К книге
Обагренная кровьюРодимые пятна прошлого. IV
11%
Родимые пятна прошлого. IV
4

Дома Катя долго не могла сказать, что завтра ей предстоит поездка в степь. Только когда уселись за стол вечерять, поглядывая с опаской в сторону отца, помешивающего деревянной ложкой в миске очень горячий кулеш, она тихо и как бы между прочим сообщила об этом.

— Энто для какой такой надобности — у степь? У нас там своей делянки, кажись, нету, — не отрывая глаз от миски, проворчал Егор Иванович.

— Букашек собирать. — Дочь втянула голову в плечи.

— Тьфу! — Отец сердито глянул на нее. — У нас за сараем на навозе букашек этих тучи — иди и лови, сколько душа пожелает…

— Ну, это… занятия такие… по растениеводству и животноводству. — Она отломила от ломтя кусочек хлеба, показала его отцу. — Учить нас будут, батя, как уберегать хлеб от вредителей…

— У кого ты брехать так складно научилась, а? — зло усмехнулся Егор Иванович. — Да про энтих букашек все село талдычит, слыхал я у магазина…

— Вся школа едет, а я что — хуже всех?…

Егор Иванович не донес до рта ложку с кулешом, с минуту не мог ничего вымолвить, а когда пришел в себя, сделал дулю и ткнул ее в сторону окна, как раз с видом на правление колхоза.

— Вот им букашки-черепашки! — вдруг, словно гром с ясного неба, рявкнул он сердито и громко. — Чтоб моя дочь помогала им!.. Не выйдет! — Он знал, как и все односельчане, что на колхозные поля, особенно в степи, обрушились несметные полчища вредителей, которых по простоте своей нагорновцы называли черепашками. — И ты, — погрозил он пальцем Екатерине, — не смей, засеку!.. Ишь, что придумала — занятия по растениеводству! Дураком меня считаешь? Смотри! — И он стукнул кулаком по столу.

— Ой, Царица Небесная! — испуганно и негромко произнесла мать Екатерины Аграфена Макаровна и стала креститься, повернувшись вполоборота к образам в святом углу, обрамленным белыми рушниками с вышитыми на них цветными нитями узорчиками и петухами. — Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй и сохрани…

— Ладно, хватит, запела, не на клиросе небось, — сердито оборвал Егор жену и, обернувшись к готовой заплакать дочери, более миролюбиво стал объяснять: — Чего тебя у степь понесет? Мы не колхозники, пущай они сами и управляются, им за то трудодни начисляют… Балакают, что там, на колосьях пшеницы, этих черепашек миллионы, а то и больше. Кто посчитает!.. Хоть с тобой, хоть без тебя — все равно всех не соберут… Без хлеба останемся, — как-то совершенно равнодушно подвел он итог, но тут же добавил: — У нас, хоть скреби, хоть не скреби в кладовке, хлебушка и так нет… Зимой кугу жевать станем, как козы…

Егор Гриханов стал единоличником не по своей воле — его изгнали из колхоза как неблагонадежный элемент. Так на колхозном собрании уполномоченный из района и объявил: неблагонадежный элемент! Хорошо, что еще не осудили и не сослали на лесоповал или куда подальше, как Захарку Тишкова. Не первым, но и не последним Егор Иванович подал заявление о вступлении в колхоз еще в двадцать девятом году, лично отвел на общий двор свою надежду, мечту всей своей жизни, любимого коня по кличке Князь. Это звучное имя он услышал впервые от цыгана-продавца, который расхваливал животное на все лады, часто повторяя:

— Ты погляди, мужик, погляди, не конь перед тобой, а князь! Что за стать! А какой окрас! Буланый! Покупай, господин товарищ, лучшего коня за такие деньги, какие я прошу, не купишь… Спроси у любого!

Егор, не очень-то разбиравшийся в животных и податливый на уговоры, согласился, купил и дней десять держал животное в сарае взаперти, потому что уже на второй день узнал: цыган, по своему цыганскому обычаю, продал ему краденого коня. И Егор боялся — а вдруг объявится хозяин! В суд не потянет, а Князя отнимет! И прав будет. Конечно, до кражи имя коня было другое, но Егор называл его Князем, и конь косил глазами в его сторону и шевелил ушами, отзываясь на эту кличку. Время шло, настоящий хозяин не появился, стало быть, решил Егор, цыган украл коня где-то далеко от Нагорного, может, даже в другой области, за что ему Егор мысленно говорил «спасибо». А в том, что конь краденый, он нисколько не сомневался. Время шло, Егор Иванович прикипел к нему душой и сердцем, как к родному существу. Бывало, сам выпьет кипятка с запахом какой-нибудь травки, а кусочек сахарку припрячет в кармане и Князю отнесет. Тот фыркал, брал сахар и мягкими толстыми губами касался лица Егора.

Но началось колхозное поветрие и обстоятельства заставили отвести любимое существо в колхозный табун. Обидно и больно было до невероятности, но что поделаешь, иначе в кулаки попал бы или в подкулачники — неважно, что и до революции, и после нее в штанах из домотканой холстины и вечно в старых лаптях ходил, даже в самую полую воду.

Все бы шло, как и должно идти при новых порядках — тяжело, несуразно, но что поделаешь. Егор стал уже привыкать, что его Князя используют другие люди. Но однажды после грозового и проливного дождя Егор Иванович встал с постели и подошел к окошку. Подошел к окну, выглянул на улицу, и сердце его облилось кровью. Посреди огромной грязной лужи стояла телега, тяжело груженная дровами. В оглоблях бился его Князь, который никак не мог сдвинуть с места телегу, несмотря на то, что хозяин дров Федул Кряков нещадно стегал его по взмыленной спине.

— Но, скотина, я тебе покажу! — орал Федул и щелкал кнутом.

Тут уж не выдержал Егор. Он босым выбежал на улицу, рванулся к повозке, вырвал кнут из рук перепуганного Федула, а когда тот попытался сопротивляться, со всей силой ударил его по правому уху, из-за чего от рождения полуглухой Федул почти совсем лишился слуха. От неожиданного удара он упал на мокрую землю, схватился за ухо и закричал не своим голосом:

— Ты что сказился, Егорка? — А потом заорал еще громче: — Люди! Спасайте! Убивают! Егорка Гриханов жизни меня лишает!.. Караул!..

Егор распряг Князя, погладил его по шее, поцеловал в морду и хотел отвести к себе во двор, покормить, напоить, но передумал. Точнее сказать, испугался, что пришьют ему кражу колхозной скотины, привлекут к суду, и потому со слезами на глазах отвел коня в общую конюшню.

Поступок Егора разбирали на собрании колхозников. Ругали всяческими непристойными словами, грозились отправить его туда, где раки зимуют, особенно не стеснялось в своих выражениях районное начальство, которое, как на грех, приехало на это собрание. Но мужики — другое дело! Для них была понятна и близка боль Егора за своего коня. Мужики почесали затылки и сошлись на том, что его можно было простить, если бы он распряг Князя и даже отвел бы его к себе во двор, но так бить Федула по уху — это уже, посчитали они, слишком. А тут в числе приехавших из района оказался Пантелеймон Жигалкин. Он встал из-за стола президиума, сделал рукой «политику» (то есть ладонью пригладил на голове прическу, похожую на те прически, которые имели все партийные и государственные работники, изображенные на портретах и плакатах) и потребовал:

— Нельзя, мужики, возгри до пупа распускать!.. Кого жалеете? А? Того, кто вас же по ушам и бьет!

Собрание притихло. Собравшиеся, пригнув головы, помалкивали. Возражать Жигалкину не смели. Иные сочувственно поглядывали в сторону Егора, тем более что весь свой гнев Пантелеймон теперь обрушил на него. Отлопотав очередную речь о безжалостном капитализме, который гнобит население в своих колониях, о грядущей мировой социалистической революции, Жигалкин потребовал от мужиков пролетарской твердости и наказать Егора сурово и беспощадно за явное антиколхозное поведение.

— Кто тебе дал право поднимать руку на полуглухого пролетария, а? — Жигалкин стучал указательным пальцем по столу. — Как ты наяву… посмел, а?

— Ну, рассуди сам, Пентелька, — пытался оправдываться Егор. — Посуди сам…

— Опять двадцать пять! Какой я тебе, во-первых, Пентелька? — срывался на крик Жигалкин, и на щеках его ходили желваки. — Если бы тогда в Великомихайловке… я бы наяву морду твою подкулаческую одним ударом на сто частей! — взмахнул он рукой.

— Но Федул же дурак, умного коня мучил…

— Во-вторых, — еще больше разъярился Жигалкин, — во-вторых, не смей пролетария называть дураком! Заруби себе на своем возгривом носу: пролетарий дураком быть не может! Дураком бывает только буржуй, а такие, вроде меня, бывшего батрака, который гнул спину на кулаков, — нет!

— Ну, лентяй, коли по-другому, — стоял на своем Егор. — Он и родился-то после своей лени, она и стала ему бабкой-повитухой, — повторил он ходящий в Нагорном анекдот про Федула Крякова.

— В-третьих, ты что тут несешь про какую-то бабку-повитуху, а?

— А коли и ты не понимаешь, то и ты… это самое… дурак…

— Что?! Меня, буденовца?! — заскрипел зубами Жигалкин. — Слыхали все? Как он оскорбляет меня!.. А я ранен был…

Но еще большую ошибку допустил Егор, когда припомнил Пантелеймону случай из его бродячей жизни. Однажды глубокой осенью Егор увидел в вечерних сумерках под своим плетнем лежавшего человека. Осторожно приблизившись, он узнал в валявшемся на грязной траве в стельку пьяного и дрожащего, аки пес от холода, Пентельку. Неизвестно, что стало бы с этим бродягой, не выйди Егор из дома.

— Я тады тебя поднял с грязи, в хату втащил, обогрел, а коли ты протрезвел, накормил тебя, можно сказать, от смерти спас…

— Что?! Куском хлеба попрекаешь? Эх, ты, несознательный элемент! — Жигалкин сильно покраснел: часть стыда, которая еще таилась где-то внутри его, иногда выходила из своего убежища и выплескивала краску на его щеки — он не любил вспоминать о своем прошлом. — Это было наяву до революции! Мне проклятый царизм житья не давал, кулаки-мироеды по миру пустили, вот я конкретно и выпил тогда с горя… Сволочи! — Он погрозил кулаком кому-то в окно и, зло глядя на Гриханова, добавил: — Попрекать куском хлеба — это не по-пролетарски… Я отплатил тебе своей раной в бою… За твою новую жизнь дрался с беляками, не щадя своего здоровья… Нет, ты наяву для колхоза еще не созрел, таким у нас не место…

— А коли так, то и… — Егор вспылил и резко махнул рукой. — Только отдайте моего Князя. — Он погрозил сидевшему недалеко Федулу: — А ты побереги свою другую уху, я ее тебе за Князя отрежу!..

— Вы слышите, вы видите! — громко апеллировал к собравшимся Жигалкин. — Это говорит его нутро, насквозь кулацкое… Такому человеку наяву не место в вашем коллективе, это раз. — Он стал загибать пальцы. — Егор Гриханов самоуправно захватил колхозную лошадь, это два, и ударил честного советского колхозника… — Пантелеймон от возбуждения забыл имя обиженного и посмотрел в свою бумагу. — Да, вот, колхозника Федота Устиновича Крякова по и без того больному уху, а это уже, товарищи, три… К тому же удар человека наяву квалифицируется законом как преступление против… против… В общем, это уже четыре!.. По этой самой буржуйской причине из колхоза его — вон!

И решение было принято: Егора Ивановича Гриханова из списка колхозников вычеркнуть, коня ему не возвращать (это как бы конфискованное имущество), но в суд за избиение не подавать, если с этим согласен потерпевший, то есть Федул, которому также поставили на вид, чтобы он больше не обращался так жестоко с колхозными лошадьми и другими животными. В целом отнеслись к нему снисходительно: что, мол, с такого возьмешь. Как весьма авторитетно утверждал местный потомственный коновал Вавила Сечкарев, человек очень умный, образованный по части ветеринарии, не одного жеребца на своем веку превративший в скопца, которому верили мужики, Федул родился с загаром дебилизма на лице. Что такое дебилизм, они точно не знали, но понимали, что это научно и смешно. Федул после замечания и упреков, сделанных ему на собрании, струсил, посчитал себя тоже виноватым и подавать в суд на Егора не стал, хотя в ухе все еще продолжался звон. Тем более что собрание в конце постановило не разрешать больше ему пользоваться конями.

— Нехай он волам хвосты крутит! — заметил Афанасий Фомич Званцов, поглаживая свою пышную лопатообразную бороду и порыжевшие от времени усы.

С того злосчастного дня Егор превратился в единоличника, а Федула назначили, как говорили в Нагорном, бычатником, ибо теперь в его обязанности входило ухаживать за поголовьем колхозных волов. Через полгода от непосильной работы, плохого корма и недоброго отношения колхозников Князь упал и больше не поднялся, и его отвезли на скотное кладбище в овраг среди поля, где покоились, не выдержав быта коллективного хозяйства, тягловые трудяги. Гибель Князя еще больше потрясла Егора, и он полностью отдался занятию по заготовке куги и плетению кошелок, в коем деле он становился большим мастером.

За последнее время Виктор не раз бывал в доме Грихановых, наблюдал, как плетутся кошелки, как грубоватые, короткие пальцы Егора ловко вплетают мягкие тростинки в строчки, пробовал сам изготовить хотя бы маленькую кошелку, но у него ничего не получалось.

— Не из того места у меня руки выросли, — смеялся Виктор.

— Да, не быть тебе единоличником, Витька, — шутил Егор, — не умеешь кошелку сплести. А без этого в нашем положении не проживешь…

И, тем не менее, Виктору нравилось бывать в этом уютном доме, где вместе с матерью хозяйничала Екатерина: поролась на кухне, вносила в хату хорошо пахнущие снопы сухой куги. Она явно радовалась присутствию в доме Виктора — чаще заглядывала в зеркало, теребила тонкими пальчиками косу, краснела под пристальным взглядом парня. И Аграфена Макаровна, глубоко и многозначительно вздыхая, теплила в душе надежду на удачное замужество дочери. Она даже тайком пошепталась на эту тему с мужем, который, как оказалось, ничего не имел против Виктора: он хоть и комсомолец, а скоро, может, и партийным станет, но малый ничего из себя, видный, стеснительный, да и вся семья Званцовых никогда, ни прежде, ни теперь, каким-либо богатством и чванством не выделялась, ровня была всем в Нагорном, и даже шебутной Афанасий Фомич, хотя и порой матерщинник и хвастунишка, но безобидный и пользовался в селе уважением. Старший брат Виктора Иван вовсе женат на дочери председателя колхоза Алексея Петровича Лыкова, а Лыков — умный мужик: дочь свою за какого-нибудь прохвоста не отдаст. Правда, Дуська, дочь председателя, по слухам, упорно не смолкавшим в селе, непутевая, хвостом вертит, бегает от Ивана к трактористу из МТС, даже в степь к нему тайком ходит, где работает бригада механизаторов. Сказывают, сам Лыков в Иване души не чает, а вот Дуська нос от него воротит. Тракторист и на вид уступает Ивану, а вот ей, стерве, наверное, запах мазута дюже нравится. Прозевал Лыков свою дочь, удалась она красавицей неописуемой, но уж как избалована!

Но с Виктором Егор по этому щекотливому вопросу — ни словом! И Виктор не вспоминал о не совсем удачной женитьбе старшего брата. Находясь рядом с Катей, он забывал обо всем. Виктор заметил, что Катя очень похожа на свою мать. И Аграфена Макаровна стала представляться ему девушкой, которая выходила на дорогу, готовая бежать вслед за проезжим красавцем корнетом, а потом вышла замуж за обычного мужика и одежда уродливо перетянула ее грудь, увяла красота, не стало черной, как ночь, косы. Очень точно подметил Некрасов женскую судьбу русской крестьянки. И все чаще на ум Виктора приходила песня, которая начиналась словами: «Что ты жадно глядишь на дорогу…» «Нет, — решительно думал он, — с Катей такое не повторится, за мной она и в старости не потускнеет…»

В тот вечер Виктор долго и томительно ждал встречи в условленном месте на берегу ерика, под развесистой ракитой, но Катя так и не пришла. Занятый тревожными мыслями, он даже не слышал дружное многоголосое щебетание ласточек, слетающих со всего села на ночь в заросли камыша, густо растущего вдоль берега; не заметил даже, как в зеленых ветвях старой вербы, одной ногой-корнем стоявшей в воде на отмели, вдруг стала петь иволга: пение ее было плавное, звучное, похожее на игру на флейте.

Разочарованный и теряющийся в догадках, Виктор медленно пошел домой.

А Катя в этот вечер просто-напросто не могла уйти из хаты, хотя и пускала слезу, жалобно глядя на отца, рассерженного за то, что она согласилась ехать в степь вместе со школой. Вот если бы его самого попросили об этом, он сказал бы: «Ага, понадобился и вам Егор Гриханов, которого вы несправедливо изгнали…» И, может быть, тогда бы он разрешил Екатерине ехать собирать черепашек. В конце концов, отец не выдержал громкого сопения и косых взглядов дочери, поскольку характер имел, с одной стороны, обидчивый, отзывчивый на несправедливость, а с другой, добрый, отходчивый, и, не глядя на Екатерину, буркнул:

— Не сопи дюже так! Коли уж со всеми… поедешь…

Катя страшно обрадовалась, поцеловала отца в колючую от короткой щетины щеку и выбежала на крыльцо. Был уже поздний вечер. Сумрак выползал из кустов, из-под плетня, из-за сарая. Словно необъятная, тихая, безгрозовая туча, с востока надвигалась синева ночи, и где-то там, в ее бездонной пустыне, моргнула и опять пропала первая звездочка. И девушка не пошла к речке, поняла, что Виктор не дождался ее и теперь уже дома. Что же он скажет ей завтра?

Поздним вечером того же дня Виктор вышел из хаты, сказав матери, что спать не хочется, и уселся на лавке, которую соорудил еще когда-то дед. Посидел, подумал и как-то случайно поглядел на небо. И тут он вспомнил молодую «дюже красивую» женщину, по всему видать, учительницу из районо. Оттуда в их школу часто приезжало начальство. Собрали школьников, и эта учительница начала рассказывать им… о звездах. Да так рассказывать, что у ребят и девушек рты сами собой раскрылись и не закрылись до самого конца беседы. Виктор с большим любопытством рассматривал небосвод. Вон они, звезды, о которых так вдохновенно говорила учительница: ковш, почему-то называемый Большой Медведицей, и выше, по прямой от него Полярная звезда, пуп всего звездного населения. Вокруг Полярной всю ночь вращается звездное небо. А над самой головой голубая Вега, красавица! А там… только молодые глаза и заметят туманность Андромеды. К нашим звездам летит. Вот бы увидеть их встречу! Но миллион лет, а то и больше нужно…

— Не доживу, — глубоко и горько вздохнул Виктор.

А вон три звездочки в одну линию. Мать как-то говорила Виктору, что посредине звезда-это красная девица, а по бокам — ведра с водой. Их и несет красная девица на коромыслах. А вот где звезда Конопус — путеводительница моряков, Виктор так и не нашел, оставил на следующий раз.

Майская ночь короткая. И вот уже рассвет раскрыл свои алые крылья над горизонтом, тонкая белая кисея тумана легла на Тихоструйку, где-то там проскрипел деркач, и ему с поля ответила перепелка, над лесом выкатился яркий край солнца, и новый день скрипнул калиткой.

— Да, — сказал сам себе, улыбаясь, Виктор, — за тьмой всегда бывает рассвет…

И ушел спать.

Предыдущая главаГлава 4 из 35Следующая глава