К книге
Обагренная кровьюРодимые пятна прошлого. I
3%
Родимые пятна прошлого. I
1

Летний день летел на крыльях теплого сухого ветерка. По голубой ниве небес медленно, как бы нехотя, плыли небольшие белобокие кучевые облачка, словно ленивая отара овец, подгоняемая недремлющим пастухом — ярким солнцем. Внизу по полям, по взгоркам, лощинкам вслед за облачками бежали тени. Захар останавливался, оглядывался вокруг и, сняв влажный картуз с головы, вытирал им вспотевшее лицо. Затем снова не спеша брел по пыльной дороге. Такой благодати, которая светом и спокойствием снисходила на него откуда-то сверху, он давно не ощущал. И вдруг Захар кашлянул от внезапности и с глухим, не своим, вырвавшимся из истосковавшейся и исхудавшей груди криком воскликнул: «Господи, ты внял моим молитвам!» После этого, обессиленный, упал на колени на короткую, поржавелую, жесткую, высушенную безжалостным летним зноем траву, окаймлявшую обочины узкого пролеска, стал страстно молиться, кладя широкий крест на плечи и грудь и касаясь лбом колючей растительности. Трава больно кололась, но Захар не ощущал боли и как будто даже радовался ей, словно она не колола, а нежно ласкала его изрезанное глубокими и густыми морщинами, дубленое временем, холодами и жарой лицо.

Десять несказанно изнурительных лет денно и нощно думал он об этой минуте, лелеял, казалось, несбыточную мечту об этой встрече с родной землей, с этим ласковым голубым небом, с этими облаками, с этим солнцем. И теперь, когда из-за серого бугра показались верхушки деревьев, должно быть, приусадебных садов, над которыми возвысился знакомый все такой же цвета неба купол церкви, но уже без креста на самом верху, Захар стал прерывисто шептать: «Отче наш, иже еси на небеси…» У него не было и тени сомнения в том, что именно Господь спас его от неминуемой смерти, которая десять лет, буквально наступая на пятки, ходила за ним, дышала в затылок, глядела в его глаза темными, бездонными глазами винтовочных стволов. Сколько пришлось ему похоронить друзей по несчастью, большей частью не имевших никакой ни перед кем вины, — не пересчитать! А его Бог миловал…

И купол церкви, обдутый ветрами, обмытый дождями и снегами, обшарпанный ногами и руками тех, кто сбрасывал крест, обруганный со всех сторон крепкими матерными словами безбожников, называвших себя для большинства непонятным, но таким загадочным, жутко-чужим, однако очень партийным словом «атеист», словно улыбался Захару, сиял в лучах солнца, как бы приветствуя многострадального путника и воскрешая в его памяти минувшее, тот свалившийся на его плечи непомерной бедой день, когда под окошком избы заурчала трехтонка, из кузова которой выпрыгнули два милиционера с винтовками в руках, больно скрутили за спиной натруженные крестьянской работой руки, затолкнули в кузов и повезли в районный центр Красноконск. Там не было допросов, суда, а только прямиком, без особой задержки, отправили на железнодорожную станцию, по которой он попал на лесоразработки. Это потом Захар узнал, что находится в сибирской тайге, а поначалу даже не сообразил, куда столько томительных дней его везут, как скот, в телячьем вагоне, двери которого во время пути снаружи крепко-накрепко с лязгом запирались на тяжелый металлический замок.

Когда же это произошло? «Век тому назад! — с горечью подумал Захар, поднимаясь с колен, сбивая с них узловатыми пальцами горячую, как пепел, пыль и вытирая тыльной стороной ладони мокрый лоб, на котором оставались грязные неровные разводы. — В тридцать первом году, вот когда это случилось! — прошептал он сухими губами. — В то самое время, будь оно трижды проклято!» Захар и сам не заметил, а если бы и заметил, то не придал бы этому никакого значения, когда в его весьма ограниченном от рождения лексиконе и при не шибко сильной грамотности появилось невесть откуда слово-паразит… Всего три безобидные буковки, но они-то и сыграли с ним злую шутку… Ах, лучше не вспоминать! Но как можно забыть такое!

Колхоз готовился отметить свое второе рождение. Первый под названием «По пути большевиков» оказался мужикам не совсем по пути. И они, едва услышав о статье самого Сталина про головокружение от успехов в башках ретивых местных активистов, которые старались бежать в пекло быстрее родного батьки, тут же дружно рассыпались в разные стороны. Что касается самой статьи в газете «Правда», то большинство односельчан ее не читало. А вот боль за собственную скотину и какой-никакой домашний скарб в виде телег, плугов, сох, борон, хомутов, вожжей накрепко оставалась в сердце каждого. Мужикам страшно обидно было видеть, как их нажитым трудом и потом добром пользовались другие, у которых нередко из-за лени, а чаще всего из-за пьянства ничего-то своего и не было, окромя вшей в кармане и сверчка в подпечке.

Вышли мужики из колхоза дружно и быстро, надеясь, что избавились от очередной несправедливости, преследовавшей их всегда и во всем, но не тут-то было. Понаехали из области и района знакомые и незнакомые высокие партийные и советские чины, часть из которых, нежно поглаживая ладонями кожаные, с тяжелыми револьверами кобуры на поясе, стали горячо призывать несознательных и колеблющихся крестьян к сугубо, как это и учит делать товарищ Иосиф Виссарионович, добровольному объединению в коллективное хозяйство, одновременно упрекая мужиков в их политической отсталости, трусости и даже в тупости, особенно за то, что они так необдуманно растащили колхозное добро по дворам. Ведь в статье товарищ Сталин такого беспредела не допускал!..

Окидывая пылающим от негодования взглядом собравшихся и по старой кавалерийской привычке высоко размахивая рукой, словно в крепко сжатом ее кулаке была острая сабля, не унимался на собрании всем хорошо известный Пантелеймон Жигалкин, инструктор Красноконского райкома партии по идеологической и пропагандистской работе. Часто поправляя назади почти белую от времени и многочисленных стирок гимнастерку и широкий кожаный ремень с большой медной пряжкой со звездой на впалом животе, он говорил страстно и вдохновенно.

— Здорово Пентелька чешет, — шептались мужики.

— Не чешет, а брешет!

— Вот так на брехне и лезет вверх!

— А все они на брехне, как тесто на дрожжах из дежи прут…

— Да, брехня — удобрение лучше навоза для роста начальников!

— Языки у них без костей! Тары-бары — растабары!

— Слыхали мы уже энтих краснобаев…

Конечно, низкорослый, сухощавый, с потемневшим лицом Пантелеймон не слышал этих шептунов, иначе быстро взял бы их на заметку.

— Я не о себе думал, — бросал он слова в зал клуба с низким потолком, но довольно вместительного, — не в пример вам, а ради всемирной пролетарской революции я тады в Великомихайловке оседлал боевого коня и под командованием товарища Семена Михайловича Буденного через ваше же село… — Он глубоко, шумно вздохнул и смолк, собираясь с мыслями.

— Партейный, а скелет, — опять заметил кто-то из мужиков. — Али ему порцию меньшую дают? А?

— Не в коня корм.

Пантелеймон и на этот раз не услышал, что о нем говорят. Он продолжал:

— Через ваше Нагорное я безостановочно гнал белых за Дон! — Жигалкин многозначительным взглядом обвел мужиков, как-то испуганно втянувших головы в плечи и даже переставших грызть семечки и выплевывать шелуху на пол, ехидно усмехнулся и покачал головой. — Ради вашей же нынешней счастливой жизни! И что же я теперь наяву вижу? А вижу я то, что вы, мужики, очень несознательная публика, из чего и вытекает мой правильный вывод: кнут плачет по вашим… — Он замешкался, кое-кто из мужиков уже даже хихикнул, ожидая, какое дальше последует слово, но Жигалкин быстро нашелся и, пряча улыбку, для чего вытер губы ладонью, сказал: — По вашим, так сказать, местам, что пониже спины… Мой буланый, нет, брешу, каурый боевой конь, который, кстати, наяву за вас же… трагически погиб, сраженный белогвардейской пулей под Воронежем, ржал бы теперь над вами… Ох, как ржал бы! А вы? Эх, вы! — Жигалкин безнадежно махнул рукой и добавил: — Нет у вас пролетарского чутья… Так и норовите опять нырнуть под власть кулаков и таких же вредных для советской власти подкулачников… наяву — лютых вражеских элементов… Но мы вам этого удовольствия не позволим! — вдруг громко и грозно воскликнул он. — Колхозу в Нагорном быть! — А когда собравшиеся настолько притихли, что можно было услышать летящую по залу муху, тихо, даже с нежностью в голосе сообщил: — И название вашему колхозу я очень удачно уже придумал… Сколько лет тому назад мы во главе с товарищами Лениным и Сталиным совершили великую революцию? Считать умеете? То-то же! Тринадцать лет! Так вот и ваше коллективное хозяйство, созданное по вашему единодушному, добровольному согласию, будет называться колхозом имени «13-го Октября»! — Жигалкин потер руки от удовольствия. — Наяву метко придумано!

Собрание одобрительно загудело. Мужики согласно кивали головами, совершенно не вдумываясь, хорошо сделал Пантелеймон или нет, что именно так, а не иначе хочет назвать колхоз. Хотя знали, что он на такое весьма горазд, что и в новом названии райцентра есть немалая доля этого беспокойного, богатого на фантазию человека. До революции как назывался уезд? Хлевищенск! А когда ворвалась в него с криком «ура!» и сверканием сабель Первая Конная, уезд стал именоваться районным центром и тут же взялись придумывать ему более благозвучное название: Интернациональный, Пролетарск, Ворошиловск, Буденновск, и, наконец, в честь Первой Конной районный поселок нарекли Красноконском. И активнее всех на этом названии настаивал именно Жигалкин. По сравнению с тем, что было до революции, голова у него, как шутили мужики, здорово выросла, стала большой и умной. В этом никто и нисколько не сомневался.

Зато бабы, слушая Пантелеймона, еще дружнее грызли семечки подсолнуха, снимали свисавшую с губ шелуху в горсти, бросали ее себе же под ноги и с неподдельным любопытством поглядывали в сторону этакого языкастого, этакого азартного бывшего кавалериста, хитро перемигивались между собой и шептали друг дружке нечто такое по поводу достоинств и способностей буденовского рубаки, отчего уши у мужиков краснели бы, как кормовой бурак.

— Небось Лидка довольная! — негромко говорила женщина в голубом с красными цветками платке, имея в виду жену Жигалкина Лидию Серафимовну.

— Страдалица она, вот тебе и довольная, — крутила головой другая женщина. Ей было жарко, и она откинула на плечи розовый платок. — Он только языком молоть и может… Ага! Я сама слыхала! — И шепнула: — Валух!.. Вот не сойти мне с этого места, валух!..

Тихий смешок волной покатился по рядам, где, тесно прижавшись друг к дружке, сидели почти одни женщины.

— Ну, это не бабы — сатаны! — кривился Архип Савельев и хрипло кашлял в кулак.

Ему было почему-то не до смеха. Архип, кряжистый, сильный духом и телом мужик с коротко округло подстриженной бородой с редкой проседью, долго в нерешительности ерзал на скамейке, пока, наконец, не осмелел и не поднял высоко руку, широко растопырив узловатые, толстые пальцы…

— Дайте и мне, мол, высказаться, — попросил он, с опаской вглядываясь в суровые лица начальства, вальяжно сидящего за столом президиума.

Все стихли и устремили взгляды на Архипа. Среди мужиков Нагорного он был весьма уважаемый человек, по характеру степенный, рассудительный, попусту болтать не любил, а уж если что скажет, то словно гвоздь по самую шляпку в стену вгонит. Особенно интересно односельчанам было его послушать теперь. Архип последним вышел из колхоза, последним увел с общего двора свою гнедую лошадь, прихватив свой же хомут, кое-где изъеденный молью, а другой сбруи не нашел: кто-то успел экспроприировать у несостоявшегося колхоза прежде принадлежавшие Архипу седло, чересседельник и подпругу. Особенно жаль было ему вожжей — новеньких, ременных, купленных недавно на базаре в Красноконске у цыгана. Обида переполняла душу Архипа. Уж ладно бы, вожжи как вожжи, но ведь ременные, а не из канапей!

— Говори, Архип Федосович, — кивнул за столом председатель колхоза первого, разбежавшегося, а теперь руководитель и второго Алексей Петрович Лыков.

— Так что, мол, говорить? — Архип оглянулся на собравшихся в клубе. — Мы не супротив колхоза. — Он погладил всей пятерней аккуратно подстриженную бороду. — Но поймите же и вы нас, честных мужиков, которые… Которые всей, мол, душой за советскую власть!..

Сидящие вокруг Архипа одобрительно загудели.

— Верно, Архипка!

— Мы же ведь не просто так вот…

Чувствуя поддержку односельчан, Архип еще больше осмелел.

— Только вот большое воровство при этом самом начинается, — продолжал он. — Взять, к примеру, мои вожжи, ременные вожжи! — сделал он ударение на последнем слове и повторил: — Крепкие, потому что ременные! Я их добровольно сдал в колхоз, как и потребовал наш председатель товарищ Алексей Петрович Лыков… Он сидит за столом, свидетель, мол!.. И что же? Сперли мои вожжи и другую иную сбрую…

Собрание вновь оживилось, и даже Лыков согласно кивал головой и пожимал плечами: украли, дескать, это верно. Такая обстановка придала силы Архипу, и он еще больше осмелел.

— Как у нас в Нагорном всегда было? Все друг друга знали, чья собака брешет — знали, чей кочет прогорланит — знали, кто при сумерках понес на спине уклунок и что в уклунке — знали, много не наворуешь, а теперича? Срамота одна! Сперли вожжи — и никакого следа… А все, что говорил товарищ Пентелька про нашу будущую жизню, — продолжал он, — все правильно и все, мол, по путю…

— Это кто тебе Пентелька, а? — вдруг вскочил со своего места сухощавый, остроносый представитель райкома партии. — Что за обращение? Это ни в какие ворота не лезет! Тьма ты беспросветная, Архип! Какой такой Пентелька? Так нас кулачье Пентельками да Егорками называли! Так мы этих кулаков — враз! — стукнул он кулаком по столу. — Не Пентелька, а Пантелеймон Кондратьевич Жигалкин, инструктор райкома ВКП(б)! Понял ты, чухлома?

— Был Пентелька, да весь вышел, — обиженно произнес Жигалкин, поднимая голову над столом. — Когда мы с товарищем Буденным из Великомихайловки…

— Орденоносец! — не слушая бывшего кавалериста и не снижая громкость голоса, кричал представитель райкома и кивком головы показывал на грудь Жигалкина, где на красной подкладке ловко был прилажен орден Красного Знамени. — Орден ему сам товарищ Буденный вручал!..

— Вот именно, — скромно опустил глаза Жигалкин и, не выдержав испытания славой, рукавом гимнастерки потер орден. — Но я на вас не обижаюсь, товарищи нагорновцы… А обида была наяву, да еще какая! Это когда вы в балках на степи трусливо прятали от нас своих лошадей… Вспомните: едва увидев передовой отряд лихих буденовцев, в котором наяву был и я, не вы ли стали прятать от нас своих коней?… Вот тогда я на вас здорово, по-кавалерийски обижался, вы лишали Первую Конную средств передвижения, наяву мешали преследовать деникинцев, а теперь не обижаюсь, честное партийное не обижаюсь, зло прошло…

Слово «Пентелька» у Савельева вырвалось не случайно. Жигалкина в Нагорном хорошо знали еще до революционных событий. Он уже в те годы был известен как горький пьяница и бездельник. С издевкой говорили, что его лень родилась раньше его самого и что именно она была у него и повитухой! Пантелеймон бродяжничал по окрестным селам, то там, то здесь подрабатывал, но постоянного пристанища не имел. Как теперь доказывал, он не хотел горбатиться на эксплуататоров кулаков. Утверждали, что где-то на одном из хуторов, затерявшихся в степи, вдалеке от оживленных мест и дорог, находилась его развалившаяся от недосмотра изба. Но Жигалкин туда носа не показывал. Зато у базарных цыган он научился угонять чужих коней и тайком по дешевке их продавать, умело заметая затем следы преступления. Вскоре среди конекрадов он стал известен по кличке Пентюх Жига. От прежнего, непристойного промысла теперь Пантелеймон категорически отрекался, хотя признавался, что были случаи, когда он уводил чужих лошадей, а не воровал и не продавал на базарах.

— Признаюсь, я конфисковывал лошадей у кулачья, у этих наяву кровососов, — с революционным пафосом заявлял он. — У Владимира Ильича Ленина категорически так и сказано: экспроприируй экспроприаторов и баста! — Мужики чесали затылки и разглаживали бороды: здорово говорил Пентелька, да такими неслыханными словами, по всему видать, большевистскими. — А чтобы продавать и вырученные деньги прятать в свой карман — ни-ни, — грозил кому-то пальцем Жигалкин. — Тому, кто станет такое утверждать, я наяву голову снесу, — и он широко, с силой размахивал рукой. — Конфискованных лошадей я отдавал бедным мужикам… А в последний раз я отобрал несколько, штук восемь, лошадей у сельских буржуев и прямиком отвел их в армию товарища Буденного Семена Михайловича… Он лично, наяву принародно благодарил меня за этот… ну, не подвиг, а за смелый революционный поступок. … За энтузиазм!

В действительности же лично командира Первой Конной армии Пантелеймон видел лишь издали, когда тот объезжал вместе с другими красными командирами строй конницы. Но «ура!» кричал погромче других: горло было луженое, почему бы и не покричать ради такого случая. А то, что угнанных в разных селах коней он сдал буденовцам, то это сущая правда: иначе деваться ему было некуда — или быть битому кнутами как злостному конокраду (таких не любили ни белые, ни красные и секли беспощадно), или сделать приятную мину при плохой игре и «подарить» кулацкую скотину красным кавалеристам. Те крепко пожали ему руку за такой щедрый подарок и с охотой приняли как истинного сельского пролетария, беспощадно угнетаемого и эксплуатируемого кулаками и подкулачниками, в свои боевые ряды, снабдив кое-каким обмундированием, в том числе штанами с кожаной подшивкой там, где они быстро терлись о седло, а также выдали саблю, карабин и сильно уставшего в походах коня в яблоках. Так Жигалкин совершенно случайно оказался красным конником и вместе с Первой Конной проскакал с громким «даешь!» полстраны.

После гражданской войны он вернулся в родные места уже в другом качестве, с чрезвычайно обостренным чувством принадлежности к пролетариату и с классовой непримиримостью к врагам советской власти, которые, по его убеждению, притаились и ждали удобного случая, чтобы взяться за оружие. Работал Жигалкин в различных районных организациях на партийных и советских должностях, чаще всего в силу своей безграмотности и некомпетентности не оправдывая их.

— Ему бы образование — так незаменимый для советской власти человек был бы, — толковали о нем сведущие люди не только в Нагорном, но и в других селах.

И уже не мифом казалась Пантелеймону строка из французского «Интернационала», ставшего впоследствии официальным гимном Советского Союза: «Кто был никем, тот станет всем!» Он испытал эту притягательную истину на самом себе: от пьяницы и конокрада до партийного работника пусть пока и районного масштаба — как говорится, из грязи в князи! А в будущем — чем черт не шутит, пока ангел спит, возможен рост и выше! Например, его голубая мечта занять должность первого секретаря райкома партии. Почему бы и нет, рассуждал он. В районе с ним считались, уважали его, хотя в спину и ехидно ухмылялись, но стоило ему открыть рот и произнести заветное слово «Великомихайловка», все с опаской и благоговением взирали на него, завидуя тому, как этот бывший конокрад теперь ногой открывал дверь в кабинет самого Юрия Федоровича Морозова, работавшего то председателем райисполкома, то первым секретарем райкома ВКП(б).

Женился Жигалкин еще в годы гражданской войны. До революции об образованной, интеллигентной жене он и мечтать не мог; какая дура пошла бы за несамостоятельного, с постоянным запахом дешевой сивухи батрака замуж! А тут такая возможность открывалась! Вначале после победы Октября он стал горячим сторонником социализации женщин: хватит, мол, буржуям пользоваться красавицами, пролетарская революция дала право на них и беднякам, как он. А когда это постыдное поветрие не нашло поддержки и, к его большому разочарованию, лопнуло, как мыльный пузырь, Пантелеймон взял в жены тоже служившую в красной кавалерии по медицинской части женщину, тощую, угловатую, с несколько узковатым лицом, мелкими зубами и тонкими губами, которые, когда Лидия Серафимовна сердилась, заметно змеились. Взгляд ее, проницательный, помноженный на ее безграничную преданность революционному делу и беспощадность ко всякого рода врагам новой власти, не всякий мужчина мог выдержать на себе и тогда поспешно отворачивался. Начальство уважало Лидию Серафимовну и даже побаивалось. Когда она входила в помещение райкома, райисполкома или другого какого учреждения, все невольно вставали с почтением. Теперь медицинские заботы о всех здравоохранительных точках в районе лежали на ее худых, острых плечах. Заболевшие деревенские мужики пред Лидией Серафимовной как-то робели, мялись с ноги на ногу, стеснялись снимать рубахи или штаны и показывать свои болячки, зато бабы ничуть не боялись и раскрывались в беседах с нею, как на исповеди перед священником. Но видя, как она пускает изо рта и ноздрей густые клубы папиросного дыма, ахали и шептали:

— Видели, как она цыгарками травится, как дым из ноздрей выпускает? Ловчее мужиков!

— Упаси Господи, грех-то какой!

— Так ведь на войне к чему не привыкнешь… Лидку пожалеть надо.

Но Лидия Серафимовна не обращала внимание на эти ухмылки глупых баб; беззаветно любя их и в то же время чувствуя свое несомненное превосходство над ними, безукоризненно делала свое дело. Боролась с любой болезнью, как с беляками в боях. Не оставалось в районе ни одной даже захудалой деревушки, где бы она не побывала и не наладила работу медпунктов. При всей ее классовой нетерпимости к противникам революции, Лидия Серафимовна имела доброе сердце и большую жалость к страдающим. Она-то и полюбила Пантелеймона, когда выхаживала его в полевом госпитале после ранения под Воронежем. Забота о больном переросла в крепкую, безотчетную любовь к нему, тем более близкому по идее о мировом революционном пожаре. Словом, о семье Жигалкиных в Красноконском районе говорили с придыханием.

И теперь Савельев с горечью осознал, что по наивности допустил промах, напрасно по-деревенски назвал такого важного товарища Пентелькой, а не Пантелеймоном Кондратьевичем.

— Так я же, мол, ничего, — извиняющимся голосом мямлил Архип и продолжал не столь уже уверенно свою, как теперь ему казалось, ненужную речь. — Я тады, Пантелеймон Кондратьевич, товарищ Жигалкин, своего коня в степь не угонял, пущай другие подтвердят. Я уважаю вас, Пентель… — Он поперхнулся, испуганно глянул на президиум. — Пантелеймон Кондратьевич, за вашу боевитость и за то, что имеете такой хороший орден на груди… Я балакаю лишь про то, что, мол, при товарище Владимире Ильиче Ленине нам жилось вольготнее, то есть лучше, чем при… при… — Архип осекся, прикусив губу, и беспомощно посмотрел на мужиков, которые конечно же, поняли, что после «при» Архип должен был сказать «товарище Сталине». Они пугливо втянули головы в плечи, словно ожидая удара по шее. Но лучше мужиков это «при» поняли сидевшие в президиуме.

И вот тут-то у Захара Тишкова, имевшего кличку Чалый из-за своей огненно-рыжей головы и такого же цвета редкой бороды, похожей на использованный веник, невольно ни с того ни с сего вырвалось слово-паразит: «Ага!» Произнес он это так тихо, что начальники, занимавшие места в президиуме, взволнованные и озадаченные речью Архипа Савельева, переставшие уже прислушиваться к голосам собравшихся и начавшие подозрительно перешептываться между собой, даже не взглянули в сторону Захара. Однако стоявший рядом с ним отчаянно стремившийся стать активистом во всех нужных и ненужных делах Антоха Званцов услышал эти три роковые буквы и злорадно усмехнулся. Для него появился важный повод доказать, что его стремление вступить в большевистскую партию искреннее, и крамольное слово, произнесенное невзначай Захаром, он решил тут же обратить в свою пользу. Сразу же после собрания Антоха настрочил небольшой донос и подал его районному начальству.

— Ты, Антон, наяву молодец! — похлопал его по плечу Жигалкин, непримиримый борец с врагами советской власти. — Бдительность — это прекрасное качество для будущего коммуниста… С такими, как ты, мы наяву всяческую мразь выкорчуем до основания!

— Порвать надо эту бумажку, порвать, — недовольно проворчал Лыков. — Какой из Захара Тишкова контра? В политическом плане он полнейшая темнота! Тьма беспросветная!

А сам Захар после собрания интуитивно почувствовал нечто недоброе, пугающее. Пришел домой и не мог найти себе места в большой хате. Жена с тревогой смотрела на мужа.

— Ты что, Захарушка, али хворь какая?

— Ох, Акулька, надо же мне было брякнуть, — стал жаловаться он супруге. — Но я не хотел — язык сам будто с цепи сорвался, сатана, хоть режь его! Дай ножик!

— Окстись, Захар, какой ножик, ты чего удумал, рази ж энто по-божески? — стала причитать Акулина, а глаза ее бегали по хате, пытаясь увидеть где-нибудь нож: спрятать бы его куда подальше! — Неужто ты так сильно обидел власть, что теперь места себе не находишь?

— Какое обидел! — Захар скреб всей пятерней под бородой: на нервной почве чесалось все тело. — У меня и в мыслях ничего поганого на власть не было…

— Тады и балакать нечего, и горевать зря не надо: Бог даст, все улаштуется…

— Кабы б так! — Захар трижды перекрестился на образа в углу хаты. — Микалай-угодник, заступись…

С тем и улеглись спать. Акулина посопела, посопела и скоро, всхрапывая и всхлипывая, уснула, а Захар еще долго переворачивался с боку на бок и сомкнул веки только далеко за полночь, когда уже и петухи не нарушали ночной покой, и только лишь деркач на далеком лугу все скрипел и скрипел. Сначала Захару грезился всякий кошмар, а потом он увидел сына Гришку, убитого на германской. Увидел и проснулся. Жалко было единственного сына, так жестоко отнятого войной. Теперь вот к самому старость подступает, а какое-никакое хозяйство передать будет некому. Теперь Захар был рад и колхозу. Хоть и большая, хоть подчас и безалаберная, но все же семья. А в семье и горе горевать легче.

Утро выдалось пасмурное. Небо заволокли низкие облака, и скоро по камышовой крыше хаты зашелестел мелкий дождик. «К наливу зерновых дождик самый раз», — с удовлетворением подумал Захар. И к нему даже пришло успокоение. Но ненадолго. Ближе к полудню в Нагорное припылила полуторка, из кузова которой выпрыгнули два милиционера с винтовками в руках. И было приказано арестовать и доставить в райцентр Архипа Савельева и Захара Тишкова. В правлении колхоза были ошеломлены.

— За что?! — недоумевал Алексей Петрович.

— Точно мы не знаем, — с редким равнодушием ответил коренастый милиционер, для которого конвоирование арестованных было давно делом привычным. — Но говорят, они тут какую-то бухаринщину развели. У нас и приказ на их арест имеется! — Он вынул из нагрудного кармана гимнастерки сложенный вдвое листок бумаги.

— Да вы что — смеетесь?! — Лыков развел руками. — Они там что — шутить изволили? — поправился он, понимая, что не милиционеры выдумали эту затею. — Наши мужики и… бухаринцы?! Да вы спросите у них, кто такой Бухарин, ведь не ответят, потому что слыхом не слыхали про такого… Константин Сергеевич, а вы что на это скажете? — в отчаянии обратился председатель к Забродину, директору местной школы и одновременно секретарю парторганизации вновь созданного колхоза.

— А что я могу сказать, Алексей Петрович? То же, что и вы. — Забродин недоуменно пожал плечами. — Савельев на собрании по глупости сморозил такое, что на голову не напялишь, а Тишков вообще — комедия! — Забродин махнул рукой. — Все знают, что у него это «ага!» по каждому поводу, да и без повода выскакивает… Ему что ни скажи, он обязательно брякнет «ага!». Так что ж — за это арестовывать?

— Про Бухарина я сам в газете только и читал, — вспомнил коренастый милиционер (он был старшим в конвое), затем не спеша закурил цигарку, скрученную из обрывка газеты, глубоко вдохнул в себя густое облако едкого дыма махорки, а потом долго это облако, уже до прозрачности очищенное легкими, выпускал через нос. — Там было написано, что этот Бухарин — враг колхозному движению, враг народа в том смысле, что советовал кулакам обогащаться, по моему понятию, драть с бедных крестьян три шкуры… Но не это сейчас главное: нас послали арестовать нарушителей закона и проводить их в райцентр, и мы должны выполнить приказ, иначе нас самих… Вы понимаете?… Там разберутся, виноваты ваши недотепы или нет… Если не виноваты — отпустят, а если… то сами знаете… Нынче за болтливость по головке не гладят! Так что зовите их в правление…

Когда в дом Захара вошел работник сельсовета, Акулина со страха упала на колени и обхватила ноги мужа.

— Не пущу!.. Захарушка, на кого же ты меня бросаешь? — запричитала она.

— Не хныч, Акулька. — Захар пытался освободить свои ноги, обутые в лапти. — Они там насчет меня ошиблись, а коли ошиблись, то и отпустят, — успокаивал жену Захар, хотя хорошо знал о несбыточности своего желания. Те, кого арестовывали даже за неосторожно сказанное слово, редко возвращались домой, не отсидев определенного им срока в местах не столь отдаленных.

— Я тоже поеду в Красноконск, — решил Забродин. — Надо же объяснить абсурдность этого дела.

Сопровождать арестованных в помощь милиционерам высказался Антон Званцов, полагая, что настал тот момент, когда он должен проявить себя. Теперь-то уж его непременно заметят, и он напишет заявление о приеме в партию. Хотя его даже в комсомол не брали: уж очень большую оплошность допустил он, когда сбрасывали кресты с нагорновской церкви. Его просили полезть на купол, помочь приезжему смельчаку, но Антон наотрез отказался, не объяснив причины, которая банально заключалась в том, что он с детства боялся высоты, но признаться в том не мог. Отнекивался, а почему и что — не хотел внятно объяснить, поэтому местные власти посчитали его поступок несовместимым с воинствующим атеизмом. Но ужасней для него оставалось то, что некоторые односельчане посчитали его поступок богоугодным, правильным. Поэтому, с какой стороны ни взгляни, он был виноват кругом и путь в комсомол ему был напрочь закрыт. О партии и говорить не приходилось. И вот, наконец, выдался весьма удобный случай показать свою полную лояльность к идее мирового пролетариата и новой грядущей революции, которую пролетариат наметил на ближайшее будущее. Предстоящие удары по заграничным буржуям Антон решил отрабатывать заранее, как тому способствовала обстановка, на своих же доморощенных противниках существующего строя и коллективного (считай, колхозного) образа жизни, которые теперь трусливо выглядывали через плетни на отъезжающую полуторку с арестованными Савельевым и Тишковым.

— Ты иуда, Антоха, — с презрением посмотрел Архип на Званцова, когда грузовик с ними оказался за околицей Нагорного.

— Иуда — хороший человек, Архип Кирьянович, — скривил в улыбке рот Антон. — Первый безбожник!..

— Предатель!..

— Ну, ну, ты мне тут поговори! — пригрозил Савельеву коренастый милиционер. — Больно грамотный нашелся…

В Красноконском райкоме партии нашлись такие, которые откровенно обрадовались появлению двух свеженьких арестантов. Больше всех ликовал Жигалкин, считая именно своей заслугой арест нагорновцев, которые, по его категоричному утверждению, вредили колхозному движению не только в своем Нагорном, но и в масштабе района, а если допросить их как следует, то и всей области.

— В результате лишь такого мероприятия, как собрание в колхозе, нам удалось выявить явных подкулачников, от которых надо решительно очиститься, — убежденно заявлял он.

С ним не соглашался председатель райисполкома Юрий Федорович Морозов.

— Над нами куры смеяться будут, Пантелеймон Кондратьевич. Хватаем людей, а за что? Ни за понюшку табаку!

— Пусть лучше куры смеются, Юрий Федорович, чем наяву льют слезы наши жены, — горячился Жигалкин, а затем, оглянувшись на дверь и окна, почти шепотом продолжал: — У нас же разнарядка!.. Ну, кого послать на стройки? Если мы этих двоих не отправим, то наяву придется ехать самим… Вы что, Юрий Федорович, с луны свалились? Ведь разнарядка не просьба чья-то, а конкретное партийное задание… А вы о какой-то понюшке табаку говорите… Дай что тут колебаться! Савельев явно высказался против товарища Сталина… Правда, он не успел назвать имя нашего великого вождя и верного ленинца, но подразумевал-то его, не Троцкого же!.. А Тишков поддержал вражеское настроение Савельева, наяву агакнул… И свидетель имеется — Званцов Антон!

— Вот именно, что агакнул, — в тон Морозову сказал успевший приехать в райком Забродин. — О Тишкове — можно сказать, что это больной человек, у него «ага!» — слово-паразит, как у вас, Пантелеймон Кондратьевич, слово «наяву»…

— Меня, Жигалкина, равнять с каким-то Тишковым, — возмутился Пантелеймон и злорадно ухмыльнулся. — Ничего, на стройках его вылечат. … Не забывайте, товарищи, что стране нужны дешевые рабочие руки… Когда я в Великомихайловке с Семеном Михайловичем Буденным…

— То было другое время — война, — досадовал председатель райисполкома. — Столько лет прошло!

— Время эксплуататоров прошло — это верно, но классовый враг жив! — На скулах Жигалкина заходили желваки. — Мы строим социализм, а кулаки да подкулачники подтачивают его, как черви здоровое наливное яблоко! Сами понимаете, враги в наши дни особенно начинают шевелиться!.. А нам хвала и честь! Мы наяву, то есть, — он вдруг закашлялся, — выявили, хоть двух, но выявили! Была бы моя воля, я бы их… без суда и следствия, — взмахнул он высоко рукой.

— Из всех преступлений самое тяжкое — бессердечие, Пантелеймон Кондратьевич, — негромко произнес Забродин.

— Ну что ты всегда плетешь, Константин Сергеевич!..

— Конфуций!

— Что за товарищ?

— Китаец.

— Из местной компартии?

— Это в пять столетий до нашей эры?!

— К черту эры!.. И вообще, нечего тут ученостью хвастаться… Я тоже на партийные курсы ходил… Сегодня нам наяву необходимо решение принять… — Жигалкин поперхнулся, произнеся свое слово-паразит, и поглядел на Забродина. — Понимаете… Нужны подписи под решением, ясно? Я первый подписываюсь… Нечего с ними церемониться!..

Минуту спустя Морозов и Забродин уже были в кабинете первого секретаря райкома партии Георгия Максимовича Дубравы. Несмотря на жару, секретарь был в суконном френче, застегнутом на все пуговицы, и очках с золотистой оправой. На гладко выбритой голове блестела испарина, которую Дубрава время от времени вытирал носовым платком. Он явно был чем-то встревожен. На вопрос Морозова о судьбе арестованных нагорновцев Дубрава лишь кивнул головой.

— Знаю, Юрий Федорович, но разберитесь с ними сами, а я… А меня неожиданно вызывают в область, но зачем, почему — неизвестно… Или направят на другую работу, или… — Он глубоко вздохнул. — Словом, не знаю… Сегодня ведь… — тихо сказал он и запнулся. — Сегодня голосуешь — вроде верно, а завтра говорят, что на стороне какого-то уклона… Словом, лес рубят…

«А щепки летят, — подумал Забродин и взглянул на стену, где висел большой плакат, в центре которого на фоне тысяч мелких и мельчайших лиц людей выделялось крупным планом лицо Сталина. — Вот он — и дровосек, и масса щепок вокруг него…»

Таким образом, возмутители спокойствия Савельев и Тишков вскоре оказались в одном товарном вагоне, набитом, как селедками в бочке, такими же бедолагами, как и они. После в пути происходила сортировка по признакам, известным лишь госбезопасности. Савельева вдруг повели в другой вагон.

— Захарка, ежели придется, дак ты уж сопчи, — помахал рукой Архип.

— Ага, — ответил ему Тишков. — И ты, коли возвратишься, Акульке дай знать: так, дескать, и так, развели нас…

— Разговорчики! — грозно предупредил конвоир.

Звонко кляцнул металлический засов на двери вагона, куда впихнули Архипа, и поезд тронулся, ритмично застучав на рельсах. Куда отправили Савельева, Захар не знал. Прошли годы, но от Савельева не пришло ни одной весточки: сгинул без следа. А Тишкова привезли в сибирскую тайгу и заставили валить вековые сосны и кедры, что он старательно и делал в течение долгих десяти лет, тоскуя об оставленной в Нагорном жене Акулине, которая все это время скиталась по чужим людям, получая из их рук горькие куски хлеба.

И теперь Захар, день в день отбывший свой срок в тайге, не умерший с голоду, не замерзший в объятиях лютых сибирских морозов, не раздавленный падающим деревом, не задранный медведем, не загрызенный голодной стаей волков, возвращался в родные места, спешил к единственному родному человеку — жене Акульке, хотя и не знал, жива она или уже отдала Богу душу. И он молился, крестясь и читая все молитвы, какие приходили к нему в этот час на память.

Он шел домой, в село Нагорное. Как таковых гор здесь не было, если не считать крутых возвышенностей с белыми лбами: дожди и ветры разрушали и смывали верхний слой черной почвы и обнажали древнейшие залежи мела, наследия далекой палеозойской или какой другой эры, когда здесь бушевало теплое море и в нем в изобилии водились, как утверждали знатоки, ракушки! В старое время поселения основывали на возвышенных местах, особенно это касалось крепостей. А Нагорное в Московской Руси являлось именно крепостью, в которую упиралась Кальмиусская сакма, по-русски тропа. По этой сакме и нападали крымские татары на Русь. С трех сторон Нагорное окружала низина — луг и две небольшие речки, Серединка и Тихоструйка. Рядом находилось небольшое сельцо Подгорное. Чтобы подняться из этого сельца, скажем, в церковь или в кооперативный магазин, надо было лезть на очень крутую, по мнению местных жителей, гору. И то только летом — зимой лишь дети могли вскарабкаться наверх, чтобы вихрем спуститься вниз на деревянных салазках. Поэтому была еще объездная дорога, огибавшая эту особенно под осенними дождями скользкую возвышенность. В Подгорном жили потомки черкасов (так называли в стародавние времена украинцев), бежавших из родных мест от польского гнета. Московский царь Алексей именным указом принял их под свое покровительство и разрешил селиться там, где им было угодно. Поэтому в Нагорном жили москали, а в Подгорном — хохлы. Дети обоих сел учились в Нагорновской сначала семилетней, а потом средней школе, в свободное время играли в войну между собой, шли стенка на стенку, но без кровопролития и злости. После «войны» опять дружно садились за парты, постигая премудрость букварей, книг для чтения, истории, географии, арифметики, физики, немецкого языка и других предметов, узаконенных органами образования.

Это были родные места Захара Тишкова.

Предыдущая главаГлава 1 из 35Следующая глава