Когда б я умер час тому назад,
Я прожил бы счастливый век. Отныне
Ничто не важно в этом смертном мире…
Вскоре настала осень. Отцвели горечавки, отцвёл вереск. Я перестал ходить с Камиёй и остальными – не от трусости: охота отпала. Оставался в стойбище. Иногда ходил к своему коньку смотреть, как его тренируют, но больше тешить взгляд сиянием красно-гнедой шкуры, лоснящейся на солнце. В остальное время гулял с цыганами.
В ту пору у родственника гекко, тоже барона, жена разродилась шестым ребёнком. Крестины справляли двумя таборами, нашим и кэлдэрарским. На земле расстелили несколько ковров со всякой снедью: один для мужчин, другой для женщин и третий для детей.
На ковре для детей были разложены купленные на базаре ватрушки, баранки и крендельки.
Малыши, не приученные в кочевье к выпечке, уплетали за обе щёки. На костре неподалёку пекли обмазанного глиной несчастного ежа, похожего на огромный клубень картошки… Так всегда делали по праздникам, заранее отлавливая на лесных опушках колючих бедолаг, считавшихся лакомством.
На мужской стороне лились рекой пиво и брага. Едва ли не каждые пять минут звучали тосты и звон кружек. Женщины судачили, поздравляли молодую мать, пили крепкий цыганский чай с перцем. На открытом огне запекалось до черноты баранье мясо, в казане варился густой суп, по обыкновению очень острый.
Внимание привлекали родители новорождённого. Это был союз неотёсанного медведя и ловкой куницы. Бароном котляров звался невысокий цыган в венгерской куртке с засученными рукавами на косматых ручищах. Из женщин статью выделялась его моложавая хозяйка, рослая и сухопарая, со следами былой красоты на скуластом медном лице.
Бросалось в глаза, что кэлдэрарские цыганки одеты более чопорно, нежели жёны и дочери конокрадов. На «баронессе» была пожелтевшая от времени крестьянская блуза с широкими рукавами и красная юбка в пол с фартуком. Из-под алого платка, повязанного как тюрбан, змеились до пояса две чёрные косы, но истинно приковывало взгляд массивное монисто: такого я никогда раньше не видел. Нити с крупными золотыми монетами, сиявшими как солнце, в несколько рядов спускались ниже пупка. Величественное зрелище! Глядя на других кэлдэрарок, я понял, что размер и количество монет у них определялись не любовью к мелодичному звону, а положением женщины в обществе.
Когда приготовились бараньи рёбра, «баронесса» сняла их с огня, выложила на серебряном блюде и, вместо того чтобы передать одному из прислуживавших юношей, сама понесла мужчинам. При её величавой походке монеты медалями позванивали у ней на груди. Даже передник, расшитый по краю прихотливыми арабесками, не смотрелся так же безвкусно, как на прочих котлярках. Муж с сытым довольством смотрел на неё.
– Давай, дорогая, накладывай, – говорил он, хлопая себя по круглому, как казан, животу. – Она обо мне заботится. Заботится… Правду говорят, иная жена лучше вина!
Женщина явно была рада похвале, но вдруг хитро улыбнулась и в последний момент пронесла блюдо мимо мужниного носа, поставив напротив нашего гекко. Мужчины засмеялись, а маленький барон котляров вскочил, смешно браня рослую супругу:
– Что? Опять посмеялась? Она всегда надо мной смеётся, эта плутовка!
Под его причитания жена вернулась к товаркам.
– Как всегда, в дурном настроении! – всплеснула руками она.
И на женской стороне раздался дружный хохот.
Вождь кэлдэраров какое-то время сидел насупившись, но после нескольких дружеских похлопываний по плечу поел мяса и, изрядно подобрев, сказал:
– Пойду поищу мою подругу. Скажу, что люблю её и больше никогда не буду злиться.
С трудом поднявшись, он пошёл, шутливо приговаривая:
– Где прячется маленькая врушка, эта хохотушка?
Другие цыгане посмеивались ему вслед, повторяя старинную поговорку: «Муж с женой ссорятся только до ночи».
Меж тем ударили по струнам вольно и пылко. Первой поднялась старая дородная цыганка и запела недурно сохранившимся контральто венгерскую «Дуй дрома»[15]. Она начала медленно и томно, но молодые тут же подхватили и всё пошло по нарастающей.
Незадачливый муж разыскал свою хозяюшку и начал настойчиво приглашать её на танец, а она всё отворачивалась, изображая обиду. Но стоило цыгану досадливо отступиться, как жена тут же юркнула у него из-под руки и пошла отбивать каблуками дробь с подковыркой.
Держалась куда более резво и раскованно, чем наши женщины, но с меньшим изяществом, без истомы. Она словно убегала от супруга, а он как бы уговаривал её, идя за ней и залихватски ударяя себя по подошвам кожаных сапог с узорчатой выделкой. При этом крупные посеребрённые пуговицы-бутоны на куртке мужа отлично гармонировали со звенящим золотым монисто жены.
Музыка накалялась, становилась более яркой. И вот уже оба табора слились в стремительном ритме танца. Простодушно подняв руки, Чаёри возглавила вхождение в пляску детей. Юная и гибкая, она искоркой закружилась меж тяжеловесных котлярок. Её кудрявая головка чёрным угольком приближалась ко мне. Юноши и девушки игриво отплясывали друг перед другом под гитару, соревнуясь в красоте и грации, пламени сердец и нежности взглядов. Не сложно было догадаться, что крестины превратятся в свадьбы, а потом снова в крестины – и так до конца времён.
Чаёри плавно вышла из круга танцующих и тихо опустилась напротив меня, рассеянно убрав с лица локон. Она всё пыталась заглянуть мне в глаза, а когда не получилось, вздохнула:
– Больше с нами не ходишь…
– Удивляюсь, что ты ходишь, – ответил я, не поднимая глаз. – Они едва тебя выносят, а когда ты останавливаешься нарвать цветов, гонят вперёд тычками и пинками, как непослушную скотинку.
Чаёри наивно и слегка устало улыбнулась.
– Меня это не обижает.
Я хмуро взглянул на неё в упор.
– А меня обижает. Я мог погибнуть.
– Он не со зла…
Она попыталась погладить меня по ладони, но я резко отдёрнул руку. Позади послышался характерный чеканный цокот, а затем лошадиное ржание, заставившее меня вскочить и резко обернуться.
Это был мой коник. До блеска начищенная сбруя на нём вся была в медных наклёпках, а уздечку, обвитую тонкой золотой цепью, девочки успели убрать цветами да увешать разноцветными кисточками и шёлковыми лентами. На солнце сияли монеты, пришитые к кожаному седлу: наравне с искристым отливом шкуры этот блеск ослеплял. За узду коня вёл щегольски красивый цыган, поймавший скакуна. Его кудри покрывала шляпа, украшенная павлиньим пером, а в ушах сверкали серьги.
Я так загляделся, что не замечал ничего вокруг, и сильно вздрогнул, когда на моё плечо опустилась рука гекко.
– В одной малоросской деревне я видел старинный обычай, – сказал он. – В пору пограничных событий, будь то смерть, свадьба или рождение новой жизни, когда люди особенно уязвимы, нужно три раза объехать на коне вокруг селения для защиты от нечистой силы. Это должен проделать кто-то неосквернённый: благочестивая вдова, невинная девушка, ребёнок…
– Хороший обычай, гекко! – крикнул я уже на бегу. – Очень хороший!
Коник копытом бил землю, не угрожающе, как в нашу первую встречу, а легко, игриво. Потом слегка присел и весело заржал – явно хотел побегать. Вдев ногу в стремя, я разом вскочил на него, резко выдернул поводья у коновода и, слегка ударив коня пятками, пустил его рысью. Теперь он был выезжен, кататься на нём было одно удовольствие, но, к моей радости, горячность и норов остались при нём. Он то и дело произвольно ускорял ход, а я не удерживал его. Так мы сделали два круга. В начале третьего я свёл колени, и конь рванул вперёд, рассекая широкой грудью воздух, так что мне невольно пришлось опереться одной рукой на его круп. Слившись в едином порыве, мы помчались навстречу ветру.
Когда возвращались к табору, со стороны загонов раздался серебристый перелив ржания кобылы. Ответив на призыв, коник перешёл на нарядную иноходь, красуясь и высоко вскидывая копыта, как в танце. Непривычный к такому ходу, я неустойчиво затрясся в седле, но не мог не восхититься красотой гарцующего жеребца.
Соскочил на землю, обошёл его, горячо поцеловал в голову и крикнул молодому цыгану:
– Хей, морэ[16]! Я полюбил этого коня. Отдай не какому-нибудь толстосуму, а человеку доброму. Да смотри, я ведь узнаю, кому ты его продал.
– Слушаюсь, господин, – весело и немного нахально ответил парень, принимая поводья.
Гекко с улыбкой похлопал меня по плечу.
– Ну, показал ловкость цыганскую!
Я ответил полушутливо-полунадменно:
– Глупый ты, гекко. Разве я цыган, чтобы ловкость цыганскую показывать?
И тишина. Я испытующе обвёл взглядом присутствовавших, вопросительно подняв бровь. Из-за чьей-то спины чёрной тенью скользнул Камия и, подойдя к барону, произнёс, нагло задрав голову:
– Что же ты, гекко? Расскажи ему то, что мне рассказывал. Как вы его продали. Расскажи!..
И босой ногой топнул. Я брезгливо скривил губы.
– Что ты брешешь?
– Не спрашивай меня, ой, не спрашивай, ой, не спрашивай! – насмешливо пропел Камия, противно кривляясь.
Каждый мускул в моём лице натянулся, как струна. Я ударил бы его, если б гекко, стоявший до этого безучастно, вдруг не схватил Камию за плечо и не вытолкал вон:
– Пошёл прочь!
Вместе с удивлением от неожиданной вспышки ярости барона на меня обрушилось осознание слов Камии. Я заметался среди цыган, как зверь в клетке, и, заглядывая им в глаза, спрашивал:
– Как продали? Что я, собака, что ли? Как это, ромалэ?
Никто не смел отвечать мне. Наконец барон котляров, простодушно разведя огромными руками, сказал:
– Что тут сложного? Каждый рождённый в таборе обязан ему жизнью. Ежели кто-то желает взять его к себе или он сам хочет уйти, требуется выкуп.
– Выкуп? – я уязвлённо вскинул голову. – За свободу вольной души? Выкуп?..
Гекко ступил вперёд, поддавшись порыву объясниться передо мной пусть даже на глазах у всего табора, но я попятился, отрицательно качая головой.
Я отвергал любые попытки смягчить удар, поставив свою обиду выше всего мира, поэтому круто развернулся и пошёл прочь.
– Каин! – закричала Чаёри, желая остановить меня.
– Не ходите за мной! – крикнул я, не оборачиваясь.
Шаг мой становился всё быстрее, и наконец я помчался в поля, убегая и от людей, и от себя самого. Мне хотелось кричать от обиды на Антала, гекко, остальных… Господин, маленький господин оказался просто цыганским мальчишкой! А сами цыгане, красивый, вольный народ, так надменно провозглашавший свою любовь к свободе, обернулись кучкой грязных работорговцев. Я не знал, как разрешить это противоречие. Где она, краса жизни, если даже душу можно продать, по́шло взвесив на прилавке?
Так я бежал, не разбирая дороги, пока не повалился на землю обессиленный, зло вырывая руками жухлую траву из сухой земли. Когда успокоился, услышал журчание воды, текущей по камням, поднял лицо и, увидев перед собой родник, подполз к нему, чтоб освежиться ключевой водой.
Опустив ладони в поток, я впервые осознанно посмотрел на них. Кожа смуглая: не как у цыган, но и не как у Антала. Волосы в ту пору были длинные, и я притянул к глазам пряди, пристально их разглядывая. Волос не конский, но и не то чтобы очень мягкий, закручивающийся… Потом вновь вернулся к ручью в поисках своего отражения. Мне сложно было сказать, красив я или нет, зато удалось определиться наконец с цветом глаз: не чёрный, а серый – чуть темнее, чем у отца…
Поздно вечером я сидел на ковре в холле, стругая ножом деревяшку, а когда позади раздались тяжёлые шаги, спросил, не оборачиваясь:
– Правда, что вы купили меня у цыган?
За спиной послышался тяжёлый вздох.
– Кто сказал тебе?
– Неважно. Так что?
– Кай… Я всегда знал, что этот день настанет, но ты ещё слишком мал, чтобы понять.
Отеческая рука опустилась мне на загривок, но я тут же вскочил, ощетинившись.
– Как же так? Ведь я сын свободного человека. Или вы не отец мне?
– Отец, – спокойно ответил Антал. – Но твоя мать – цыганка. Ты родился в таборе и по их законам принадлежал им. К чему говорить об этом? Теперь ты мой…
Но я прервал его криком:
– Я ничей! Я принадлежу только себе!
И, круто развернувшись на каблуках, бросился в свою комнату, где тут же навалился на захлопнутую дверь. Тяжело дыша, я окинул диким взглядом спартанские покои и метнулся мимо кровати к другому концу узкой, похожей на кладовую комнатёнки. Сбросил бронзовый подсвечник, стакан и кувшин на пол, мигом вскочил на освободившийся стол, распахнул окно и замахнулся ножом, чтобы выбросить его, но рука моя повисла в воздухе. И месяца не прошло с тех пор, как рисковал жизнью ради него…
Обессиленный, я осел, сотрясаясь от сухих рыданий. Резная ручка так и осталась зажатой в ладони. Глядя на острое лезвие, я утёр нос кулаком и судорожно вздохнул. А цыгане всё гуляли: они и ночью не перестали гулять, и на следующий день. Долго ещё с полей доносилась песня:
Джидэ яваса
Кана на мэраяса ли да,
Шукир да заждиваяса[17].