Судьба Виктора оставалась неизвестной. Анисья Никоновна голосила день и ночь. Украдкой и от жены, и от соседей вытирал кулаком слезы и Афанасий Фомич. Никто не мог определенно сказать, какова была роль Виктора в трагической развязке на дороге в комендатуру. Рассуждали в селе кто во что был горазд. Митька и Тихон твердо верили, что их друг принял сторону летчика и помог ему освободиться, иначе он поступить не мог; другие, наоборот, с такой же уверенностью, без сомнения, утверждали, что он, защищаясь от каким-то чудом развязавшего себе руки летчика, был вместе с Антоном, ведь что ни говори, а они одной фамилии, двоюродные братья: не мог Виктор причинить смерть брату, хотя и полицаю, за что в Нагорном Антона откровенно презирали. И Виктор погнался за летчиком, которому удалось вырвать из рук Антона карабин и смертельно ранить его. Да и Нюрка тому свидетель: слышала, как Антон четко сказал перед смертью, что Виктор побежал за летчиком. И даже эсэсовец Эккерт подтвердил это. В лесу между Алексеем и Виктором произошла перестрелка, в результате преследователь, возможно, был поражен в голову, свидетельством чему был найденный полицаем под кустом картуз Виктора с кровавыми пятнами.
Выйдя наконец из подполья, Екатерина откровенно плакала, переживая за Виктора, во всем винила Оську.
— Он, вражина, причина всей беды, — вздрагивала она, плача. — Из-за него схватили летчика, из-за него Антон заставил Виктора вести Алексея в комендатуру, из-за него случилась смерть на дороге…
Егор Иванович, обрадованный возвращением дочери в родной дом, смирился и перестал ее ругать за долгое отсутствие, но и о ее замужестве больше не намекал, тем более что и Оська, хотя и не отказывался от желания жениться на Екатерине, теперь не лез к ней в душу, не надоедал приставанием, а решил переждать, когда Нагорное успокоится.
Лишь на третий день немцы разрешили вынуть из петли несчастного Захара Денисовича и похоронить на местном кладбище. За его гробом шли несколько старушек. Мужчины постарше и молодые парни в похоронной процессии участия не принимали — боялись гнева карателей. В селе появилась уездная газетенка, издаваемая по решению оккупационных властей, в которой были помещены фотографии казни Тишкова, в том числе и фотография улыбающихся на фоне виселицы нагорновцев.
— Все, Федул, — с подковыркой пророчествовал Митька, — придет Красная армия и всех нас, дураков неотесанных, повесят за ту часть нашего срамного тела, которое мешает плохому танцору плясать… И тебя первого, поскольку ты дезертир!..
— Я в плен попал, — плаксиво защищался Федул, — а тут не стань да не улыбнись — самих рядом с Захаркой вздернули бы…
Газету доставили почти в каждую хату. Афанасий Фомич, обложив газету многоэтажным матом, разорвал ее на мелкие кусочки и повесил на гвоздик в нужнике. Кусочек с обидной фотографией, где красовался и его оскал над лопатообразной бородой, он поспешил использовать в тот же день, едва лишь забурлило в животе. Так поступили с личным врагом, то есть с ненавистной газетой, и другие мужики.
— Хватит нам лопухами подтираться! — торжествовал Митька. — Хоть в чем-то от фашистов польза…
Немало слез выплакала в эти дни и Татьяна Крайникова, но теперь слезы часто навертывались на ее глаза от радости: не стало лиходея, миновала опасность оказаться во власти изголодавшихся по женщинам мадьяр, как грозил ей Антон. Теперь ей было страшно в той степени, в какой находились все нагорновцы в условиях гитлеровской оккупации. В управе только и говорили, что немцы наконец-то захватили Москву, и полицейские с масляными улыбками на вечно хмельных рожах твердили: «Сталин капут!» Без точной информации обстановка в Нагорном становилась все мрачнее и тягостнее. Молодые девушки и парни со страхом ожидали, что их вот-вот отправят на работу в Германию. Но пока призывались лишь добровольцы.
— Ты вот что, сынок, — завершая обед облизыванием деревянной ложки, с хрипотцой в голосе начал Свирид Кузьмич, хмуро поглядывая то на Оську, то на Авдотью Саввишну, — как бы нам с матерью трудно ни было, а поезжай-ка ты в Германию, изъяви такое добровольное желание сам, в уезде, надеюсь, этот твой шаг оценят и найдут для тебя подходящее местечко и работу на чужбине… Так вот, Ося… — староста опустил голову, и плечи его вздрогнули.
Авдотья Савишна тихо заныла, но, увидев злой взгляд мужа, уголком белого платка стала вытирать быстро набежавшую слезу.
— Ну как же, как же, Свиридушка, своего дитя на чужбину… — простонала она.
— Плачь, не плачь, Авдоха, а надо, — вновь сердито зирнул из-под бровей на жену староста. — Коли мы ввязались в такое дело, — он вытер вспотевший лоб рукавом рубахи и твердо повторил: — В такое дело… Кто знал!.. Мы ведь радовались, когда немцы пришли, думали, заживем, как до революции жили или в эту… нэпу… Но выходит, и новая власть нас обмишурила… Наш сиротинушка ветряк стоит, опустив крылья, как уши побитый кобель, потому что молоть ему нечего, немчура не разрешает даже горсть пшеницы под жернова кинуть… Да и ты, Оська, прославился! Дернул тебя черт энтого летчика хватать… По твоей наводке и Захарку повесили… Люди все на тебя сваливают, все блохи твои, все до одной… Уезжай в Германию на всякий случай… Может, Бог даст, со временем тут все позабудется… А коли немцы победят, воротишься домой… героем!..
— Мне бы и Катьку взять… Можно? — неуверенно спросил Оська, и краска стыда залила его щеки.
— Кому что, а курице просо! — зло усмехнулся староста. — Далась она тебе, эта Катька!.. На твой век Катек хватит!.. В Германии немку подцепишь, парень ты вона какой ладный… А эту позабудь, выкинь из головы!.. Да и кто она — дочь Егорки голодранца!.. Его дед и отец у нас в батраках спину потом обливали… Голытьба беспартошная!.. Так что собирайся, завтра же поедем в уезд, — решил отец.
Авдотья Саввишна — в крик, бросилась к сыну. Свирид Кузьмич с силой ударил кулаком по столу, отчего даже ложки и миски подпрыгнули.
— Хватит! Расхныкалась! — грозно крикнул он. — И без твоего крику в душе, как будто кто в нее нахаркал спьяну!
Всю ночь Авдотья Саввишна и Свирид Кузьмич не спали, ворочались с боку на бок, шептались, ругались, пеняли друг другу давишние большие и маленькие грехи. А Оська с вечера все думал, как сбежать из хаты и увидеть Екатерину: авось уговорил бы ее уехать с ним на неметчину, однако боялся отца, спустил было с кровати босые ноги, но потом опять спрятал их под одеяло.
В уездной управе Оську встретили с распростертыми объятьями: еще бы — он оказался одним из первых добровольцев, изъявивших желание отправиться в Германию. Его и отца пригласил в свой кабинет сам комендант уезда Людвиг Ганс фон Ризендорф. Они робко вошли в здание бывшего райкома партии, осторожно, словно на огонь, ступили на мягкий цветной ковер, разостланный на весь длинный коридор, охранник коменданта распахнул дверь, и они перешагнули через порог кабинета, в глубине которого за массивным столом из красного дерева сидел фон Ризендорф. За его спиной на стене висел огромный портрет фюрера со вскинутой вверх и вперед рукой. Комендант не встал им навстречу, а только поднял голову и сверкнул стеклами очков. Рядом с ним стоял переводчик унтер-офицер Генрих Беккер. Фон Ризендорф говорил кратко, рублеными фразами по-немецки. Староста и Оська, благоговейно склонив головы, внимательно вслушивались в непонятную для них речь.
— Господин Людвиг Ганс фон Ризендорф благодарит вас, староста, за хорошо воспитанного сына, — перевел Беккер. — Такие молодые люди нужны Германии… Господин комендант уже распорядился, куда отправить вашего сына… Арестом поджигателей хлеба он заслужил особое уважение немецких властей.
— Премного вам благодарны, господин комендант, — низко кланялся Свирид Кузьмич, как казалось, совершенно не мигающему холодными глазами высокому начальнику. — Мой сын Осип не подведет… Только куда его отправят? — робко спросил он, взглянув на переводчика.
— Это знает только господин комендант, — уклончиво ответил тот и, видя беспокойство старосты, добавил: — Адлер… генуг… гут… Все будет хорошо, староста!..
Оська молчал, бросал взгляд то на фон Ризендорфа, то на перводчика Беккера, то на отца и тоже подобострастно кланялся, улыбаясь.
— Прахткер! — сверкнул очками на Оську фон Ризендорф и, указав рукой на дверь, зашелестел бумагами, кипой лежавшими на его столе рядом с большим черным телефонным аппаратом.
Господин комендант отпускает вас, — первым сделал шаг к двери переводчик, аудиенция окончена… А сыну он сказал «прахткер», это по-немецки, а по-вашему — молодец!
Выйдя из кабинета в коридор, староста снова обратился к переводчику: — А вы не знаете, куда точно отправят моего сына?
— Мне это неизвестно, староста, — несколько раздражительно, но четко выговаривая каждое русское слово, ответил переводчик, но, видя, что такой ответ не удовлетворяет Свирида Кузьмича, добавил серьезно: — Не сомневайтесь, староста, сыну вашему, как это по-вашему… по-русски… повезло! И больше вопросов не задавайте.
— Спасибо, господин… — Свирид Кузьмич хотел назвать переводчика по имени, но не знал.
— Беккер… Моя фамилия — Беккер, — подсказал переводчик.
— Спасибо, господин Беккер, — еще раз поклонился немцу Свирид Кузьмич так, как никому и никогда в своей жизни не кланялся, даже пуле, как он говорил, на германской войне в 1915 году.
Тут же в уездной управе он узнал, что Оське надлежало завтра же уезжать, а куда, опять никто не объяснил. Зато прощальный вечер староста устроил знатный. Стол ломился от всяческих закусок, пузатые бутыли с самогоном занимали на столе почетные места. Приглашенные полицаи чокались и хвалили Оську на все лады, здесь были даже новый комендант лагеря военнопленных, плюгавый, узкоплечий Иштван Токач, и его вертлявый адъютант, который с первой же рюмки охмелел и все норовил спеть какую-то лишь ему известную венгерскую песенку в ритме чардаша. Оська тоже глотком осушал рюмку за рюмкой, всем превозносившим его несуществующие достоинства широко улыбался и думал не о том, что завтра покидать родной дом, а о Екатерине, мысленно строя дерзкий план: пока ее отец вдребезги пьяный что-то бормочет себе под нос, беспомощно тычет вилкой в сковородку, где лежали мелко нарезанные жареные кусочки свинины, пробраться к девушке и… оставить ей о себе память. Тем более что Виктора, соперника его, нет и вообще неизвестно, жив ли он. Екатерина должна покориться ему, а станет упрямиться — у него, Оськи, хватит силы и страсти…
Когда гости уже изрядно напились и несли несусветную чушь, не понятную даже для них самих, Оська выскользнул из-за стола и, крадучись, вышел на крыльцо. Осталось только побежать к воротам, но тут крепкая рука отца схватила его за шиворот.
— Ты куда навострился, а?
— Да я так… подышать вышел… Жарко стало… Взопрел весь, — пытался освободиться от отца Оська. — В хате не продышать от самогона и… лука…
— Не продышать! — передразнил сына отец. — Знаю, куда ты собрался, стервец! Ишь чего удумал!.. Не дай Бог чего… этакого… Егорка только заикнется в уездной управе, что его Катьку… Не то что Германии, свету белого не увидишь больше… Ты едешь туда добровольцем, какой это доброволец — насильник? — наивно рассуждал староста, не представляя, насколько свободны немецкие прихвостни для насилия и подлости. — Ступай в хату, щенок, не то ремнем угощу на прощанье, не погляжу, что назвал молодцом сам… этот… фон… фон…
— Фон Ризендорф, — подсказал сын отцу, у которого спьяну заплетался язык.
— Вот… он самый… фон!..
Утром Свирид Кузьмич повез сына в Красноконск, как и было предписано. Упитанный конь рыжеватого окраса, отобранный у цыган, табор которых немцы расстреляли недалеко от Нагорного на берегу Серединки, легко бежал по проселочной дороге, раздувая ноздри, грызя металлические удила и разбрасывая хлопья белой пены изо рта. Когда село начало скрываться за пригорком, староста остановил коня.
— Помолимся, сынок, может, в последний раз ты видишь нашу церкву, а я тебя, — староста первым слез с брички. — Вон и ветряк наш стоит как истукан, не машет крылышками, не прощается с тобой…
Отец и сын, повернувшись лицом к селу и стоя на коленях, прочитали молитву, перекрестились трижды и, низко коснувшись лбами кончиков жесткой травы, поклонились. Снова примостились на бричке, тронулись с места.
— Заметил я, что никто не вышел нас провожать, — пожаловался Свирид Кузьмич сыну. — Будто вымерли все, сволочи… Вот как оно, сынок, получается, так что лучше тебе поскорее уехать… А там видно будет, время покажет… Мы с матерью свое отжили… почти отжили… А тебе надо думать, что дальше делать… Но, но! — хлестнул он ременными вожжами по широкой спине коня, и тот, фыркая и круто изгибая поблескивающую от пота шею, помчался легкой рысью, выбивая копытами вспышки горячей пыли.
Однако староста ошибался. Их провожало все село, но украдкой выглядывая из окон и из подворотен.
— Наверно, с похмелья головы у них здорово болят!..
— Да, такой стол вчерась отгрохал староста… Самогонки было море!..
— Коменданта лагеря под руки вели полицаи…
— А его адъютанта вообще несли, — такими словами нагорновцы провожали Оську в далекий неизвестный путь.
— Ну, Катя, теперь тебе некого бояться, — угощая кусочком шоколада, подаренного охранником Ласло вместе со старым мадьярским мундиром, улыбалась Анна. — И я прятаться больше не стану… Вражина Оська уехал, и чтоб он больше сюда, гадина, не вернулся, помоги ему в этом, Господи! перекрестилась Анна. — Душегуб он! — И плюнула на пол.
— Хоть бы дал Бог! — вздохнула Екатерина, жуя горьковато-сладкую шоколадку. — А прятаться нам все равно надо, Анечка, от мадьяр, а еще больше от немцев, если сюда нагрянут. — Катя поправила на своей голове старый весь в заплатках платок, наполовину прикрыв им большие грустные глаза.
— Отец твой — полицай, неужто они и дочь полицая тронут?
— А что им полицай! Не посмотрят… Может, на старушку в тряпье и сапухе не позарятся, — засмеялась Екатерина и взглянула на себя в зеркало. — Вишь, какая я красотка!.. Ты измажь мне лицо сапухой еще больше, чтобы на меня страшно глядеть было, чтобы воробьи и вороны со страха облетали меня стороной…
— Что если ты мадьярскую форму наденешь? — в свою очередь звонко рассмеялась Анна. — Вон на лавке валяется… Ласло принес, я только намекнула, он тут же приволок, думала Алеше передать, да Захар Денисович, земля ему пухом, отсоветовал, сказал, что в такой одеже его сами же мадьяры и схватят, как дезертира… Но все равно Ласло молодец! — Анна задумалась, грусть отразилась в ее глазах. — Где теперь мой Алешенька? А?
— И мой Витенька, — в тон Анны сказала Екатерина, — жив ли?… Я все равно буду его ждать…
— Твой-то, если останется жив, обязательно вернется, здесь его отец и мать, а мой — не знаю, — горько вздохнула Анна и вдруг негромко запела:
Цвела, цвела черемуха
На белой на заре…
Катя тут же подхватила, и хату наполнила нежная, немножко грустная, красивая, до боли знакомая и родная русская мелодия:
В ту пору мой — от миленький
Стучал в окно ко мне.
«Вставай, вставай, любимая,
Сон сладкий позабудь,
Нежданно и негаданно
Я еду в дальний путь…»
Не знаю, долго ль будет он
В далекой стороне,
Но если жив останется,
Воротится ко мне.
— Если останется жив… — закончив петь, промолвила Анна и перекрестилась. — Господи, помоги ему, моему Алешеньке!..
— И моему Витеньке… — тоже стала креститься Екатерина.