К книге
Русалочье солнцеГлава 6 Вороньи перья
70%
Глава 6 Вороньи перья
7

– Что-то ты, сынок, с лица спал, бледен да жёлт. Аль заболел чем?

Частенько тот вопрос стал слышать Данила: то сестрица ахнет, щёки ему рушником растирает, чтоб румянец на них появился, то мать вот брови нахмурила, глядит укоризненно. Данила и впрямь еле ноги волок, да только не в болестях было дело. Как парень ни собирался в сон провалиться, закрывал глаза, так возникала перед ним вереница сладких образов: вот Лукерья белой рукой гладит его по плечу, вот перекидывает через мягкое, округлое плечо толстую косу, вот глядит своими медовыми глазищами в самую душу… А то и вовсе такое снилось, что и грех сказать кому. Поднимался тогда Данила с лавки, шёл на двор, умывался водой из ведра, глядел на звёзды да злобный месяц. Вдыхал пряный аромат разнотравья, становилось полегче его душе, да только вот спать не мог совсем.

Но вот днём Данила думал только о Дарьюшке, о том, как бы найти её, заглянуть в очи бездонные. Уж и к Лешему ходил, и у русалок выпытывал: как сквозь землю провалилась зеленоглазая, никто не видел её, никто о ней не слышал. Хотел было снова к вдове постучаться, да только смотрит Акулина волком, едва Данилу завидев. Уж точно парня на порог не пустит, даже слушать не станет. Да и что может сказать ей Данила? Вот, дескать, пропала русалка, ничего о ней ни лесная, ни водная нечисть не ведает, и кажется, что русалка та – твоя, Акулина, пропавшая дочь. Да после такого вдова его с крыльца, ухватом огревши, спустит, за ворота с позором выставит и будет права. Решит, что издеваться парень над горем её вздумал, шутки шутить с бабой старой да несчастной решил. А то ещё и заподозрит, что умом слаб Данила стал, то-то смеху по деревне будет.

Но не выходила прекрасная русалка из головы. Только о ней наяву Данила печалился, но вот как стемнеет, так совсем другие картины перед глазами появлялись. Оттого подскакивал Данила с перины, ходил из угла в угол – всё ему не спалось, стены родные давят, образа глядят из угла укоризненно, знают святые отцы, что за мысли в голове у Данилы бродят. Молитву читать пробовал, так вылетают все слова прочь из головы, будто вороны с поля, не удержишь, вместе не свяжешь.

Уж сколько ночей мучился Данила, решил, так уж вовсе лучше и не ложиться, коль так-то спать. Да тут ещё и мать с Любашей хлопот добавили: хочется матери, чтоб Любаня в услужение к попу пошла. Отец бы такого никогда не допустил, что она, грешница, что ли, великая? Не горделива, не упряма, смирна как лебедица. И такую глупость надо ж удумать, жизнь девке ломать! Как Данила с матерью не препирался, да всё зря. Вбила себе в голову Федотья, что должна дочь её попу прислуживать в доме да в церкви, чтоб ему пусто было. И решился тогда Данила сам с отцом Власом глаз на глаз поговорить, авось смилостивится, не будет над сестрицей измываться. Где это видано, чтоб дочка человека почтенного на деревне да уважаемого полы в поповском доме мыла? Какие такие грехи юнице искупать?

Постучался Данила в ворота отца Власа, открыла работница, провела его в дом. У печи сидела матушка Варвара – тучная молодуха, щёки – яблоки, еле очи узреть из-за них можно, руки – брёвна. Такой-то точно подмога по дому лишней не будет, да только много в поповском доме рабочих рук, к чему тут ещё и Любашина подмога? Наймиты и наймички у попа от отроков до уж зрелых, всё в доме спорится, пусть и велик поповский дом, а заделье всем есть. Суетятся, бегают из горницы в подклет, из подклета к печи – только следить успевай.

Неласково встретил отец Влас Данилу, не рад был ему. Всё косил глазом настороженно, будто боялся чего.

– Зачем тебе, отец Влас, Любаша моя?

Выпучил отец Влас очи свои угольные, заморгал часто-часто. Попятился священник, чуть на рясу не наступил, да чего Данилу-то бояться? Не с кулаками парень пришёл, с миром. И голосом молвил спокойным, и на рожон не лез, а отец Влас разве что в угол со страху не забился, очи так и бегают.

– Хочу узнать, зачем мать надоумил, чтоб Любашу к тебе в услугу отправить? Слыхал я, что для усмирения гордыни так делают. Да и для тех, кто в монастырь уйти желает, от мирского отречься, это тоже награда – в церкви прислуживать, порядок в Божьем доме держать. А девке на выданье то зачем? Подумают, что больна чем али грешна сильно, женихи все отвернутся, останется одна навечно. А она уж больно замуж хочет, всё сватов ждёт. Не до церкви ей сейчас.

Простодушно спрашивал Данила, без злобы. Почуял то отец Влас, перестал сторониться да пятиться.

– Пойдём-ка с тобой, молодец, во двор. Там и поговорим, а то душно тут, накашеварено. И не слышу я тебя за бряцаньем горшков, а разговор вести надо так, чтоб не мешало нам ничего.

И то правда, попадья-то, Варвара, сидит да уши греет, но совсем не от печного жара. Сидит Варвара дома, никуда не выходит, а потому хочется ей новостей больше да сплетен. Повела круглым ликом в сторону отца Власа, посмотрела строго: о чём это таком парень говорит?

А поп парня под локоток схватил да вывел на двор. Оглянулся по сторонам, будто боялся, что подслушает кто слова его, да молвил голосом приглушённым:

– То для пользы сестры твоей неразумной. Жаловалась мне мать твоя, что вот-вот пойдёт Люба ваша не по той дороге: у бабки-знахарки колдовству учится, травы да коренья колдовские собирает. Ещё и тряпки в голове одни, сережки с бусами. Разве сам-то не хочешь, чтобы стала она для матери отрадой да подмогой, а не тетёшкой деревенской? Всё к тому-то и идёт.

Аж задохнулся Данила. Его сестрицу-ангелицу, домовитую и старательную, чистую и нежную, да такими-то словами! Сжались у Данилы кулаки, не мог того не увидеть отец Влас, аж отступил к крыльцу, вот-вот, подобрав рясу, сбежит.

– Ты, поп, говори, да не заговаривайся. Рук у тебя рабочих много, всё в доме спорится. А нам и наймичек не надо: всё Любаша делает, всё у неё справно. Мать так разве что ходит да ругает, что то забыла да это, а сама ни к чему не притрагивается, всё Любаша справляет. И колдовству она не учится у бабки, Матрёна наша не ведьма. Да, собирает травки, отвары варит от болей да кровей, да разве грех то? Не нужно сестре моей никаких наказаний, не нужно искуплений. Не настолько она грешна, чтоб жизнь её рушить да на иной путь наставлять.

– Не знаешь ты, парень, что говоришь. Я твоей сестры исповедник, духовник её, мне решать, куда её вести и к чему. Не твоего то ума дела.

Потемнело у Данилы в глазах, шагнул он вперёд, грудью широкой навалился на отца Власа:

– Ты моё слово запомни, поп. Я коль узнаю, что лапы ты свои грязные к сестрице моей тянешь, так я ни одной кости целой тебе не оставлю. Имя твоё ещё долго трепать будут не только в Покровке да Антоновке, по всему свету белому. В епархию доеду, кому надо доложу, денег дам, коль потребуется – с землёй тебя смешают, в скит завалящий отправят. Уж я-то знаю, как чернорясые до юниц охочи, слыхивал. Только увижу, так на порог явлюсь.

Опешил было отец Влас, побледнел, да только посмотрел на Данилу презрительно, заметалась в чёрных глазах вьялица:

– А ты меня, молодец, не запугивай. Ведаю я, что и тебе есть, что скрывать. И твоё имя ославить могут, попомни слово моё. Ради сестрицы своей же держи язык за зубами, а то о многом матушка твоя прознать может. И сельские тоже. Тогда твоя жизнь точно мёдом не покажется. Коль о себе думать не хочешь, так о сестре своей ненаглядной позаботься – захочет ли кто дело с ней иметь, коль узнает, что ты сам колдовством промышляешь? На сестре колдуна никто жениться не захочет, а коль надо будет, так и вовсе люд на тебя натравлю. То легко будет. С чего это месяц покраснел над Покровкой, не колдун ли Данила силы тёмные призывает?

Прошипел отец Влас, будто аспид, извернулся по-змеиному да скрылся в избе, взвилась пыль за подолом рясы. Плюнул Данила да вышел за ворота.

Знать бы только, о чём таком прознал отец Влас. Коли про то, что Данила к Лукерье ходил, помощи у неё просил, так это полбеды. Да и за то мать изведёт. А вот если как-то священник понял как-то, что Данила с нечистью общается, тут уж совсем другое дело. Так и взаправду самого Данилу колдуном окрестят, жизни не дадут. Тогда и Любашу замуж не выдать (прав окаянный поп, кто ж на сестре колдуна жениться-то пожелает – так себе родство), и самому невесту не найти. Да и какая может быть у него невеста, коли Даниле никто, кроме его русалки, и не нужен? Ни о ком больше он не мечтает, ни о ком не беспокоится так, что сердце леденеет. Пусть мать и серчает, кричит, что пора жену искать, да не хочет Данила жениться.

Пойти что ль к Лукерье, травок сонных попросить? Вроде как бабы на ночь настойку кошачьего корня пьют, да только где Данила этот корень искать будет? Он разве что теперь знает, как осотница выглядит, а вот от чего она – Бог её разберёт. Лучше уж дойти до Лукерьи, небось не откажет, отсыплет маун-травы али ещё чего. Доколь можно от изночницы мучиться, метаться впотьмах?

Лукерья будто бы знала, что он явится. И щей наварила, и яблок напекла с мёдом, рада-радёхонька Данилиному приходу. А сама-то как прихорошилась, косу медную вкруг головы уложила, передник цветами затканный повязала. Губы алы, глаза будто мёд липовый, светятся желтизной. Хороша ведьма, пригожа, аж засмотрелся Данила, глаза будто пеленой затянуло. Всё насмотреться не может, как отливают алым перламутром губы нежные Лукерьины, как длинны ресницы её рыжие. Тряхнул парень головой, прошёл морок, будто не бывало.

– Да ты проходи, Данилушка, проходи, потом о делах сказывать станешь, – завела Лукерья голосом мягким, бархатным, – а пока вот щец тебе с пирогом, устал поди по солнцепёку-то кататься по деревне. Работает всё Данилушка, не жалеет себя для блага матушки да сестрицы. Да для подруженьки милой пожалел бы себя, заходил бы почаще, солнышко моё ясное.

Слушает Данила Лукерьин говор, будто трель соловья лесного: сладкий голосок льётся, сладостью обволакивает. Без опаски явился Данила гостевать, привык уж к ведьминому жилищу. Тепло у ведьмы, чисто, духом травяным пахнет. Сморило чуть Данилу, голова сладко закружилась. Так бы и сидел у ведьмы до самого вечера, а то и до утра.

– Твоя правда, Лукерья, спасибо на добром слове.

Уж потчевала ведьма парня, уж как потчевала, и всё глаз с него не сводила, лишь ближе подсаживалась и ближе, скоро всем телом навалится.

– Можешь мне, Лукерья, травок для сна дать?

Улыбнулась хитро ведьма, ладошкой ту улыбку прикрыла.

– А что с тобой приключилось? Изночница вдруг замучила?

– Замучила, спать не даёт.

Лукерья очами своими жёлтыми прям в душу заглядывает, да только не признается Данила, что за виденья к нему по ночам приходят. Пусть ведьма думает, что от забот то, от тревог за сестру.

– Сделаю я тебе отвар из сердечника, маун-травы да боярышни. Сладко будет после такого зелья спаться, все горести позабудешь. А сны тебе, сердешный, не снятся страшные? Не душит домовой по ночам?

– А что, и такое бывает? – удивился Данила, головой покачал. – Мирный у нас домовой, ни разу его не видел, не слышал.

– Да домовые они мирные, коль будешь по их законам жить да дом свой беречь. А вот если станешь люд плохой водить, дела злобные замышлять, сором изба зарастёт, так домовой серчать начнёт, проказничать, а то и вовсе пугать. Они по природе своей не злые, люд просто так истреблять не станут. Но коль человек сам своему дому вредит, так домовой этого просто так не оставит.

Усмехнулся Данила:

– Любаша, сестра моя, не даст избе сором зарасти, уж она чистоту любит. Мать на неё зазря ругается всё, дескать, ленивая да нерадивая, а на деле весь дом на сестрице моей и держится. А чего это домовому душить домашних? Убить, что ль, хочет?

– Не убить, а предупредить, – молвила ведьма, а сама пальчиками по Данилиному плечу ласково водит. – Приходит ночью домовой к спящему человеку, садится на грудь и душить начинает. Тут-то и надо спросить у него, к худу он пришёл али к добру. Да только редко они к добру приходят, всё чаще к худу. Хотят они так рассказать, что беда скоро в дом постучится, пожар али болезнь. И смерть так предсказать могут. Домового слушаться надо, раз явился, значит не просто так.

– Сколько ты всего знаешь, Лукерья. И про Лешего, и про домовых. А вот о русалках почему-то, ведать не ведаешь. Как так быть может?

– Вот уж сдались тебе те русалки, – почти зашипела Лукерья, да только спохватилась вовремя, улыбнулась сахарно. – Русалки в реке живут, редко выходят из неё, живым показываться не любят. А коль покажутся, так защекочут али на дно потянут. Потому и неизвестно о них ничего.

Данила только отмахнулся:

– Да ты уж то говорила. Да можно же узнать что-то о них, есть же книги, люди сведущие. Кто-то да видел их, кто-то да говорил. Отведи меня к старшим, мудрым ведьмам, Лукерья!

– Нет у нас тут мудрых ведьм, говорила уже, глупые тут все, завистливые, – сказала ведьма со вздохом. Ну да ничего, ничего, уж действует ночное заклятие, раз явился парень за отваром для снов. Немного ждать осталось, чуть-чуть совсем, тогда-то волшба приворотная и наберёт силу. Поищет ещё Данила любовь свою, пострадает, да и на ведьму свой взгляд обратит. Уж она его сумеет утешить, заставит забыть о той, что вот-вот сгинет в материнском же доме. – Далеко мудрые да обладающие тайными знаниями живут, много дней пути. Это на шабаш легко прилететь: села на метлу и мигом уже там. Да только тебя на шабаш не пустят, не колдун ты.

– А коль стану? Как колдуном стать?

– Это, Данилушка, не то, что мельником стать или гончаром. Тут знания нужны страшные, навыки жуткие, дела нужно творить злые. Коль ступишь на эту дороженьку, с неё уже не воротиться. Будут от тебя требовать деяний кровавых, что людям боль приносят. Готов ли ты людям горести причинять? Для того сильный дух должен быть да злоба на мир людской.

Вскинул взгляд Данила, пристально на Лукерью посмотрел:

– Так вот ты, например, не вредишь люду, а помогаешь. Травки собираешь, кровь останавливаешь, детей вон лечишь. Соседкин сын хвастался мне вчерась, что из младшого его брата ты волос живой вытащила, спасла ребятёнка. Разве зло то? Ты добрая, Лукерья, с меня и копейки не взяла, хоть и не останусь я в долгу перед тобой, как разузнаю, куда ещё может русалка из леса пропасть.

Заюлила Лукерья, залукавила:

– Так я сильной ведьмой и не считаюсь, так, мелкая я. Мне в колдовскую знать не выбиться, пока не начну вредить людям. Посему и не ведаю многого, не умею того, что другие. Про русалок вот не знаю ничего. Знания тайные просто так нам не даются, их надо заслужить своей преданностью да людской кровью.

Вздохнул тяжело Данила, опечалился:

– И на том спасибо, что хоть как-то помогла. Если б не ты, так мне б только в омут головой осталось. А так, с подмогой твоей, хоть какая-то надежда, да тлеется.

– Пошто вещи такое страшные говоришь, какой ещё омут? Упырём сделаться хочешь али утопцем? Жить тебе ещё да жить. Скажи вот мне только, зачем тебе русалки-то нужны? Что ты о них узнать хочешь?

Только уж собрался было Данила рот открыть да рассказать ведьме о своей знакомице с излучины, что пропала внезапно, и ни русалки, ни леший и следа её не нашли, как раздался стук в Лукерьины ворота, громкий, настырный.

– Уж кого там черти принесли так не вовремя? – злобно проворчала Лукерья, выходя на двор. – Ну да ничего, шугану сейчас.

Но только открыла ведьма ворота, едва успела отшатнуться.

– Впусти меня, окаянная, говорить с тобой буду! Что ты наделала, что ты натворила?

В воротах стояла Акулина и трясла кулаками, едва не рыдая. Двинулась на ведьму, та аж отступила, оторопев. Страшен был вдовицын вид: волосы у неё всклокочены, как у бесноватой, глаза горят, слезами налились, опухли, платок с плеч сполз. Будто не спала вдовица целую седмицу, лишь плакала да волосы седые свои рвала. Гневно смотрела Акулина на ведьму, словно кошка разъярённая, что котёнка от собак защищает.

«Ох и не вовремя тебя нелёгкая принесла, чтоб тебе пусто было», – подумала Лукерья и уж собралась было выпроводить вдову за ворота, солгав, что занята, но только не тут-то было. Завопила Акулина, запричитала:

– Почему не сказала мне? Почему не предупредила, твоя то вина, твоя! Знала я, нельзя бесовке доверять, лишь зло она творить может.

Раскрыла было ведьма рот, дескать, нет моей вины, что свершилось – всё вдова сама виновата, пусть теперь и ступает на все стороны. Чем могла, так помогла, а коль голова у Акулины дырявая, не смогла она запомнить, что да как делать верно, то уж не ведьмино дело. Но тут со стороны крыльца раздался скрип, Данила вышел на двор:

– Кто тут голосит у тебя, Лукерья?

Только увидев Акулину, Данила изменился в лице, насторожился.

– Чего женщину бедную на порог не пускаешь? Видишь, беда у неё, подмога ей нужна.

Подошёл парень поближе, руки на груди сложил, сморит вопросительно то на ведьму, то на вдову. Как есть, прознает о ведьмином грехе, прознает, голубчик! Сейчас бы увести его под руку в избу да приласкать, чтоб забыл он и русалку свою мёртвую, и Акулину рыдающую, и сестрицу-невеличку. Да теперь уж не уведёшь, зачем только ворота отпёрла?

А Акулина уж к Даниле бросилась, схватила за руку могучую, в глаза с надеждой смотрит:

– Нужна подмога, молодец, ох, как нужна. Знаю я тебя, помню, приходил ты ко мне, всё про дочь мою расспрашивал. Так знай, в беде моя дочка, а во всём ведьма виновата! Остаётся мне только слёзы горькие лить, в лицо дорогое её смотреть, а ничем ей помочь не могу. Самая то страшная мука для матери!

Не поверил ушам своим Данила, да как же так? Думал он, что Акулинина дочь русалкой стала, а оказалось, дома её Дарья, с матерью. Значит, Данилина русалка не может быть её дочерью, значит… Да только тут и вспомнил парень, что пропала вдовицина дочка, считают её уж давно мёртвой. А коль вернулась пропажа, так почему никто в деревне того не знает? Уж покровские сплетницы бы разнесли по всем околицам, что вернулась Дарья в избу родную, мать утешила, да и сама вдова бы того скрывать не стала.

– Расскажи-ка всё по порядку, ничего не утаивай. Твоя дочь ведь по осени пропала, ушла не то в лес, не то в поле, не явилась до сих пор. А теперь ты говоришь, что с тобой она, да как так быть может?

– Она мне помогла, надоумила, – Акулина ткнула пальцем в Лукерью, а у той глаза забегали, покраснела ведьма, как цвет маков. – Да лучше бы не помогала! Коли сказала бы, как всё будет, так ни за что я на то бы не решилась! А она, небось, подстроила всё так, чтоб вышло злое великое, чтоб мне больно от того стало да дочери моей.

– Коли бы выполняла всё так, как я сказывала, тогда всё гладко бы и прошло. А коли меня не послушалась, перепутала что, так то уж не моя вина, – молвила Лукерья, да только голос её медовый сорвался, ядом наполнился. Зыркнула ведьма злобно, двинулась к вдове, будто хотела её за ворота вытолкнуть, но не позволил того Данила, встал между Лукерьей и Акулиной. Да и сам теперь стал с подозрением на неё посматривать, будто поверил вдовице, стал уж на её сторону. Вот только этого не хватало!

– Кто б виноват не был, всё равно помочь нужно. Сказывай, Акулина, что с дочерью твоей сталось? Пошто ругаешь Лукерью?

– Да что ж мы на улице-то стоим, в избу что ли пройдём, а то всех соседей переполошим, и мне с того добра и не будет, и вам обоим, – Лукерья скользнула взглядом по соседскому дому, что пусть стоял и далече, да уж вышла на крылечко любопытная Фёкла с корытом, уши развесила. Не часто ведьмины гости на пол-улицы ругаются да рыдают, всё чаще как мыши втихаря шастают. А тут вона представление какое, никакой ярмарки не надо. То-то завтра разнотолков будет, что вдова пришла ведьму хаять, и, побоявшись их, пошла ведьма в избу, за ней и Данила с вдовой отправились.

Севши на лавку, Акулина смотрела волком, сжала белёсые губы. Сколько страданий в жизни перенесла вдова, и вот ещё одно.

– Всё я сделала, как ты велела. И свечу зелёную зажгла, и русалок нашла в ночном лесу, и Дарьюшку свою увела от них. Не заметили они меня, как ты сказывала, не набросились. Домой привела, всё нарадоваться не могла, что со мной моя доченька, пусть и не такая, как прежде, да всё равно счастье то было. Не спит моя дочь, не ест, да и пусть, рядом зато, могу смотреть на неё, говорить с ней, в глазоньки её заглядывать. Да вижу я, что тяготится она в доме родном, не место ей там. Всё она на лес смотрит, а иногда как встрепенётся, будто птичка! Словно зовёт её кто-то из леса, и хочется ей туда, там её дом. Русалки, видно, ищут её, кличут, и понимаю я, что за семью они теперь для неё, новая у неё жизнь, пусть и иная. Вижу, что мучается она, так и сердце моё не железное. Говорю, коль идти к своим хочешь, так иди, отпущу я тебя. Попрощаемся да ступай, помнить тебя буду до самого гроба. И прижалась она тогда ко мне впервые с тех пор, как из леса пришла, будто вправду дочь родная. Полились слёзы из моих глаз, да и она заплакала, говорит, спасибо тебе. Не помню я тебя, прости меня за то и не серчай, да только вижу, что любила ты меня, когда я человеком была. Отпусти же меня, теперь я смогу тебя помнить, буду знать, что есть кто-то, кто меня и сейчас любит.

Заплакала вдова, лицо ладонями прикрыла. А Данила на Лукерью и взгляда поднять не может, такой огонь в нём разгорается. Хоть одно слово скажи, ведьма проклятая, поплатишься!

– «Только», говорит мне Дарьюшка, «не могу я по своей воле уйти. Должна ты за руку меня взять, через порог перевести, так и смогу я дом твой покинуть. Коль ты меня в него привела, так тебе меня отсюда выводить, без твоего согласия не смею я уйти. А если не успею я до начала следующей седмицы в реку попасть, так умру я, растаю с первыми рассветными лучами». Испугалась я тогда, схватила её за руку, говорю, выведу я тебя, хоть сейчас ступай. Подвела к порогу, дверь открыла, благо, ночь была, никто не видел нас. А она ножку свою белую заносит, а ступить не может через порог. Будто преграда какая невидимая на пороге застыла. Ни я, ни она не видим её, а не перейти через порог Дарьюшке, заслон стоит. Глазоньки свои смарагдовые широко Дарьюшка раскрыла, а в них ужас плещется. Не могу, говорит, из дома твоего уйти. Закрыта мне русалочья дорога, не пускают меня. Отчего ты, окаянная, не сказала мне, что, коль русалку в дом приведёшь, так уже из него не выведешь? Коли бы знала я то, так не вела б её домой, не мучила бы. Попрощалась бы в лесу тихо, к сердцу бы прижала да отпустила.

– Это ты, старая, виновата, сказала тебе уже, не так ты сделала что-то. Как русалку в дом привела, так и вывести можешь, ничто тебе помешать не должно – разъярённо сказала Лукерья, но, увидев блеск в очах Данилы, отвела взгляд. – Коли нельзя было бы вывести русалку из дома, так я бы не говорила тебе, как её туда привести.

Подскочил Данила с лавки, грозно на Лукерью посмотрел:

– Стало быть, врала ты мне? Говорила, что ничего о русалках не знаешь, а вдовицу в лес ночью отправила, чтоб дочь домой привести. А я и к нечисти на поклон ходил, лес обыскал, у сестриц её речных спрашивал, а была она в доме родном, рядом совсем! – подхватил Данила Акулину под руку да вон из избы, повлёк за собой на двор. – Змея ты, Лукерья, подколодная! Нет тебе веры, а ведь другом называла, в глаза же лгала!

Бросилась было ведьма им вслед, да не угонишься. Да и как тут оправдаться, коль вдова всё как есть рассказала? Вот так ходишь вокруг сокола ясного, елеем истекаешь, всю себя отдать готова, а оказывается, что змея ты. А ведь Лукерья всего-то желала любви себе да Даниле. На что ему эта холодная утопленница сдалась, не будет он с ней счастлив, к смерти она его приведёт. Не бывает любовь между человеком и нежитью сильной да крепкой, не любит нежить – питается той любовью, силой людской питается.

Как очутились вдова с Данилой на улице, сказал он:

– Веди меня к дочери своей. Что ведьма натворила, исправить попробуем, коли то в наших силах. Мало времени до конца Русальной седмицы, некогда слёзы лить да горевать.

Кивнула Акулина, погладила Данилу по-матерински по плечу, слёзы утёрла кончиками платка:

– Дело говоришь, молодец. Кабы только не слушалась я ведьму, кабы только сказала она мне правду, что гублю дочь свою, даже такой, пусть и не человеческой, но жизни лишаю…

– Что сделано, уж не воротишь, – вздохнул Данила, повела его Акулина к избе своей.

Ступил Данила за порог и обомлел: сидит у окна русалка его, смотрит на лес. Сразу он узнал её, даже лица не увидев: точно она, некому больше быть. Ни у кого больше нет таких зеленоватых волос, тонких бледных ладошек, стана стройного. Обернулась она, косоньки свои влажные откинула, очами зелёными сверкнула, да как подскочит. Бросилась к нему, руки белые тянет:

– Данила, Данилушка, помню я тебя! Знаю я, кто ты. Друг ты мне, приходил ты к излучине ночью, бусы всё не мог найти сестрины.

Узнала друга дорогого, стало быть, правду русалки говорили, помнила она его, не забыла. Видно, рада ему русалка, так и сверкает очами, голосок звенит ручейком.

Забилось Данилино сердце, будто конь копытами бьёт, жарко в груди стало. Поклонился он русалке, будто доброй знакомой, ручку её ледяную к сердцу прижал. Стало ему так спокойно на душе, вся тревога, что червём изъедала его нутро столько времени, вмиг пропала.

– И я тебя помню, чуяла душа моя, что и есть ты Акулинина дочь. Искал я тебя, у русалок искал, у Лешего, с ног сбился. Уж и найти не чаял, а тут матушка твоя сама меня нашла.

– Зачем ты меня искал? – прошептала русалка, глазоньки блестят, как звёздочки.

– Спросить тебя хотел, – молвил Данила, – не Дарья ли ты. А теперь уж знаю, что она. Нельзя без имени жить. Говорила ты мне, что нет у тебя имени, смыла его вода речная. Коль забыла ты его, так я решил тебе и напомнить. Дал себе зарок, что найду я семью твою из жизни человеческой, скажу им, чтоб не искали тебя боле, не тревожились: стала ты девой речной, не вернуть уже. Новая у тебя жизнь.

– Да недолго мне жить осталось, Данилушка, хоть с именем, хоть без него, – всхлипнула Дарья, отвернув личико. – Не могу я из избы выйти.

– А что, не можешь ты остаться с матерью навечно? Хоть река тебе, хоть изба деревенская, не всё ли равно? Хочешь, из колодца воду таскать тебе стану, сядь в корыто, лучше реки будет, – улыбнулся Данила, да только внутри кошки скреблись. – Зато станешь с матерью жить, а не с Водяным. А я другом твоим стану, ни на шаг не буду от тебя отходить.

– Коль не попаду до конца седмицы в реку, умру я, туманом стану. А душа моя во аде навсегда останется. Сказывали мне то другие русалки, видели они, как сестрицы умирают: только первые рассветные лучи русалочьего тела касаются, бледнеет оно, прозрачным становится. И делается русалка туманом, плывёт вверх. Коль русалка в реке умрёт, так илом станет, а коль на земле – быть ей дымкой. И не отмолить никому больше её душу, не видать ей избавления. Рассеется тот туман, ничего от тебя не останется.

И тут страшно стало Даниле, даже представить боязно, что и с Дарьюшкой такое случиться может. Не для того искал он её, с ног сбился, чтоб смерть её увидеть. Русалки дольше живут, чем люди, а то, может, и вовсе бессмертны, кто их знает. Не должна она погибнуть, жить она должна. Пусть и навья её жизнь, пусть и нежитью девица стала.

– Коль провела тебя сюда Акулина, так была твоя русалочья дорога открыта. С чего бы ей закрыться?

– Того я не ведаю, да чувствую, что не пускает что-то меня, не даёт выйти. Сказывала мне русалка старшая, она давно уж на дне, что приводили её родичи в дом родной, да и уводили обратно, не было заслона, который бы не пускал её. Свободно она ушла, сестрица её в дом привела и сама за руку вывела. А мне заслон невидимый не даёт через порог ступить. И в окно пробовала я уж выйти, и там заслон тот же есть, все пути мне закрыты.

– А можешь ли ты сестриц своих русалочьих к себе позвать? Пусть бы пришли ночью, вдруг помогли бы чем? Любят ведь они тебя, сами ищут по всему лесу, грустят по тебе.

– Не могу я позвать их, уж пыталась, – молвила Дарьюшка, печально головушкой качнула. – Да не слышат они меня. Нас в деревню лишь дорога крови привести может – нашей родной али чужой. Родная кровь нас к избе родимой ведёт аль на место, где родичи наши живут, ежели сменили избу. А чужая кровь нас ведёт, когда являемся мы к тому, что убийца наш. И к нему приходить мы можем, дар то нам великий.

Задумался Данила, перевёл пристальный взгляд на вдовицу:

– Может то потому, что не хочет Акулина с тобой разлучаться? Отпускает тебя да без материнского навета, сердце её хочет удержать тебя, вот и не получается у тебя через порог ступить. Может если б искренне желала, чтоб ушла ты навеки, так и исчез бы тот заслон. Любовь материнская поди выставила его, от того и нет тебе пути.

– Да что я, враг дитя своему, что ли? – запричитала Акулина. – Нет, пусть возвращается, пусть живёт там, где место её. Повидалась я с ней, спокойна моя душенька, знаю я, где Дарьюшка моя теперь живёт. С чистым сердцем отпускала, да не ушла она. Я уж и один раз её провести пробовала, и второй под самое утро: нет толку, застывает она на пороге.

– Ох, думать тут надо, думать, – Данила покачал головой, сжал кулаки. – Пробуй, вдова, и в эту ночь дочку вывести. Коль не выйдет – пойду завтра к Лукерье. Не скажет по-доброму, как русалке из избы уйти да в реку вернуться, стану по-злому с ней говорить. Ничем не поступлюсь, да только должен узнать я, что тут сделать можно. Пусть только попробует змеица подколодная соврать, пусть только скроет правду. Всё у неё выведаю, всё прознаю.

– Спасибо тебе, Данилушка, – прошептала Дарья, ресницы влажные опустила. – Если выберусь, век тебя помнить буду.

– И на том спасибо, – улыбнулся Данила.

Как увёл Данила Акулину из ведьминой избы, заметалась Лукерья из угла в угол. Сыпала проклятьями, ругалась, на чём свет стоит, запустила в стену огарком свечи зелёной, что под руку попался. Чуть было не бросилась склянки свои да горшки колотить, да вспомнила вовремя, что уж побеги папоротника да цвет бессребреницы поздно запасать, а настойку из костей летучей мыши так вообще три луны готовить. Побьёшь своё добро со злобы, а потом над черепками только рыдать останется. А колдовать надобно, какая же она будет ведьма, коль запасов колдовских нет? И без того уж глупостей сколько от любви своей неразумной натворила, вот уж правду говорят, любящая баба тупей сороки! Уж и за это Сам не погладит по голове. Вредить стоит по-крупному, а мелкие пакости – это ерунда. Всё б обернулось по-другому, если б не понадеялась она на авось, дала б вдове незаколдованную свечу, сказала б взять неосвящённую соль. Да кто ж знал, что удастся ей русалку привести, а русалка та любовью Данилкиной окажется? Вот уж тесен мир, вот уж где не разгуляться.

Села на лавку, думать стала. Хлебнула отвару собачьей крапивы, стало легче дышать. От ярости толку мало, коль впустую она пропадает, лишь сердцу придаёт.

Лучше выместить злобу свою на ком-то другом. Не на Даниле или Любаше – Данилка ещё явится, дайте только срок, придёт, будет вымаливать у неё тайну, как помочь русалке ненаглядной, да только не скажет ничего Лукерья, как пить дать. А может, и скажет, если только молодец согласится в полюбовники пойти и к русалке на реку больше не ходить, тогда-то будет его Лукерья отварами приворотными поить, тогда-то они подействуют. И пусть только попробует её ослушаться: едва прознает ведьма, что неверен ей Данила, мёдом ему жизнь точно не покажется, пожалеет, что на свет родился. Истерзает она тело его да душу заговорами да зельями, откроет к нему все пути дорожки детям Елизды: и в море, и в пути, и в источнице, и в кладезе, в верхнем пороге и в нижнем! Каждый шаг его с тех пор будет бесами направлен, прослежен, не достанется никогда ни покою ему, ни смерти достойной. Местью то будет за позор ведьмин да надежды её изгаженные, за любовь его к деве мёртвой, ледяной.

Любаша, та тоже понадобится ведьме, обучать её, приваживать, чтоб овладела колдовством, стала Лукерьиной подругой и сторонницей. Коль не Любаша, тогда кто? Нет больше девок способных да не пугливых на деревне, одно ведь дело прийти и приворот попросить сделать, другое – самой тот приворот творить, на кладбище ночью ходить, в лесу травы с кореньями собирать. Теперь уж возьмётся за неё Лукерья, ох, как возьмётся. Не таясь и не скрываясь, учить начнёт, надо будет – стращать станет, сплетни распускать начнёт о девке. Крепко к себе привяжет, не отпустит уже.

А пока дух злобный надо выпустить, чтоб не метался в Лукерье зазря, не жёг душу её угольями раскалёнными. И тут вспомнила ведьма про мальчонку Никитку, сына Кондратьевых. В кошек Лукерьиных камнями кидал, на Лукерью словами бранными ругался, пусть и дитё, да как же такое спустить? Проучить мальца надобно. Раз укусы крысиные не берут его, надо по-другому действовать, не на яд крысиный надеяться, а на саму себя. Увидит сегодня Лукерья, как умрёт Никитка, славная жертва будет Самому, первая от Лукерьи, небось не последняя. Впредь не станет Лукерья бояться ручки запачкать слезами чужими да кровью. Коль от неё отворачиваются, в душу плюют, так нечего жалеть других, по их стопам нужно идти.

Вышла Лукерья во двор, слышит – галдят на улице дети, у самых её ворот. И Никиткин тонкий голосок слышен, вопит малец на всю улицу. Визгливый парень, неугомонный, будет ли кто плакать по нему?

Ударилась Лукерья о землю, стала вороной. А вороной быть, то ещё попривыкнуть надо: крылья всё не слушаются, глаза косят, один на землю глядит, другой в небушко, чуть зазеваешься, о ветки дерева какого-нибудь со всех сил приложишься. Сноровки то требует, для слабой ведьмы не по силам вороной стать.

Никогда не оборачивалась ведьма в зверей днём, всё чаще ночью. Риск то был большой, страшно было: ночью крысу али кошку никто не увидит, а коль и заметит, так не побежит за ней, упустит из виду, и ладно. Мало ли кошек да крыс по ночам бегает? Потому и стала Лукерья вороной – нелегко поймать ту птицу, да и кому она нужна, вон их сколько летает. Кошку, ту дети пришибить камнем могут, на крысу лошадь наступит или мужик о стену приложит, за хвост схвативши. Вороны же юркие, быстрые. Коль умеешь телом вороньим управлять, так лучше животного для оборота не придумаешь.

Сторонились вороны новую подругу, отлетали подальше, перекрикивались тревожно. Вороны, они зрячие, чуткие, знают, что с колдунами да ведьмами лучше не знаться: такая и внутрь залезть может, тем слабые ведьмы промышляют, что сами оборачиваться не умеют: залезут в птичью голову да заменяют своими желаниями все птичьи мысли. И летают бедные вороны туда, куда ведьма прикажет, делают то, что велено. Боятся вороны ведьм, да от них далеко не улетишь, коли захочет, так достанет.

Опустилась Лукерья в дорожную пыль, сидит выжидает. Вот и остался Никитка один-одинёшенек: забрала мамка его друга-напарника, сидеть Никитке одному в пыли камушки перебирать. Каркнула громко ворона, заметил её Никитка, обрадовался: всё веселей с вороной, глазки-пуговки у неё блестят, перья переливаются. Да и зарядил было в неё камушком, но хитра ворона, взмыла в воздух, только её и видно. И тут же рядом села на муравку, косит глазом угольным, насмешливо грает. Разозлился Никитка, шутка ли, глупая ворона смеяться над ним будет! Поднял с земли камушков, снова кинул – снова не попал. Подскочил от злобы мальчонка, набрал в подол рубахи камней, побежал за вороной, а она всё дальше отлетает да дальше. Вот уж и к лесу приблизились, а ворона лишь громче смеётся, голос у неё резкий, слушать противно. То на одну ветку сядет, то на другую, и всё камни в неё не попадают, как заговорённая ворона та. То облетают её камушки, то не долетают. Странно то, меткая у мальца рука, на кошках да курицах за много лет славно набил! Но только Никитка так просто не сдаётся. В самую чащу ведёт ворона, в самую глушь, толкает злоба мальчика вперёд идти, камушков ещё в подоле много, должен же хоть один, да попасть.

Вот и папоротники стали попадаться всё чаще, повлажнела почва, зябко стало Никитке. Солнце закатное ни света, ни тепла в такой лесной глуши не даёт, да и болото близко. Наполняет оно водой лесную землю, питает остролистные, опасные травы: только рукой по ним проведёшь, заплатишь кровавую цену – режет болотная трава-осотница кожу, оставляет на лезвии своём капли крови. И кровавыми каплями размётаны по мху цветы брусники, что к осени даст миру алые ягоды. Ступает по цветам мальчонка, идёт вперёд, ничего уж кроме вороны не видит. Не замечает, как у папоротниковых корней сгущается ночь, как зажигают светляки свои беспокойные фонари, поднимается зелёное марево от земли вверх, подсвечивает влажную дымку. Ещё немного, и загорятся над кочками мшистыми болотные огоньки, зелёные да жёлтые, закружатся над самыми топкими, гиблыми местами, станут звать да манить. Бабка Никитке говорила, что нельзя за теми огоньками угнаться, что в топь жуткую заведут они, а в руки не дадутся: блазни то, души утопших в болоте, кто в Болотниковы лапы попал, да с концами. Не ходи, говорила старая, по болотам под вечер, манят те огоньки, влекут, сам не заметишь, как в трясине увязнешь. Вспомнил малец бабкины слова, да ведь не за огнями шёл он, а за вороной настырной, горластой.

Стал мох разделяться на отдельные островки-холмики, а между ними не твердь-земля, вода там болотная, ледяная. Чем дальше зайдёшь, тем жаднее топь, места то заброшенные, нехоженые. Проваливаются детские ступни всё глубже в воду, вот уж лапоток потерялся, да только всё идёт Никитка упрямо, бросает камушки в галдящую ворону. И камушков уже не достать – скрыла их вода, осыпались из влажного подола на илистое дно. Тут-то и понял Никитка, что тянет его вниз болотная жижа, обнимает ласково зелёными руками, рясковым одеяльцем окутывает. И перепугался малец, голосить стал, да чем больше орёшь и трепыхаешься, тем сильнее глубина тянет. Выпростал руки, скребёт осотницу да кочки моховые, только не за что на болоте ухватиться, нет в нём тверди. А ворона знай насмехается, летит над кочками звонкий насмешливый грай, разносит его злое эхо. Любо пернатой глядеть, как тянет паскудника вниз зелёная смерть, как слёзы его смешиваются с тиной.

Осмелела ворона, села на кочку болотную возле утопающего мальчонки, нос свой любопытный всё ближе суёт. Грает в самое ухо, крылами чёрными кудри на головушке детской задевает, перелетает с кочки на кочку, да всё близенько-близенько. Дескать, вот она свобода, рядом, под крыльями моими, вспорхну да улечу, а ты тут утопнешь в жиже илистой. Тут-то и просчиталась: схватили вороньи перья детские ручонки, сжались пальчики в судороге, быть беде: тянет малец с собой ворону в болотную бездну. Принялась ворона отбиваться, кричит жалобно, руки мальцу искровила клювом и когтями, да крепко он держит, не щадит вороньих косточек, перья хрупкие в воде мочит, вот уж ряска ими окрасилась. Стало болотное месиво чёрно-зелёным, с перьями вперемешку, треплет Никитка ворону, соломинкой та ему стала, всё равно, за что держаться. С криком заполошным вырвалась она таки, вознеслась ввысь, ударилась о ветку старой сосны посреди болота, что сгнила уж давно – напились воды крепкие корни да задохнулись. Упала ворона на мох, крыло подволакивает, второе ощипано, не хватает перьев – далеко ли улетишь? Вспорхнула ворона, отлетела подальше, но ближайший куст тут же принял её в свои объятия, едва не упала в воду…

Вот уж скоро вихры украсятся ряской, поцелует жижа испуганное личико, прикроет нежные веки студёными пальцами. Издал Никитка последний громкий вопль и ощутил, как потянули его вверх сильные руки.

– Дитя милое, пригожее, пошто на болото играть пришло?

Смотрит Никитка, глазам не верит: держит его на руках девица-краса, волосы у неё длинные, тёмные, как ночь, а в прядках влажных цветы луговые умирают. Глаза у девы той сверкают как самые красивые камушки, такие на дороге не найдёшь, такие только у матери на серьгах есть. Погладила она мальца по щеке, стёрла с загорелой кожи сгусток тины, вихры буйные распутала – ледяная у молодицы ладошка, замёрзла, пока мальца из болота доставала. Разглядывает дева мальчика, и тонет он в глазах её, будто в болоте…

Опустила русалка Никитку на кочку болотную, взяла за ручку да повела за собой. И идёт он, меряет шажочками невидимый путь к излучине. Тихо-тихо ступают русалкины подружки-сестрицы по ледяному топкому зеркалу за своей сестрой, что нашла им в лесу братика, ласкает мох мёртвую зеленоватую кожу. Поют речные девы, свивают из папоротника и цветов брусники крошечный веночек – то подарок братику. Гнилушки засветили в темноте, залили неверным зелёным светом русалочьи тропы, что людям неведомы. По ним идёт Никитка вперёд, слушает пение звонкое, печальное.

Хватились мальца лишь к вечеру, частенько он со двора убегал то в поле, то на огороды чужие, всё выглядывал, чем бы поживиться. Уж за то отец вожжами бил его да всё удивлялся: в кого такой пострелёнок уродился? Видели соседи, как брёл Никитка в сторону леса, в ворону камушки кидал, да только кому охота с охальником тем связываться: бросишься к нему защитить да домой отвести, а он тебя ещё и обругает, и камнем в тебя запустит. Пусть бредёт себе, куда вздумается. Потому и промолчали потом, ничего матери с отцом не сказали.

Так и решили, что русалки мальца увели в лес, долго ещё потом мать прислушивалась по ночам, не раздастся ли шлёпанье мокрых ножек на крылечке, не постучит ли крошечная ручонка в дверь. Предупредили всех домашних, чтоб не открывали двери, не отзывались на плач и крики: ведали, что прийти может русалий сын, уведёт кровных братьев-сестёр на дно. Но было тихо, поплакали и забыли.

Ворона добралась в избу только после захода солнца. Вывернутое крыло мешало лететь, поэтому передвигалась она короткими перелётами, перепархивала с одной кочки на другую, с куста на куст. Подчас сильно билась телом о заборы и стволы деревьев, падала в беспамятстве на траву, но, почуяв опасность, вновь с криками поднималась в воздух до следующего падения. Всё боялась, как бы какая кошка не сцапала подбитую птицу, не посчитала её лёгкой добычей, но кошки обходили бешено галдящую ворону и лапой не трогали.

Ударившись о пол, Лукерья подняться уже не смогла: левое плечо болело, видно, сломанное или перебитое, на правой руке будто не доставало пальцев. Ведьма лежала у своей кровати на полу, не в силах забраться на неё, некому было тряпицей перевязать её раны, напоить придающим сил отваром. От боли и ярости ведьма заскрежетала зубами, заметалась по полу, но только лишь зря тратила последние силы, что и без того утекали из её изувеченного тела, как вода.

Потолок качался перед глазами, такой далёкий, чуть покрытый копотью, столь тёмной в ночных сумерках. Да только копоть ли это? Нет, то тени, что сгущаются в углах и ползут к Лукерье, и живая та тьма, неспокойная. Казалось, состояла она из множества мелких, беспокойных сгустков, что беспрестанно шевелились и копошились, и каждый кусок этой движущейся мглы хотел поскорей урвать себе часть Лукерьи, изнывал от жадности и жажды. Тянется живая тьма к ведьме, вот уж близко-близко подобралась, не оттолкнёшь и сама никуда не денешься. Закричала было ведьма что только мочи, да никто её не услышал. Да и даже коли б услышал, разве ринулся бы кто-то на помощь? Наоборот, припустил бы от ведьминого дома подальше, небось, страшные дела в его стенах творятся, коль орёт там кто-то голосом нечеловеческим. Заскрежетало по стенам, забренчали тревожно чугунки, склянки да плошки, посыпались с полок на пол. Пахнуло гарью и гнилью, послышались шаги, много-много шагов лёгких, детских, и тяжёлых, так мужик со злобой топочет. Близко-близко подползли тени, придавило Лукерью к полу, будто кто-то на грудь ей сел, нельзя вздохнуть, нельзя закричать. Последним, что видела ведьма, было тонкое, бледное лицо с кровавыми губами, чёрными провалами глаз, склонилось оно над ней, весь мир заслонило…

Сказывали деревенские, что собаки сильно выли в ту ночь, тоскливо и жалобно, не казали носов из будок. Хрипели на привязи кони, рвались да молотили воздух копытами, пеной исходили, будто дай им волю, тотчас сорвутся да понесутся быстрее ветра куда глаза глядят. И крестился люд, смотря в окна на алый месяц, бабы шептали молитвы да прижимали покрепче детей.

В домике у самого леса в ту ночь тоже не спали, но не вой собак испугал тамошних жильцов. Плакала Акулина, сидя у окошка, уже не утирала слёз. Переводила иногда печальный взгляд свой на дочь, полнился взгляд её страхом и болью. На лавке сидела молча Дарья, смотрела на стену, жалась подальше от красного угла, пусть образа и были перевёрнуты и скрыты занавесками.

Страшной была та ночь.

Предыдущая главаГлава 7 из 10Следующая глава