Курчавым наделала! Беды! На другой день рукобитья приехал он домой от невесты, отпрег лошадь, поставил в конюшню и вошел к себе в избу. Отец с матерью посмотрели на своего Ивана и с диву дались: бледный, помучнел весь, а глазами так страшно ворочает, словно что потерял да ищет. Спросили его:
– Что с тобой, Ванюша?
А он как бросится с хохотом из избы в сени за дверь и давай руками-то все шарить. Отец с матерью перепугались, видят: дело худо, их Иван сбесился, а он с конюшни бросился на сеновал. Они там его и заперли, вскричали соседей, чтоб им помогли его связать, кабы он чего с собой и с ними не поделал. Тут пришли человек пять соседних извощиков и ломовых, и выездных, кое-как стащили с сеновала за руки и за ноги, а он бьется, брыкается, удержать не могут и пять человек. Вот так силища была! Несмотря, что извощики парни дюжи – молодец к молодцу, кажись, по сажени в плечах будет, а он их так на себе и носит. Кое-как связали возжами руки назад, повалили на спину; один стал держать его за руку, другой рукой придавил ему брюхо, а трое стали ноги вязать. Как он плечами-то поднатужился да ахнет – возжи-то, как нитки, хрустнули! Не знают, что с ним делать. Случился тут у Курчавых чувашенин (с хлебом к ним приехал), подошел к извощикам да и говорит:
– Надевай, ребя, на него хомут вон с моей-то потной лошади.
Те рты разинули, молчат.
– Надевай, знай, надевай! Небось не тронет! Хозяин-отец! Ищи бабу брюхату, вели ей Ваньку держать за хомут! Смирней будет, все пройдет! Над ним гораздо баба шутила, ишь шайтана в него садила!
И случись тут моя матушка, царство ей небесно, из-за калитки смотрела, как Иван Курчавый бесится (а она, слышь, мной беременна была), давай ее упрашивать, чтоб она подержала. Ну, баушка и соседки уговорили ее, чтобы она помогла спасти душу христианскую. Обрядили Ивана Курчаваго в хомут с шлеей, как лошадь; мать стала держать – не шелохнулся даже; появилась у рта пена, отерли. Стал засыпать и захрапел, а чувашенин все что-то бормотал и заклинал шайтана. Оставили Ивана в хомуте до утра, и спал он до полудня. Проснулся, как угорелый, и спрашивает:
– Где я?
Сняли с него хомут, вошел он в избу, перекрестился, сел за стол, попросил квасу, напился. Его стали расспрашивать, что с ним случилось, он все и рассказал.
– Еду, – говорит, – от невесты, на Завьяловой горе меня и встретила Марина и говорит: «Ванюша, домой, что ли, едешь?» «Домой» – говорю. «Довези меня, голубчик». – «Садись, довезу». Кое о чем с ней поговорили насчет себя, и я ее привез к себе домой, да за дверь в конюшню и спрятал, чтобы не видал никто. А потом стал Марину искать, и так, и сяк – нет, не могу найти. Дальше что со мной было и не помню. Ивану Курчавому полегчало, зато Марина заболела. Ударит ее, говорили, чертова немочь, и лежит Марина без языка, вся бледная и простоволосая, а груди на себе руками так и теребит, рубашку в лоскутки изорвет… Билась, билась, да в день свадьбы Ивана Курчаваго в Волгу и бросилась. Как сумасшедшая, выбежала на берег нагишом, косы распущены – и поплыла на середину, да там на дно и опустилась. Искали и неводом и снастями – не могли найти. После слухи пошли, что Марина оборотилась русалкой, да по вечерам и выходит на берег. Сядет на огрудок или на конец плота и все моет голову, да расчесывает свои косы, а сама смотрит в избу, где живет Иван Курчавый с молодой женой.
Потом вдруг застонет да заохает жалобно-прежалобно и бросится в воду со всего маху. Многие ее видели, даже слышали, как она горько плачет и поет заунывно тихо – индо сердце берет:
Ах ты, Ванюшка,
Ты мой батюшка!
Ты меня разлюбил,
Ты меня погубил!
Ненаглядный ты мой!
Дорогой ты мой!
Стали про Марину-русалку поговаривать в городе. И Иван Курчавый слышал, что Марина от любви к нему утопилася в Волге, стала русалкой и живет в страшном омуте, где и в бурю, и в тиху погоду вода, как в котле кипит, белый вал ходит. Ну, будто бы Марина-русалка с каким-то седым стариком в этом валу и появляются и лодки опрокидывают. Рыбаки поговаривают, будто видели Марину-русалку на песках против Симбирска. Плывет, кажется, лебедь тихо, выйдет на песок, взмахнет да ударит крыльями и превратится в красавицу бабу и развалится на песке, как мертвая. Вечерком многих пугала.
А Ивану Курчавому что-то не жилось с молодой женой, хоть и красавица была, да видно душе не мила. Начал все тосковать и повадился в полночь один-одинешенек на бударке ездить к омуту с гуслями, да играть разны песенки. Сам то заплачет, то засвищет, то, как лешой, захохочет, то затянет заунывную песню, да таким зычным голосом, что она по всей Волге так и разольется:
Изсушила меня молодца
Зла тоска жестокая!
Сокрушила меня молодца
Моя милая, сердешная,
Моя милая, что задушевная!
Ты возьми, возьми, моя милая,
Меня в Волгу-матушку глубокую,
Обойми меня рукою белою,
Прижми к груди ты близехонько,
Поцелуй меня милехонько…
Ну, слышь, Марина-русалка вынырнет из воды, бросится в лодку к Ивану Курчавому и давай с ним миловаться да обниматься и хохотать, да так страшно! Ездил, ездил Иван Курчавый в полночь на омут, да так и след его простыл: ни его, ни бандуры не нашли, только весла да лодка у берега. Осталась его молодая жена, стала по мужу плакать да тосковать, и раз, слышь, он ночью к ней приходил и сказал:
– Не тужи обо мне, женушка. Мне с Мариной жить на дне Волги-матушки весело: меня полюбил Водяной Вол-нок, угощат меня разными яствами и питиями и живет он во дворце изумрудном и все просит ему играть на бандуре. Заиграю – он распляшется со всеми женами русалками, а как перестану – остановится. Обещал наградить меня на этом свете: отпустить вместе с Мариною – моей полюбовницей. Никому только ты об этом ни-ни, не сказывай!
После этого видения вдова Ивана Курчаваго вдруг сделалась при смерти больна, да родным и рассказала, что она своего мужа ночью видала. Как рассказала, у нее язык отнялся, и тут же дух вон.
(Записано со слов симбирской мещанки
Екатерины Григорьевны Извощиковой и сообщено М. И. Извощиковым)