Трудные дни наступали для Татьяны Крайниковой. Она все больше чувствовала, что под сердцем носит вторую жизнь — плод любви ее к Александру. Пока свою беременность она скрывала даже от матери Прасковьи Федотовны. Отцу не скажешь — он на фронте, как ушел, так словно в воду канул, ни одной весточки от него не было и жив ли он — одному Богу известно. Правда, те, кого вместе с ним призывали и кто вернулся покалеченным, неопределенно сообщали, что Гавриил Петрович попал под Старой Русой в окружение, из которого никто не вышел целым и невредимым, в основном все там полегли.
Однажды, когда боль особенно дала о себе знать, Татьяна не выдержала и открылась матери:
— Мама, я тяжелая…
Прасковья Федотовна не стала причитать или пенять дочери за ее ошибку молодости — она давно уже заметила в ее поведении неладное, а только сказала:
— Так Богу угодно, будем ждать внука или внучку.
А тут еще как на грех стал навязчиво ухаживать за Татьяной Антон Званцов. Да, когда-то, еще до войны, он нравился ей, но теперь… Во-первых, память об Александре отодвинула на задний план все ее былые увлечения и чувства, и, во-вторых, воспитанная на русской классической и советской литературе, которая несла в себе, словно утренние зори, свет благородства и преданности родной земле, Татьяна не могла примириться с тем, что прежде уважаемый ею человек стал на путь предательства, надел ненавистную форму полицая, служил оккупантам, в то время как ее отец, возможно, еще живой, сражался с фашистами или пал в бою, защищая Родину. Да и не только отец, но и ее любимый Александр, чье дитя теперь она носила под сердцем, и миллионы других русских людей, всего необъятного Союза!
— Ты же мне симпатизировала, помнишь? — приставал Антон к ней, когда она вместе с подругами, подгоняемая им же, шла на работу.
— Это было так давно, — уклончиво ответила Татьяна, прикрывая краем белой косынки в красный горошек щеку, словно боясь, что он ударит по ней. — Ты раньше был в моем представлении Печориным, а нынче — полицай!..
— И что такого — полицай!.. Работа у меня такая…
— Грязная работа!
— Ты идешь на работу, которую тоже не в белых перчатках делать будешь!.. И вообще, плюнь на все! — настаивал на своем полицай. — Помнишь, я тебе обещал не жениться, пока ты не подрастешь?
— Но женился же на Зинке!
— Ошибка произошла, — Антон сплюнул на дорогу. — Зинка стервой оказалась, с председателем путалась, нашла кем меня заменить! — в голосе его звучали злость и обида.
— Разве мало других девок? Только свистни! — усмехнулась Татьяна.
— Девок много, но ты одна… Ну, хватит нам в кошки-мышки играть…
Зинку я гоню в шею, к вам сватов шлю… Пусть мать твоя Прасковья Федотовна готовится… Война войной, а мы должны свадьбу справить, как положено… Не каждый день женимся!
— Перестань, Антоха, — сердито пробурчала Татьяна. — Пусть уж война закончится, может, и батя мой к тому времени вернется, если жив останется…
— Ого, куда загнула! — присвистнул полицай. — Кто знает, когда война закончится? Пока немцы до Урала дойдут, сколько времени понадобится!..
— Ты уверен, что их туда допустят? — насмешливо спросила Татьяна. — Широко шагать будут — штаны порвут!.. И когда удирать станут, голыми задницами сверкать придется…
— Эй, эй, милая, говори, да не заговаривайся! — пригрозил Антон. — Да за такие речи… сама знаешь… Словом, до зимы все надо решить… Я уже Свириду Кузьмичу сказал, что мы с Зинкой… — сделал он характерный жест задом, — и в разные стороны… И я не отступлю от своего!
— Еще раз кажу — нет! — сверкнула девушка глазами из-под косынки, и в голосе ее послышались нотки ненависти и презрения.
Это Антон почувствовал всем своим существом. Он схватил Татьяну за руку выше локтя, придержал, пока другие женщины и девушки, с ехидными насмешками оборачивающиеся назад, отойдут подальше.
— У тебя два пути, — грозно, крутым перегаром дыша Татьяне в лицо, предупредил Антон. — Один — через мою кровать, другой… — он умолк на секунду, желваки ходили на его потемневшем лице. — Другой не очень приятный: я отправлю тебя на ночь в хату к мадьярам, они очень обрадуются. … Станешь для них подстилкой, как Дуська Лыкова, так она подстилка одного Гамара, может, иногда и адъютанта, не знаю, я ее за ноги не держал, или как Нюрка, но та сама ложится под Эккерта, а ты обслужишь за ночь целый взвод оголодавшихся жеребцов… Так что смотри у меня!..
— И ты смотри, — с похолодевшим сердцем ответила Татьяна и, сама не зная почему, вдруг пригрозила Антону: — А я Ласло расскажу, он что-нибудь придумает с теми мадьярами… Они со зла тебе могут и не такое сделать!.. Кажут, многим из них бабы не дай, а такого как ты, сдобного!.. Вишь, как отблескиваешь, разъелся на чужих харчах!.. С такого они быстро подштанники сдерут… Для того дела им все равно — полицай ты или партизан…
От таких слов Антон буквально оторопел, он открыл рот, чтобы что-то сказать, но не смог. Не ожидал он такой резкости от, как казалось ему, покорной дурочки, к тому же неравнодушной к нему, хотя бы до его женитьбы на Зинаиде. И про этого Ласло он не раз слыхал и даже как-то видел его: невысокого роста, худощавый, придави ногтем — и только мокрое место останется.
Нагорновские женщины с появлением лагеря для военнопленных в селе хорошо изучили повадки мадьяр-охранников, или, как они с насмешкой выражались, «охальников», знали характер почти каждого из них: кто вредный, а кто не очень. Прежде всего женщины улавливали момент и норовили подбежать к ограждению, когда в определенном месте стоял на посту солдат по имени Ласло. Он иногда, смотря по обстановке, просто-напросто отворачивался при виде их с мешочками, иногда наоборот — делал жест рукой: кидай, мол, продукты пленным побыстрее, чтобы кто другой из охранников не увидел и не донес на него коменданту.
В свободное от службы время Ласло частенько заглядывал в дома жителей села, был везде желанным гостем. Его подкармливали борщом, блинами, у кого еще оставалась мука, жареными крумплями, так он по-своему называл картошку. И сам он приносил шоколадки, разламывал плитки на небольшие кусочки и угощал детишек. О нем в селе стали даже сочинять веселые прибаутки: «Наш Ласло любит крумпли и масло» или «Мадьяр Ласло лазит к бабкам через прясла». Когда ему растолковали последнюю прибаутку, он категорически запротестовал. С помощью немецкого языка, который он неплохо знал, стал доказывать, что ходит он не к старушкам, гроссмутер, а к медхен, то есть к девушкам, что его не интересуют даже женщины средних лет, фрауенциммер, а только и исключительно медхен, хотя ничего подобного с нагорновскими девушками у него не было!
Не раз, хлебнув мутного самогона, Ласло откровенно признавался, что, если придется участвовать в бою, он обязательно сбежит к русским.
— Так Москве же капут! — хитро прищурил глаз Тихон. — Куда же ты побежишь?
— Э, — махнул рукой Ласло на окно, из которого была видна церковь, где рядом находился концлагерь. — Так наш комендант Иштван Гамар утверждает… Он все врет! — и, поманив к себе пальцем Тихона, шепнул: — Вороньеж ваш… Вороньеж швабы никак взять не могут… И Ленинград не капут, и Москва не капут! — И погрозил Тихону кулаком: только не болтай, мол, храни тайну.
— Будь спокоен, Ласло, — показал большой палец Тихон. — Могила!
И вот этого невзрачного венгерского солдатика Антон, будучи от природы трусливым, испугался не на шутку: что еще надумают эти мадьяры, если их станут подбивать черт знает на что? Полицай сплюнул на дорогу и, грозно взглянув на Татьяну, пробурчал:
— Ну, смотри!.. Мы еще поговорим!..
И наконец отстал от девушки, заорал, размахивая плеткой, на остальных:
— Чего плететесь, как коровы, а ну, живее!..
— Озверел вражина!
— Танька от ворот поворот показала, вот он брызгает слюнями!
— А мы виноваты! — зашумели женщины.
— Правильно она сделала, что отшила, нехай Зинку свою мусолит…
Татьяна молча догоняла подруг. Она знала, какая недобрая слава идет по селу о Евдокии Лыковой, которую обзывают не иначе как мадьярской потаскухой и плюют ей во след. Сначала Евдокия еще пыталась хорохориться: пусть, дескать, плюются. Но с каждым днем ей становилось все труднее и невыносимее встречать косые взгляды односельчан, с одной стороны, а с другой — терпеть унижения скверно пахнущего потом Гамара. Разве она по доброй воле ложится в постель коменданта, имея всего лишь две возможности: ублажать похоть слюнявого мадьяра или быть убитой — ведь она дочь председателя колхоза, коммуниста.
Этим вечером, пасмурным и неуютным, когда по небу тянулись длинные, низкие тучи, словно бесконечные темные волокна, было ей особенно трудно: то ли нахлынуло предчувствие чего-то недоброго, то ли просто жить надоело, как видеть бесконечный дурной сон. В прошлую ночь она долго не могла успокоиться после ползания по ней Гамара, хотелось сбросить с себя шкуру, бежать куда-нибудь. Потом на короткое время заснула и увидела во сне, что копает она лопатой огород. Копает, страшно устала, а огород почти не тронут. Отец стоит на меже и грустно смотрит на нее, покачивая головой.
Как всегда, коменданта привезли домой на автомобиле, хотя от лагеря до хаты Лыковых не было и километра, одно удовольствие — пройтись по вечернему воздуху. Адъютант ловко открыл дверцу автомашины, из которой с трудом вылез Гамар. «Наклюкался! — с ужасом подумала Евдокия, глядя в окно. — Раз пьяный, значит, еще одного пленного застрелил, подлец!» Комендант вообще много употреблял спиртного, но когда лично убивал беззащитного человека, какими были все военнопленные, то пил еще больше: то ли совесть не давала покоя, в чем Евдокия глубоко сомневалась — с совестью он давно расстался, как с надоевшей проституткой, то ли был недоволен своим служебным положением, то ли что-то третье выводило его из себя, а что именно, Евдокия не могла пока понять. В любом случае убийство под горячую руку русского пленного было для него поводом и стимулом для очередной безудержной попойки, которая по возвращении его на квартиру продолжалась сексуальными извращениями и прямым издевательством над Евдокией. Он заставлял ее догола раздеваться и по-русски плясать перед ним. А потом в угаре страсти хватал ее и бросал на кровать, рыча словно дикий зверь. Нередко оргии происходили в присутствии адъютанта, который стоял в стороне, трясся, как в лихорадке, с каким-то ожесточением пил вино из горлышка бутылки и надеялся, что насытившийся господин даст и ему возможность удовлетворить свою похоть. Красивое тело русской женщины пьянило его больше, чем все спиртное, какое он только знал и пил. Но Гамар тешился только сам: то ли не замечал адъютанта, то ли назло ему.
Ввалившись в хату и раздевшись с помощью адъютанта, Гамар осовевшими глазами как-то странно посмотрел на Евдокию, словно видел ее впервые.
— Ты летала на самолете, староста говорил, — за время пребывания в Нагорном комендант научился немного разговаривать по-русски. — Моя жена на самолете летает. — Он расставил руки, изображая крылья самолета, и покачал ими. — Гу-гу-гу-у, — сложив губы трубкой, прогудел он. — Моя жена бомбит ваш… этот… — Гамар посмотрел на адъютанта, который занял свое место за столом и держал в руках откупоренную бутылку вина.
— Ленинград, — подсказал тот.
— Ленинград, — поднял комендант большой палец, показывая этим жестом, какая важная его жена и какое важное задание она выполняет. — Бум-бум-бум!.. А ты — курва! — вдруг почти взревел комендант. — Ложись! — Евдокия захлопнула дверь спальни и упала на постель, и на нее тут же набросился Гамар. — У-y, какой короший курва, — стонал он и рвал на Евдокии рубаху, лапал грудь, слюнявил губами соски.
….Висевшие на стене гиревые ходики пробили час ночи. Гамар лежал, отвернувшись от Евдокии, и громко храпел. Она выползла из-под простыни, которой укрывалась, надела ночную рубашку и юбку. Привычно сунула ноги в тапочки, открыла дверь в горницу. Адъютант не ушел к себе на квартиру, которая была в соседней хате. Сильно пьяный, он крепко спал, склонившись на стол и подложив под голову руки вместо подушки. На столе стояла пустая бутылка. Евдокия вышла во двор. Прохладный ветерок с луга дохнул ей в лицо, которое все еще горело от стыда и обиды. Туч на небе уже не было. Кончался август, и звезды в эту пору года, как бы рождаясь заново после летних зорь, уже ярко светились. Невысоко над горизонтом, словно подвешенный, серебрился шар Плеяд, которые Евдокия с измальства знала, как Висожары.
По двору медленно прохаживался часовой. Сегодня была очередь Шандора, которого хорошо знала Евдокия. Услышав скрип двери, он вздрогнул, скинул с плеча ремень карабина, готовый отдать честь адъютанту или тем более коменданту, который иногда, особенно после изрядной выпивки, выходил из душной хаты хлебнуть ночной прохлады. Но, увидев Евдокию, предмет своего обожания и мечты, заулыбался в темноте. Она давно привлекала его внимание. Сколько раз Шандор представлял себе, как господин комендант обнимает ее, укладывает в постель, срывает рубашку… Он знал имя женщины, но от волнения и страстного возбуждения в тот момент напрочь забыл и произнес крепко засевшее в его тупой солдатской башке привычное:
— Курва?!
Евдокию всю передернуло, будто плюнули в ее и без того израненную, измученную душу «И этот недоношенный туда же, — с отвращением подумала она. — Нелюди!» Ей так захотелось со всего размаха огреть по роже мерзавца, но она, скрипя зубами, сдержалась и даже вымучила на лице улыбку, будто обидное слово касалось не ее. А Шандор понял это по-своему и снова ласково протянул:
— Ку-у-у-рва!
Евдокия медленно сошла с крыльца, и солдат всерьез решил, что настал час его вожделения, час его мечты. Отставив карабин в сторону у крыльца, он крепко схватил Евдокию за руку и потянул в сарай. Он знал там укромное местечко, где под утро частенько дремал, когда точно был уверен, что господин комендант в это время сладко спит и видит райские сны. Евдокия, равнодушная ко всему на свете, покорно шла за ним, лишь слабо, еле заметно упираясь. В сарае часовой накинулся на нее с остервенением, пытаясь уложить на охапку прошлогоднего сена.
— Больно же! — опять скрипнула зубами Евдокия и отшвырнула тщедушное тело часового.
Он упал, но тут же быстро вскочил, бормоча что-то по-своему и снова хватая ее за руки и лапая за плечи. Он не чувствовал ее ненависти, считал, что она для вида капризничает, отталкивая его. Сучки, что в России, что в Венгрии, не сразу позволяют кобелям прыгать к себе на спину, а сначала погрызутся, полают. Так и женщины — сначала кокетничают, жмутся, строят из себя недотрог, а уж потом!.. Вот только эти русские имена… Ну никак сразу не запомнишь… Шандору хотелось назвать ее ласково Мартой или Евой, но в минуты волнения и необузданной страсти вылетело из головы имя этой прекрасной женщины и он уже в третий раз горячо зашептал:
— Ку… курва… курва…
Для Евдокии такое признание в любви было уже сверх всякой меры и терпения. В ярости она протянула руку в сторону, нащупала в углу сарая черенок от старой лопаты, который сама же раньше сюда и поставила, схватила его и ударила по голове часового. Шандор пошатнулся и, не издав ни звука, мягко повалился к ней под ноги. «Убила! — в испуге подумала Евдокия и откинула черенок в темноту. — Человека убила!.. Да только не его бы надо… Господи! Я заслужила ад!»
Как давно Евдокия не вспоминала о Боге! Помнит, как в годы ее детства, когда еще не запрещали службу в церкви, раздавался звон колоколов, как она с матерью на Вербную перед Пасхой несла в руках зажженную свечу, страшно боясь, чтобы она не погасла, и веточку вербы, окропленную батюшкой Василием Петровичем, имевшим длинные волосы, большую черную бороду и красивую блестящую ризу. Потом наступило вдруг взбесившееся время: церковь закрыли, батюшку вместе с семьей прогнали из села… Помнит, как священник, матушка и их сын с узлами уходили из Нагорного, столы на частых собраниях в селе стали накрывать красными скатертями, неизвестные приезжие люди громко, чтобы слышали все и в задних рядах, доказывали, что никакого Бога больше нет, что все это поповские выдумки. В их хате, несмотря на крики и плач матери, в святом углу поснимали образа святых и вместо них на стене на гвоздиках повесили сначала портрет Ленина, потом Сталина и еще каких-то других вождей в картузах и без картузов, с бородами и безбородых.
Вскоре мать умерла, а она так не хотела новых порядков в доме: угощать много курящих, спорящих, сердитых людей, вечерами боявшихся окон, в которые нехорошие дяди-кулаки могли палить из каких-то обрезов. И Дуся росла под присмотром отца Алексея Петровича Лыкова, активиста, вступившего в партию большевиков и избранного первым председателем колхоза имени «13-го октября».
Молодость, красота по материнской линии, высокое положение в селе по отцовской линии, поглядывание в ее сторону не только парней, кому надлежало это по возрасту, но и многих нагорновских мужиков вскружили голову Евдокии, пьянили ее чувства и разум. За ней ухаживали десятки ребят, ссорились, дрались, а она выбрала одного, выделявшегося среди других своей самостоятельностью, серьезностью, да и в немалой степени приятной наружностью: один только русый чуб, выбивавшийся из-под бескозырки с золотыми буквами «Черноморский флот» и якорями на лентах, стоил многих бессонных девичьих ночей. Это был Иван Званцов. За него Евдокия охотно вышла замуж. Отцу ее Иван тоже очень нравился, души в нем не чаял. Жить бы им да жить в любви и радости, да внуков и внучек наживать. Так нет же! Всем на горе в колхоз приехала бригада механизаторов МТС, среди которых был и пахнувший мазутом и керосином их бригадир Василий Игумнов. И тут пошло-поехало!.. Где-то вдалеке тарахтенье трактора звучало для Евдокии песней, и она готова была бежать туда, позабыв обо всем: и об отце, и о соседях, осуждавших ее, и о стыде, и об Иване с его золотыми якорями на лентах. Тогда-то она и увидела свой сундук с приданым выставленным по обычаям и традициям нагорновцев за ворота званцовского дома.
О Боге Евдокия вспомнила только теперь. Она тут же хотела затянуть часового в хату, сама не зная зачем, но он оказался для нее тяжелым, хотя на вид был тщедушным. Просто она сильно устала. И Евдокия вспомнила про канистру в легковом автомобиле. Шофера не было, он в соседней хате, а машина всегда оставалась под окнами коменданта. Вечером он заправлял автомобиль, наливал бензин из канистры, и теперь в ней еще плескалось горючее. Евдокия открыла крышку, запах бензина резко ударил в нос. Торопясь, она внесла канистру в горницу, в спальню. Адъютант и Гамар продолжали дружно храпеть Она тихонько стала выплескивать бензин под окна, прочно прикрыв их, и у двери до тех пор, пока канистра не отозвалась в ее руках пустым позвякиванием. Евдокия направилась к двери, чтобы бежать. Но куда? Кто мог спрятать ее в Нагорном, зная, что каратели перероют, как свиньи носом, все подряд, найдут ее и расстреляют тех, кто посмеет ее скрывать. Выбежав на крыльцо, она увидела выходящего из сарая Шандора, он пошатывался и держался руками за голову. Она его не убила, а только оглушила! И теперь часовой очухался, пришел в себя и, увидев ее, протягивал руки, словно собирался поймать обидчицу. Евдокия, стоявшая до этого как вкопанная, резко опять оттолкнула приблизившегося Шандора, он пошатнулся и опустился, опершись спиной о крыльцо. Она вбежала в сенцы, захлопнула за собой дверь, звякнула металлическим засовом. В хате долго не могла запалить спички, они ломались в ее дрожащих пальцах. Наконец она спичка вспыхнула, затрепетал маленький язычок пламени. Евдокия кинула спичку на пол, обильно политый бензином. Огонь вспыхнул и стал быстро бежать по горнице и под дверь в спальню. Адъютант зашевелился и закашлялся. Послушался голос Гамара, казалось, он звал на помощь. «Нехай придут к тебе помогать расстрелянные тобой пленные!» — мелькнула мысль в голове Евдокии. Женщина видела, как выскочил из спальни перепуганный полуголый Гамар, что-то истошно крича на своем языке, как поднялся адъютант с полными ужаса глазами. Евдокия выскочила в сени и плотно прикрыла за собой дверь, которую уже начало пожирать свирепое пламя. Она слышала крики в хате, стук в дверь, но навалилась всем телом на нее, уперлась ногами в пол, не позволяя ее открыть, а через несколько секунд и само пламя не позволило бы это сделать. Огонь бушевал у окон, посреди хаты, сухие бревна стен трещали, осыпаясь искрами. И крики очень скоро прекратились. Пламя охватило сени. Евдокия по лестнице поднялась на чердак, из которого над крыльцом выходила дверца.
Хата с треском пылала, гудела, трепещущее пламя высоко и широко поднималось над Нагорным. Со всех концов села на пожар бежали люди. По привычке они образовали цепочки и ведрами к пожарищу подавали воду из колодцев. Некоторые забрались на крыши соседних хат, им подавали также ведра с водой, чтобы там гасить искры. Вдруг дверца чердака над крыльцом распахнулась. В проеме с растрепанными волосами показалась Евдокия. Ее заметили, стали кричать, махать руками.
— Сигай!..
— Дуська!..
— Дуся!..
— Спасайся!..
Люди еще не знали, что она сама же и подожгла дом. Евдокия стояла, глядя сверху на мятущуюся, орущую и размахивающую руками толпу односельчан внизу, и жизнь ей показалась каким-то нереальным мгновением, которое должно закончиться сию же минуту. Страха не было. А только пустота в душе и вокруг.
— Прыгай, дура! Не стой! — громче всех кричал Свирид Кузьмич, хорошо понимая, что кому-кому, а ему прежде всего придется нести ответственность за гибель столь высокого венгерского офицера, а останься жива Евдокия — весь гнев оккупационных властей обрушился бы на нее. — Да прыгай же ты, недотепа!.. Прыгай! — почти стонал староста.
Но пламя огромным красным языком уже жадно облизывало крышу хаты, змеилось, торжествуя вокруг своей жертвы. И сквозь весь этот шум и треск нагорновцы услышали четко и ясно:
— Люди, про-сти-те!..
Это были последние слова Евдокии. Спустя секунды огонь поглотил и ее, хата неуклюже осела, а затем и вообще рухнула, еще сильнее пылая и разметая искры, казалось, по всему небу. Бушуя, поднимая веретенообразный вихрь пламени вверх, горел сарай. Огонь подползал к автомобилю. Подбежавший шофер попытался было завести машину, но не получилось, и опасность была — бензин в баке от жары мог взорваться в любой момент. Шофер, подпирая плечом, хотел сам столкнуть автомобиль с места, но не хватило силенок и он стал размахивать руками, кричать, звать на помощь.
— Техника хоть и чужая, но жаль, если сгорит, — Тихон первым подбежал к машине.
За ним последовали другие. Несколько мужиков, чертыхаясь и крича друг на друга, стали отталкивать легковушку подальше от огня. Сломали забор, выкатили автомобиль аж на улицу, где ему ничто уже не грозило.
…Утром в Нагорное прибыл отряд немецких карателей из уездной комендатуры во главе с эсэсовцем Эккертом, покровителем Нюрки. Стали разбираться, кто виноват в происшедшем. Эсэсовец внимательно выслушал объяснение старосты, полицаев, допросил кое-кого из мужиков, выслушал рассказ часового Шандора о «красивой русской преступнице» и сделал твердый вывод: эти мадьяры не заслуживают жалости. Как мог офицер Иштван Гамар, комендант местного лагеря военнопленных, связаться с дочерью коммуниста? Сам виноват в своей гибели! Шандора приказал отдать под суд военного трибунала, поскольку тот нарушил дисциплину, оставил пост и пытался завести интимную связь с русской женщиной. Староста втайне благодарил Бога за то, что сгорел и адъютант, ибо некому было теперь объяснить, что квартиру в хате Лыковых коменданту порекомендовал именно он, Свирид Кузьмич Огрызков, Шандору же эта мысль не пришла на ум, иначе старосте не сносить бы головы.