Часы на вратах Казанского Богородицкого монастыря пробили четверть третьего. Ночь задалась глухой и темной. Небо заволокло темно-серой пеленой облаков, через которую слабо пробивалось свечение звезд; едва приметными очертаниями просматривалась полная луна. Послушница Татьяна с бидоном в руках вышла из келий и скорым шагом направилась в жилые помещения игуменьи.
– Ты куда, шальная, несешься? – спросила старица Феодора у послушницы, выплывая из сумрака черной тенью. – Так и расшибиться ведь можно. Ночь на дворе стоит, или не спится?
– Занедужилось матушке-настоятельнице, велела клюквенного морса принести, – робея перед строгой старицей, пролепетала послушница и показала небольшой алюминиевый бидон, что держала в руке.
Хмуро посмотрев на Татьяну, монахиня милостиво разрешила:
– Ну иди, коли велела.
Распрямив и без того несгибаемую спину, Феодора величаво зашагала в ночь.
Старая и худая, с вытянутым лицом, изрезанным длинными глубокими морщинами, старица походила на крепкий корень дерева, что невозможно было ни согнуть, ни поломать. Такое корневище не сгодится даже на растопку, любой огонь заглушит. По ночам Феодора не спала – часто расхаживалась по монастырскому двору, нагоняя своим мрачным обликом страх на молодых послушниц. Нередко, заметив ее черную долговязую фигуру среди монастырских построек, послушницы тайком крестились, чтобы пересилить суеверный страх. Во всем ее облике присутствовало нечто демоническое, не поддававшееся объяснению, заставлявшее думать о потусторонней силе. Побаивались ее даже старцы, умудренные годами, а потому почти не общались с этой монахиней.
Борясь с бессонницей и усмиряя свою мятежную природу, Феодора бо́льшую часть ночи проводила в молитвах и подолгу выстаивала на коленях перед каждой из чудотворных икон. Сестры меж собой шептались, что старица замаливает какой-то стародавний грех, о котором так ни разу и не проговорилась, вот только удавалось ей плохо: по ее тоскующим и запавшим в орбиты глазам было понятно, что память крепко держит давно ушедшее событие.
Послушница Татьяна Кривошеева тоже старалась избегать с ней встреч, зная, что ничего хорошего они не сулят. Воспринимала их, как скверный знак, подтверждавшийся не единожды. Так, например, как-то раз Феодора вошла в швейную мастерскую – ну нее, знатной мастерицы, вдруг оборвалась шелковая нить, чего прежде не случалось. Тканое полотно пошло узелками, а рассерженная игуменья наложила на нее епитимью, и целую неделю Татьяна подметала двор, залезая метлой в самые неприглядные уголки, часто облюбованные мышами.
А однажды, когда помогала на кухне и относила сестрам в трапезную еду, она повстречала в коридоре Феодору, что-то бубнившую себе под нос. И уже через пятнадцать минут опрокинула кастрюлю с пшенной кашей, за что получила порицание от сестер и очередное наказание от настоятельницы. После того случая кроме церковного послушания она получила еще одно – прибирать в церкви после поздней литургии. Далее было послушание кладовщицей при келаре[4]. Только много позже, прознав про ее способности к рисованию, игуменья перевела ее в художественную мастерскую, где, малость подучившись, Татьяна стала писать иконы. Именно из-за любви к иконописи она приняла послушание в Казанском Богородицком девичьем монастыре, известном на всю Россию мастеровитыми богомазами, полагая, что ее божье предназначение – в тишине монастыря расписывать стены и писать божественные образы.
А ведь поначалу все складывалось иначе: большую часть времени Татьяна проводила в общении с сестрами – за столом, за его пределами; и в скотном дворе приходилось нести послушание, и траву косить на монастырских землях, и хлев убирать. Времени не было даже карандаш в руки взять…
Однажды, когда Татьяна уже писала иконы, в мастерскую неслышно вошла настоятельница и с интересом принялась наблюдать за тем, как на доску укладываются точные и верные мазки. Несмотря на юный возраст, Татьяна с ее уверенной манерой писать не производила впечатления ученицы, казалось, что работает опытный иконописец.
– А ты хороша в работе! – неожиданно раздалось за спиной. Повернувшись, Татьяна увидела игуменью, с восторгом наблюдавшую за ее умелыми руками. – Говорили мне, что у тебя божий дар, но я не полагала, что настолько.
– Что же вы, матушка, сразу меня тогда в мастерскую не поставили? – не удержавшись, спросила Татьяна. От обиды красивое лицо послушницы сморщилось моченым яблоком.
Татьяна Кривошеева любила рисовать с детства, и все, кто видел ее рисунки, в один голос утверждали, что у нее художественное дарование и что ее ожидает большое будущее, вот только никто не полагал, что свою жизнь она захочет связать с монастырем. В отроческом возрасте, когда Татьяна оканчивала старшие классы художественной школы, вместо цветов и птиц она вдруг неожиданно для всех принялась рисовать образы святых. Получалось довольно удачно, и сметливая мать стала относить ее работы на рынок, где они пользовались немалым спросом. Трудно было поверить, что небольшие иконки писала тринадцатилетняя девочка. Уже в то время Татьяна точно знала, что свяжет свою жизнь с Богородицким девичьим монастырем, где будет писать образы святых для церквей и соборов. Вот только никогда не полагала, что путь, проложенный заветным помыслом, окажется столь тернистым.
Сейчас, находясь в Богородицком монастыре, имевшем лучшую иконописную школу на тысячу верст вокруг, Татьяна думала, что многие послушания, которые она смиренно переносила, были возложены на нее провидением. И тем самым еще сильнее укрепили ее желание служить Богу, а самое главное – наделили внутренней силой, без которой невозможно создать столь запоминающееся творение, что захотелось бы преклонить колени перед ним.
– Думаю, что ты это и сама знаешь, – с теплотой произнесла игуменья, ласково посмотрев на молодую послушницу – Послушание – это рай в душе, когда ты и молишься, и работаешь, и отдыхаешь, как монастырским уставом заведено, как святители наши православные наказывали. Ты каждое послушание через силу исполняла, а должна была воспринимать его всем сердцем, как если бы оно исходило от самого Бога. Ты должна была пройти немало испытаний, чтобы научиться жить в ладах с собой. А справиться с таким бременем дано не каждому. У тебя это получилось, и теперь ты будешь писать иконы с очищенным сердцем.
Первое послушание Татьяны было церковное, получила она его сразу же после того, как стала носить подрясник: пела молитвы на клиросе и в хоре, а вскоре ее звонкий и сильный голос был отмечен архимандритом, который всерьез принялся настаивать на том, чтобы послушница осталась в хоре до самого пострига. Именно в этом предложении пряталось искушение дьявола, прекрасно знавшего, что это занятие у Татьяны получается лучше, чем у других певчих, и что паства нередко приходила в церковь именно из-за нее, чтобы послушать ее ангельский голос. Только Божий промысел, оказавшийся сильнее всякого соблазна, вывел ее на верную дорогу.
Интересно, какое такое наказание ждет ее в этот раз после встречи с Феодорой? Послушница невольно перекрестилась, глядя, как темный образ монахини, запрятанный в черные покрывала, поглощается беззвездной ночью.
Быстрым шагом Татьяна пошла в сторону жилого строения, где проживала игуменья. Проходя мимо соборного храма, увидела через узкие окна второго этажа робкий красно-желтый свет – то догорали последние свечи. Наверняка в его помещениях припозднилась храмовая уборщица.
Прислонясь к собору и протыкая черноту неба заостренным куполом, стояла белокаменная колокольня. Уже подходя к западному притвору храма, послушница услышала приглушенный крик:
– Караул!
Остановившись, Татьяна попыталась распознать, откуда именно прозвучала мольба. Тишина. Неужели померещилось? Бывает же такое… Послушница последовало дальше, как вдруг вновь прозвучал голос, куда громче прежнего:
– Караул!!!
Может, из колокольни кто зовет? Подбежав к ней, послушница дернула за ручку двери. Заперто!
– Кто здесь? – выкрикнула Татьяна в дверь.
– Это я, дед Федор, – прозвучало глухо из подвала притвора.
– Кто же вас в подвале-то запер, дедушка? – взволнованно произнесла девушка, признав монастырского караульщика Федора Захарова.
– Разбойники, доченька! Кому же еще? – отвечал караульщик. – Грабители! Буди мужиков, пусть сюда идут. Может, они еще и не ушли, святотатцы[5] проклятые! Беги быстрее! Мужики на сеновале спят!
– Я сейчас, дедушка! – выкрикнула послушница и побежала в сторону конюшенного двора.
Не добежав до сеновала, Татьяна повстречала звонаря Никифора, оставшегося при монастыре насельником[6].
– Ты куда бежишь, бедовая! – изумился Никифор.
– Дядя Никифор, сторожа в подвале заперли. Помощи просит! Грабители в монастыре, говорит, беги к мужикам, пусть помогут!
Звонарь переменился в лице:
– Пойдем. На сеновале они. Господи, что же будешь делать-то? Все не так!
Подошли к сеновалу, двухэтажному деревянному строению с высокой островерхой крышей.
– Мужики, поднимайтесь, дед Федор в подвале заперт! На помощь зовет! Чужие в монастыре! – прокричала послушница.
Семь мужиков, ночевавших на сеновале, выскочили оттуда дружной крикливой гурьбой, кто с чем: с лопатой, граблями, дворник вооружился топором.
– Мы им покажем, христопродавцам! – кричал старший конюх, сотрясая ломом.
– Всех порешим! – вторил ему звонарь.
Монастырь переполошился. Из своих келий повыскакивали монахини, робко, опасаясь худшего, выглянули послушницы.
– Показывай давай, откуда он кричал?
– Он у притвора, – подсказала Татьяна, – пойдемте скорее!
Пробежав двор, поднялись на высокое крыльцо паперти. И тут отчетливо из подвала прозвучал надломленный, но все еще крепкий старческий голос:
– Помогите!
– Это ты, Федор? – переспросил Никифор, узнавая голос монастырского караульщика.
– Я. А кто это с тобой? Свои?
– Не дрейфь, старик, свои. Кто тебя запер-то?
– Выпустите меня отсюда!
– Кто же тебя там запер? Рассказывай!
– Сейчас все расскажу.
Дверца подвала была закрыта на задвижку. В глубине помещения горела лучина, обернутая клочком белой тряпки. Через щель в двери просматривалось длинноволосое и бородатое лицо сторожа.
Отодвинули задвижку, тяжело шаркнувшую по сухому твердому дереву, настежь распахнули дверь. Из глубины подвала, подсвеченного коптящей лучиной, выбрался семидесятилетний сторож. На морщинистом унылом лице старика запечатлелось большое горе. Глаза безумные, вытаращенные. Время, проведенное взаперти, показалось ему вечностью.
– Так, что произошло, дед? Рассказывай!
– Меня сюда воры засадили. Четверо их было, – едва ли не всхлипывая, заговорил старик. – Ограбили нас нынче. Надо бы осмотреть церковь как следует. Сосуды священные, иконы чудотворные…
– А сам ты что делал, старик? – в сердцах молвил Никифор.
– А чего с ними сделаешь-то? – плаксиво ответил караульщик Федор. – Как дали мне старому по мордасам, так у меня в голове все помутнело, а после в подвал заперли. До сих пор в глазах одна темень.
Мужики гурьбой подошли к центральному входу храма. Дверь цела, замок в неприкосновенности висел на своем месте. Осмотрели западные двери собора. Тоже заперто.
– Может, ты попутал чего, старый, может, и не грабили храм, – в сомнении произнес старший кучер, и тотчас его взор натолкнулся на замок с вытянутой дужкой, лежавший на крыльце.
– Ограбили, христопродавцы!
Не иначе воры орудовали ломом, в полной уверенности, что их никто не поймает: жилые помещения монастыря располагались в другом здании. Если кто и мог им помешать, так только старый сторож. Убивать караульщика не стали, надавали тумаков, да и заперли в подвале.
Нижний замок на двери оказался целым, срывать его не стали. Между косяком и дверью воткнули широкую доску, сделав большой зазор, что позволяло протиснуться взрослому человеку. Внутренняя дверь храма, закрываемая на чугунную задвижку (замок с нее был сорван и валялся на пороге) после завершения церковной службы, оставалась приоткрытой.
– Что же будет теперь? Что же будет? – причитал старик, покачивая головой. – Как же я матушке игуменье в глаза посмотрю? Какой позор моим сединам, после стольких лет верной службы…
Мужики следом за Никифором протиснулись в храм. За ними несмело вошли монахини с послушницами. Какое-то время никто не решался проходить в глубину помещения, опасаясь горшего, а потом направились к месту, где размещались чудотворные иконы.
Худшие страхи оправдались сполна. Осмотревшись, они обнаружили, что исчезло два чудотворных образа: Казанская икона Божией Матери и икона Спасителя с ризами. Остались лишь осиротевшие ковчеги[7], один из которых, – из-под иконы Спасителя, – был изрядно погнут.
Красноватый свет от лампадок, что держали послушницы, вошедшие в храм следом за мужиками, красными зайчиками падал на близстоящие иконы, боязливо перебегал с одного места на другое. Пугаясь поруганных ковчегов, он лишь слегка скользил по ним и забивался ярким багрянцем в дальние углы храма, после чего вновь суетливо ложился на стены, заставленные многими образами.
Монахини, остерегаясь глянуть на пустые ковчеги и не находя себе места, кружили по храму с охающим и стонущим людом.
– Не уберегли! Как же так можно?! – вопрошал караульщик Федор Захаров, посматривая на вошедших, как если бы рассчитывал отыскать в их лицах поддержку. Не находил. Угрюмые взгляды присутствующих бесчувственно скользили по его тощей скорбящей фигуре. – И ризы, и короны царские на ней. Все пропало!
– Да что там короны! Заступница пропала! Матушку нужно разбудить, – произнес молчавший до того Никифор. – Вот горе-то какое на нас свалилось!
– Не нужно меня будить, – прозвучал за спиной властный голос настоятельницы, заставивший обратить на себя внимание всех присутствующих. – Проворонили? – хмуро оглядела она присутствующих.
Взор игуменьи остановился на стороже Федоре Захарове. Дряхлый старик с осунувшимся морщинистым лицом и сутулой спиной, встретившись глазами с игуменьей, совсем поник. И прежде не отличавшийся прытью, сейчас он едва мог пошевелиться, как если бы взвалил на свои сгорбленные плечи всю тяжесть произошедшего.
Высокая, дородная, начальственная, знающая себе цену настоятельница Маргарита, задрав острый подбородок и разгоняя одним своим взглядом работников и монахинь, которые успели немалым числом набиться в храм, подошла к пустому ковчегу, где прежде находилась Чудотворная Казанская икона Божией Матери, и долго смотрела на него. Послушницы, окружив игуменью, подсвечивали ей светильником поруганное место.
– На этом самом месте когда-то было Явление Чудотворной Казанской иконы. Это дом ее! Здесь она более трехсот лет пребывала. Стыд-то какой на наши головы обрушился! Кто бы мог подумать… Что же мы архиерею скажем? Перед всем православным миром отвечать придется! – Заметив в руках одной из послушниц пасхальный фонарь, зло процедила: – А фонарь-то этот зачем принесла? Уж не к Пасхе ли готовишься? У нас у всех горе большое, а ты тут с пасхальным фонарем шляешься!
Искорка, блеснувшая на полу, привлекла взор настоятельницы. Склонившись, старица подняла с пола крупную жемчужину. Долго ее рассматривала в затянувшейся тишине, а потом произнесла с укором:
– Вот и все, что осталось от Явленной[8] иконы. – Подошла к другому ковчегу – пораненному, побитому, покореженному, откуда прежде на молящихся взирал образ Спасителя, и произнесла: – Осиротели мы… Что же мы теперь без матушки и без батюшки делать-то будем?
– Матушка настоятельница, может, судебного следователя позвать? Хотели сразу к нему пойти, да не осмелились без вашего благословения, – произнесла старица Феодора.
Та, глянув сердито на монахиню, ответила:
– Не нужно… С полицмейстером нужно для начала поговорить, я сама ему сообщу, – и, не сказав более ни слова, покинула собор.