К книге
Русалочье солнцеГлава 3 Зелёные свечи
40%
Глава 3 Зелёные свечи
4

В воскресенье Акулина отправилась в церковь. Это только казалось, что вон она, на холме, рукой подать, на самом же деле идти в неё было делом долгим – церковь стояла ближе к Покровке, чем к Антоновке, люд выходил пораньше, да шёл подольше. Это только молодым то радость идти с товарищами да товарками по жаре да по морозцу, а вот кто стар, того косточки стонали, каждый шаг за муку.

Зато сплетницы здешние успевали обсудить по дороге всё то, до чего языки не доходили в обычные дни: какая баба дитя нагуляла, пока муж на заработках в городе, какая к Лукерье бегала за оберегами от воров, хотя чего ей, дуре, беречься, кроме кривой козы и добра-то нет. Акулину то и дело обгоняли нарядные девки, на каждой да надето что-то красное или зелёное, будь то пояс или лента (красный да зелёный – Троицыны цвета), бабы с плачущими младенчиками, галдящие мальцы, которых матери чуть ли не за ухо тащили на утреню (мало веселья попа бубнящего до сыплющего цитатами из Писания слушать, лучше бы ворон на улице погонять). В кисете у Акулины лежала соль: вечером вдова долго растирала её в ступке, чтоб была она мелкая, сыпучая. Этой солью будет она отгораживаться от русалок, чтобы не схватили её, не погубили речные девы. Коли повезёт, увидит среди них Акулина и свою кровинушку, Дарьюшку. А коли нет, будет и дальше лить слёзы горькие, искать дочерины косточки по холмам и обрывам.

Плелась Акулина в церковь, нёсся благовест над полями и огородами. Троицын день настал, будут вечером гулянья да празднования. Всю неделю сельские готовились к празднику: убирались в избах и на дворе, украшали жилище и красный угол берёзовыми ветвями с нежными молодыми листочками, полевыми-лесными цветами. Наплели девки к празднику венков, нашили обнов, будут ввечеру песни петь да хороводы водить, а парни ус крутить да невесту выбирать. Негоже на Троицу жениться, а вот договариваться о свадьбе в этот день как раз и положено: крепкой будет любовь, добрым жених да ласковой невеста. Завтра побегут сваты по избам, примутся сватать местных красавиц за парней, станут батьки по рукам бить да мёд пить. Хорошей будет семья, коль невеста на Троицу сосватана, много здоровых ребятишек родится. Потому достали девки из сундуков самые видные наряды, в день тот даже матери по рукам их не били за то, что к обновам лезли: самой пригожей дочь должна быть на Троицу, чтоб все парни заглядывались. Пусть даже и другую сосватать хотел, а вдруг передумает в последний миг, как только красу её неземную увидит! Пойдут из церкви невесты хороводы вокруг берёзки, лентами украшенной, водить, а парни станут ус крутить, шептаться тихонько. А вот Акулине некого было наряжать, шла она понуро, уши б не слышали девичьего щебета да шёпота смешливого.

А ещё мёртвых на Троицу поминают. Всех, кто щуром стал, ушёл к отцам, род свой беречь да хранить, за живыми наблюдать да прихода их ждать. На жальник после церковной службы живые родичи их идут, кладут на могилки берёзовые ветви, с цветами переплетённые. И Акулина к мужу на могилку пойдёт, возьмёт в церкви свячёные веточки у алтаря, вчера ещё детвора наломала, церковь украсила. Мужа хоть оплакать можно, забедовать-заголосить, слезами землю оросить. А у дочери её нет могилки. Где сейчас косточки её покоятся?

А как сумрак сгустится, под самую ночь Троицкую, побегут девки в рубашках да венках по лесу, будут аукать да перекрикиваться, русалок пугать, чтоб к жилью в Русальную неделю не подходили, детей не уносили. Гукают, трещотками да ложками деревянными птиц распугивают, песни распевают. Коли не испугать русалок, так станут всю неделю к живым родичам являться, в окна-двери стучаться, просить, чтоб приветили. И не дай бог впустить русалку: найдут утром всю семью мёртвой, всех, кроме девок да детей: уведёт их русалка в лес, утопит в реке.

А ещё гадают девки на венках, им дай только погадать! Снимают с головушек, на воду пускают, в темноту всё всматриваются, далече ли поплывёт? Хорошо, коль из глаз скроется, уплывёт за горизонт, долгая, знать, жить будет, гладкая. А вот коль потонет, так не миновать горестей: беда с той девкой в грядущем году случится, как бы не померла, сердешная.

Чтоб не обозлились русалки да не пошли род людской губить, оставляют им на берёзах подношения – ленты да платы, венки из берёзовых ветвей и цветов. Найдёт русалка подарки, нарядится да не пойдёт в село людей стращать. Но как бы сельские русалок не задабривали, всё равно в лес всю Русальную неделю ходить побаивались, на ночь ставни закрывали, носа на улицу не казали.

Акулине то было на руку. Никто не увидит, как будет она дочь свою среди русалок искать, а то ещё, чего доброго, пройдёт молва, что ведьмой стала Акулина от злобы и тоски, станут сторониться и бояться. И без того мало с кем вдовица на селе болтала, всё сплошь сплетницы разговор заводили, любо им о страданиях Акулининых слушать. Коль убиваться будет, рыдать да сказывать, какая назола душу её гнетёт, так порадуются, позлобятся, а коль соврать, что уж отболело, отстрадала своё Акулина по дочке пропавшей, так разнесут по селу, что уж забыла вдова свою Дарью, коротка память материнской любви.

Принесли в церковь селяне жёлтые яйца да пироги – троицкие яства, что кумовьям дарят да крестникам. Прошёл отец Влас, окропил их святой водой, а Акулина кисет открыла – попала с веничка вода в кисет, стала соль свячёною. Никто на вдову плохо не подумал: часто в церкви соль освящали, чтоб на порог сыпать да в углы, никакая нечисть не пройдёт сквозь такой заслон, покойникам заложным на могилку соль сыплют, чтоб встать не могли, живых не мучили. Небось подумали, что хочет избу свою в Русальную неделю от дочери мёртвой защитить.

Весь день вдова не находила места, всё валилось из рук, ни к чему не лежала душа. Уж и на погост сходила к мужу, поплакала тихонечко у креста, и с бабами чуток у забора погутарила, а медленно солнышко катится по небу, не торопится совсем. Только Акулина и делала, что посматривала за окно: когда там закат будет, когда уже можно будет отправиться в лес с зелёной свечой да солью. Кто бы в тот день к ней ни заходил, соседка ли, товарка ли, никому была она не рада, что бы ни спрашивал, отвечала невпопад. Всё думала: «Вот чёрт тебя принёс на голову мою, ступай уже восвояси».

Только опустилась тьма, сгустились сумерки, опустела сельская улица, попрятался люд по домам: опасные они, Русальные ночи. Уж и девки с парнями из леса прибежали, одно дело пугать русалок, когда ещё в реке они сидят, совсем другое, коль в лесу возьмёт да встретится, сильно тогда напугаешь её? Теперь всю неделю им за околицу носа не казать, чуть песни услышишь со стороны поля или леса, голоса девичьи, смех заливистый – крестись да имя сына Господня поминай, от греха подальше!

Лишь Акулина, всё время оглядываясь через плечо, будто боясь, что увяжется за ней кто-то, скрылась между деревьев. В лесу было холодно, сыро, пахло берёзовыми листьями и почему-то тиной. Акулина шла по знакомым местам, всё удаляясь от обеих деревень, всматриваясь пристально в тропу под ногами.

Поросль становилась всё гуще, а резные стрелы папоротников – выше и темнее, едва живой вечерний свет не выхватывал из синевы тропинок, что становились всё уже и уже. Скупого света месяца не доставало, чтобы рассеять мглу: в кронах деревьев набирал силу мрак, сгущался вдалеке. Сюда редко захаживали сельские, не собирали тут ягод да грибов: совсем недалеко была излучина, что считалась среди антоновских и покровских проклятой, почти заросла к ней тропа. Да есть ведь такие места, и вправду будто заговорённые, что ни найдёшь там, всё не впрок пойдёт: вроде наберёшь полную корзинку обабков, красивых, ладненьких, один к одному, а как дома разглядывать примешься – мамочки, да гнилые они все, слизью изошли, черви изъели. И куда только глаза мои смотрели? С ягодами то же: брусники полный короб набирается, ягодки гладенькие, так в рот и просятся. А ещё на полпути истекают они смердящим соком, будто уж перезрели да сгнили на корню.

Остановилась вдова, прислушалась. Показалось ей, будто слышатся издалека, из темноты, какие-то голоса. Глупости, то река рядом, чуть пройти вперёд, плещутся, переговариваются волны между собой. На излучине кое-где сильное течение, не зря там раньше мельница стояла… Что там за история страшная с нею связана? Дочка мельникова ведьмой кажись была, всю семью с собой на тот свет забрала. А пепелище-то, пепелище так и осталось, говорят, не растёт на чёрной земле трава. Ох, чур меня! Не о том мысли в голову лезут, не о том бы сейчас думать.

Странным показался Акулине лес той ночью – застыло всё в нём, словно каменное. Ни ветка не колышется, ни комар не летит, песню свою заунывную не пищит. Папоротники замерли, ни одна веточка не шелохнётся. Тишина такая, что уши ломит, не бывает в лесу такой тишины! Лишь излучина проклятая всё шепчет и шепчет, да на разные голоса…

И всё ближе голоса, всё громче. Будто птицы чирикают на ветках, да только не слышно птиц совсем, ни одна пичуга не пискнула. Приносит эхо нежные девичьи голоса: вот обрывок песни, вот тоненький, будто колокольчик, смешок, а вот наоборот, всхлипнула дева жалобно, слёзно. Неужто русалки движутся?

Примяла вдова густую, напоённую влагой траву, утоптала кружок да встала в серёдку. Достала из кисета освящённую соль, посыпала вокруг себя. Просыпалась соль сквозь стебли трав, пала на землю, да и пусть: главное, что святой дух в окружье хранит вдову, оберегает от зла. Поднялся невидимой стеной к небу, не переступить той святой черты никакой нечисти. Можно лишь силком её завести в освящённый круг, а не навредит ли то русалке?

Едва закончила Акулина творить круг освящённой солью, так послышались девичьи голоса совсем рядом, близёхонько. И вот то тут, то там между стволами замелькали тонкие, белые фигурки, заметались между деревьями. То одна дева голос подаст, то другая, бегут вперёд. Хорошо видно их в сумраке, таких бледных, будто бы светящихся на фоне ночных цветов: у каждой длинные косы распущены, на голове – венок, простая белая рубашка едва колышется в такт шагам. Бегут девы, а звука шагов не слышно, словно птицы летят над хрусткими ветками да сочными стеблями, не тревожат девичьи стопы лесного одеяла, не трепещут папоротники, которых касаются полы рубах. То одна остановится, то другая, срывают ночные цветы, добавляют к венкам, вплетают в густые волосы. Только голоса их звучат, то одна пропоёт, то другая: звонкие они, будто ручеёк звенит прозрачной водой, будто птица голосок робко подаёт по весне, разгоняет зимнюю стынь. У земных дев нет таких чистых голосков, что и печальны, и веселы в одно время, песен таких пронзительных, до самого сердца пробирающих, земные девы не поют. Вот так услышит путник одинокий песню душевную, бредёт на голос, будто зачарованный, слепой, смерти своей навстречу бредёт. Окружат его лёгкие, белые тени, протянут тонкие пальцы, защекочут до смерти, и найдут путника того средь папоротников да чёрных слезинок вороньего глаза, под белыми цветами бересклета, что к осени украсится ягодами, похожими на капли крови. И застынет навеки на лице путника того страшная маска радости и ужаса, сладострастия и безысходности, с нею и похоронят.

Веселы девы, улыбки светятся на их лицах, звучат песни, и вторит голосам эхо, уносит их вверх, к самым кронам деревьев. Редко удаётся им покинуть тёмное, ледяное речное дно, где колышут длинные пряди быстрые течения, куда только в самые ясные дни достают тусклые солнечные лучи. Радуются русалки пусть и недолгой, но воле, о ней и поют. О лунных серебристых лучах, о тоске по теплу и солнцу, о смерти и жизни после неё.

Нежны русалочьи лица, стройны, хрупки телеса, да вот только глаза у всех них зелены, как листья кувшинки, горят в ночи, будто светляки. Зеленеют и волосы тех дев, будто пропитаны илом да ряской, влажны от речной воды. Никогда тем волосам уже не просохнуть, не обернуться шёлком, не завиться кольцами. Коже бледной, что светится, будто зеленоватая жемчужина, не вспыхнуть румянцем, не порозоветь от поцелуев любимого. Мёртвая та краса, нечистая, бесовская, подарила ту красу девам сама смерть. Взамен стёрла с лица все краски, заменив их цветами реки и тины, зеленью мёртвой заменила.

Пристально вглядывалась Акулина в лицо каждой русалки, высматривала Дарьюшку. Мала та была росточком, нежны были черты личика. Едва не обозналась несчастная мать – вот она, бежит, кровиночка, венок в ладошке зажат, мокрые косы расплетённые змеями за спиной полощутся. Не будет больше горьких слёз да ночей, когда кажется, что стоит она у порога, ждёт, когда внутрь матушка запустит. Бежит кровиночка в объятия матери, не зря Акулина в лес ночью пошла! Что там ведьма говорила? За руку дочь схватить, в круг втянуть. К сердцу прижать родную! Да про свечу, про свечу не забыть.

Да только ёкнуло сердце, стало страшно Акулине. Мёртвая дочь в ночном лесу песни распевает, с нежитью знается, глаза у неё льдом горят. Не та эта Дарьюшка, что вышивала да пряла, кошку гладила за ушком. Не она материны слёзы вытирала, не она кашу с мёдом варила. Другая то Дарья, но ведь родная же кровь, любимая дочка! Пусть изменила река лик любимый, пусть стёрла с личика румянец, да видит Акулина в лице милом черты мужа умершего, это ли не счастье?

Выпростала вдовы руку из освящённого круга, схватила дочь за ледяное запястье да притянула к себе. Загорелись у русалки глаза, да тут же и потухли, стало личико спокойным, будто только что проснулась дева. Пахло от неё прудом да цветами, влажная кожа была холодной, как родниковая вода. Споро зажгла вдова свечу над русалкиной головой, осветило зелёное пламя милое лицо. Почти не изменилась Дарьюшка, только глаза зазеленели, а были когда-то подобны яхонтам лазоревым. Косоньки русые потеряли завитки, облепили личико прямыми влажными прядками. Щёчки круглые были, будто яблочки наливные, да только теперь впали, будто у покойницы, побелели, как снег январский.

– Помнишь ли меня? Знаешь ли, кто я?

Русалка смотрела на мать широко раскрытыми глазами, словно пыталась припомнить, кто же перед ней. Вглядывалась пристально, но только покачала головой.

– Не знаю я, кто ты. Не помню тебя, – даже голосок у доченьки не изменился, лишь звучал печально, надрывно.

Вдова залилась слезами, да не время голосить. Нужно уводить её отсюда, раз Лукерья разрешила. Окажется русалка в родных стенах, мигом вспомнит, кто она, да откуда. И мать родную припомнит, мало ли, что с памятью у нечисти делается. Да и не нечисть дочка её, человек она, пусть и лишённый жизни, не бесовка какая, не кикимора.

Одной рукой держа над головой дочери зелёную свечу, другой схватив её за холодную, влажную ладонь, Акулина с замиранием сердца вышла из круга. Страшно, что увидят Акулину с Дарьей в обличии русалки, не будет больше защита святого круга мать с дочкой укрывать… Но русалки пели и плели венки, сидя на корягах и нижних ветвях дубов, пели песни да пересмеивались. Никто из речных дев даже не взглянул в сторону вдовы и её дочери, не заметили, что кто-то похитил их сестру. А душа вдовицы равно в пятки ушла, тревожно поглядывала она на зеленоватые красивые лица. А ведь у всех этих дев матери есть или были когда-то, могли уж и помереть, длинен русалочий век. И все они так же, как Акулина, искали дочерей своих, плакали, не зная, куда кровинушка подевалась, до смерти небось ждали, когда на пороге родном появится. Не только русалкам вот такая страшная жизнь в наказание, но и роду их.

Сначала робко шла вдова, всё оглядывалась назад, молчала. Но, отойдя подальше от русалок, приободрилась, быстрее пошла, увереннее. Не русалку она из леса украла, а дочь свою родную домой вела, счастье обрела. Да только как ни посмотрит Акулина на дочерино лицо, так сердце стынет: страшное лицо у Дарьюшки, неживое. Будто только что вышел из дочери дух, покинула душа тело, да встало оно со смертного одра и пошло неведомо куда. Ну да ничего, ничего, главное, что нашлась. Шептала вдова дочери на ухо, отведя в сторону мокрые прядки:

– Скоро дом, милая, скоро придём в избу нашу! Всё вспомнишь, что забыла, как стены родные почуешь. Совсем отощала да замёрзла, косточки они, куда только щёчки наливные делись! Но мать тебя отогреет да накормит, не оставит. Чуть-чуть осталось, доченька моя, Дарьюшка.

Но молча шла русалка, ни слова не сказала. Ступала шаг за шагом, даже кочки и коряги не мешали ей. Неужто уж все пути тут прознала? Или сам лес её ведёт самыми гладкими тропами?

Теперь не боялась вдова ночного леса, не пугал её сумрак: раз уж из-под самого носа у русалок смогла одну из них увести, никто ей навредить не сможет. Да только послышались совсем рядом, близенько, шаги будто бы человеческие, острожные: шёл кто-то по лесу, крался, как дикий зверь. Не ходят так животные по лесу, поступь людская, размеренная. Не к добру такое в Русальную ночь, не станет хороший человек здесь шастать. Пришёл с недобрыми намерениями, да не доведут его до добра такие гуляния – набредёт на русалок, близенько они, рядышком, всего ничего пройти. Но не её, не Акулинино то дело чужаков отговаривать, знал небось, куда шёл. Пусть бредёт своей дорогой, может то и не человек вовсе, а нежить какая, колдун иль ведьма крадётся, дела тёмные творить.

Так и вела вдова дочь до самой деревни, уж поредели деревья, исхоженные тропки сами стелились под ноги. Зелёная свеча горела ярко, будто полная луна, всё было видать до последнего листочка. Поглядывала Акулина на дочерино лицо, расслабленное, умиротворённое, ни единой чёрточкой не выражающее ничего, ни радости, ни злобы.

Не без боязни шла вдова околицей, мало ли, кто ночью тут шататься станет. Пусть ночь и Русальная, да только пьянчугам всё одно. То-то они чаще всего добычей русалок да прочей нежити становятся, ни в Бога, ни в чёрта не верят, пока сами не столкнутся, да только поздно уж будет. И, как на зло, на беду, у забора из крапивы вывалились два дружка, один пьянее другого – пастухи местные. Дух водочный за три версты стоит, уж и лыка не вяжут, а глаза-то имеют. Расскажут завтра о том, что блукала вдова впотьмах да в Русальную ночь, вот уж то не к добру будет. Отшатнулась было Акулина, уж свечу тушить вздумала да бежать без оглядки, но зря боялась: прошли, пошатываясь, пастухи мимо, даже носом не повели. Скрывала от чужого взора русалку и её мать зелёная свеча.

Без боязни провела Акулина дочь улицей, открыла ворота да в избу завела, зелёная свеча сама собой и потухла. Бросилась вдовица вперёд, ставнями все окна закрыла, не дай бог, кто увидит её гостью, дом пожгут, пепел с землёй смешают.

Следом и Дарья в избу зашла, да только как порог переступила, так на пол пала от бессилия, подкосились её белые ноги. Закричала она голосом нечеловеческим, упала вниз лицом, волосьями личико закрыла.

– Убери его, скрой, глядит на меня! Горит нутро, выжигают очи душу мою!

Ругая себя, Акулина бросилась вперёд да перевернула ликами к стене иконы в углу. Перекрестилась, прощения попросила, да только ведь не могла она по-другому, коли дочь родная святых угодников да Спасителя боится.

– Не глядит больше, не смотрит. Поднимайся, вставай, нечего бояться теперь.

Подняла Дарья боязливо голову, страшно ей в красный угол смотреть. Сверкнула очами зелёными, страх в них так и плещется.

– Голодна ли ты? Продрогла ли? Всё для тебя сделаю, только скажи.

Но покачала Дарья головой, взгляд опустила.

Подвела вдовица дочь к лавке, достала гребень, принялась волосы чесать. Много в русалочьих волосах ряски было да водорослей, лепестки цветов в прядях запутались. Долго расправляла вдовица влажные пряди, да никак не желали они сохнуть и виться. Хотела было дочь в сарафан сухой да чистый облачить, так и застыть недолго в мокрой рубахе, да отшатнулась от неё Дарьюшка, не пожелала менять одёжу. И от еды отказалась, лишь глоток воды сделала из кувшина. Пригорюнилась было мать, да всё равно радостно ей было, легко на душе: с нею дочь её, пусть не ест, не улыбается, глядит печально на беленую стену, зато рядом. А там глядишь и развеется, видно, всё ей после дна речного внове. Ещё целая седмица впереди, успеется всё.

От усталости заснула вдова к утру, как забрезжило, но пока очи не закрылись, всё смотрела на свою тихую, молчаливую дочь, на глаза её зелёные, горящие, на кожу мёртвенную. А Дарья так и просидела до самого рассвета на лавке рядом с ней, уставившись на беленые стены, не шелохнувшись, не встав с лавки.

Но не только Акулина была той ночью в лесу.

Данила вышел из дома, как только высоко поднялся месяц, осветил пустынную улицу. Уснули все в избе, мать строго запретила Любаше даже думать о том, чтоб за порог нос казать, ставни закрыла плотно, засов крепкий проверила. Но только сестрица и сама, наслушавшись баек бабки Матрёны, весь вечер со страху крестилась да боязливо озиралась. Вроде уж и невестится девка, красоту всё наводит, серёжки примеряет (хоть брови углём не мажет, уже славно), а, как дитё малое, всему верить рада. Впрочем, и взаправду о страшных вещах бабка говорила: когда ещё дитём неразумным была, ходили как-то два брата в ночное далеко от деревни, аж до реки. Говорили им, дескать, не ходите в Русальную неделю к реке, поберегитесь, да только парни лишь посмеивались, чай не дети. Ушли да утром не вернулись, мать все глаза проглядела, сыновей ожидая. В другую бы пору подумали, что заблудились или спят ещё под кустом каким, уморились за день, да только не в Русальную ночь. Верный знак – кто домой до рассвета не вернулся, так уж живым не придёт. Созвала мать та бедная соседей, отправились они на берег реки, там и нашли тех братьев: лежат оба среди травы, головы запрокинуты, на лицах улыбка навсегда застыла. Да страшна та улыбка, век бы такой не видать, волчий оскал, и тот краше. А гривы коней, что рядом паслись, мелкими косичками сделаны, сплошь цветы да берёзовые листочки вплетены. Русалки то постарались, братьев погубили, коням гривы убрали цветами. Да после такого-то и за окно посмотреть боязно, куда уж там выходить за порог.

Никто уж, кроме Матрёны и не помнит, правда ли то, сказка ли те байки, что о русалках рассказывают. Да только вот задвинули сельские ставни, страшно им, что утопленницы к дому подойдут, внутрь проситься станут, в окна стучать примутся да на крыльце топтаться. Часто ведь отшибает память у родичей, впускают они деву речную, сестрицу аль дочь, забыв совсем, что пропала давным-давно, уж и искать устали. А бережёного Бог бережёт. То было на руку Даниле: никто не увидел его, не вопрошал, куда это он отправился. Поднял тихонечко засов, чуть слышно скрипнула дверь.

Лес был непривычно тихим, будто вымерло всё живое али заснуло. Никогда не бывал Данила в Русальную ночь в лесу, да всегда думал, что шумно тут должно быть, деревья ходуном ходить будут: русалки песни поют да на путников набрасываются, берёзки к ним ветки тянут, птахи с ветки на ветку летают да девам подпевают. Свистопляска должна быть бесовская, а не тишина мёртвая. Русальная ночь, она совсем другая: настороженная, чуткая, прислушивается к треску каждой веточки, лишний шаг боишься сделать. Птиц не слышно, даже ветер листья деревьев не перебирает. Боязно по такому лесу ступать.

Данила направился привычной дорогой к излучине, правда, не чая там русалок застать: коли год сидишь безвылазно в реке, то, как волю почуешь, сразу захочешь от неё оказаться подальше. Небось по всему лесу девы разбрелись, попробуй найди иголку в стоге сена, а девку среди чащобы. Сомневался парень, что, как в прошлый раз, отыщет он ту русалку у берега, уж верно, убежала куда подальше. А ему так хочется увидеть её, поговорить с ней. И спросить, знакомо ли ей имя «Дарья»?

Вот уже и излучина скоро, путаются ноги в папоротниках, зеленовато мерцают светляки где-то у самой земли. Лес впереди сливается в плотную тёмную массу, будто идёшь сквозь беспросветную черноту. Давит тишина, только сердце колотится, будто молот бьёт по наковальне. И чудится Даниле, что эхо разносит по всему лесу этот стук, отражает от земли и неба. Поползли мурашки по спине, волоски на руках дыбом встали: жуть разлилась по тёмной лесной чаще, норовит с каждым вздохом пробраться внутрь, до костей обморозить.

– Чу, да чего тут бояться, что я, русалок не видывал, что ль, – прошептал Данила, – ничего они не сделают мне. В прошлый раз ушёл от них живым, уйду и в этот раз.

От звука собственного голоса приободрился Данила, вздохнул глубоко, спокойно. Лишь сердце стучало как заполошное, того и гляди выпрыгнет и улетит подальше от липкого, влажного морока, разлитого в воздухе.

В мёртвой тишине послышался тихий шёпот, будто ответил парню кто-то, да тут же всё и стихло. Остановился Данила, ухо навострил, да как взглядом лес окинул, так окаменел от страха: со всех сторон, куда только взгляда хватало, двигались к нему зеленоватые, хрупкие фигурки, окружили. То одна голосок подаст, то другая, тянут руки вперёд, личики в синем сумраке белеют:

– Живой к нам играть пришёл! Будем мы с живым песни петь, в салки резвиться!

А сами руки нежные тянут, вода каплями стекает по пальцам, падает на папоротниковые листья. Глаза горят у русалок, улыбки безмятежные застыли, будто увидели девы друга любезного, рады ночному гостю. Движутся, словно во сне, парят в воздухе, не затронув ни травинки, ни кусточка, вот-вот и коснутся ледяные пальцы горячей кожи.

Застыла кровь в жилах, страшно стало парню, сейчас подойдут да схватят, да погубят. И не найдёт никто Данилино тело, растащат его звери лютые, истерзает время. Никто к излучине давно уж не ходит, не суётся в эту глушь. Упокоится Данила среди папоротников, станет частью леса. А может и упырём сделается: будет люд честной мучать, кровь пить, упокоят его колом осиновым, а потом станут детям байки о нём рассказывать, стращать, чтоб за околицу не бегали, а то Данилка-мертвяк заберёт. Не такой судьбы себе Данила хотел, ох, не такой.

– Стойте, девы речные, не играть я к вам пришёл, а говорить хочу с сестрой вашей. Обещала она мне защиту, сказала, не тронете вы меня.

Застыли русалки, переглядываются. Подала одна голос:

– Ты, что ли, сестру нашу на берег вытащил да пугал?

– Я-то был, да не пугал я её, не желал ей зла. Сама она на меня напустилась, в воду стянуть хотела, так и вытянул её, силушек-то у меня поболе. Лишь разговор вёл, да отпустил восвояси.

– Помним мы тебя, помним. Бусы она тебе принесла со дна да потом только и говорила о тебе, только про одно мы и слышали. Всё ждала тебя, по ночам только в сторону леса и глядела.

Улыбнулся Данила, потешили ручалочьи слова его душу. Значит, помнила о нём русалка, не забыла.

– Хотел бы видеть я ту вашу сестру. Она среди вас?

– Нет её среди нас, пропала она, – молвила печально одна из дев, – как месяц взошёл, пела с нами, цветы собирала, весела была. А как пришли мы на большую поляну, так из виду её и потеряли. Звали-звали, да нет её с нами. Будет Водяной серчать, ругаться на нас, что не уберегли сестру свою. Крепко нам достанется.

– Так может она ещё вернётся, вдруг заблукала или в реку вернулась?

– Нет её в реке, посылали уж одну из сестриц. Все русалки ушли на берег, нет ни одной на дне, – грустно сказала другая, опустив взгляд на белые, ароматные цветы, что покоились у неё в руках, – потерялась наша сестра. Коль до утра не найдётся, так уж с концами.

– А лес весь обошли? – ёкнуло сердце Данилы, заболело, будто уголь под рубаху положили.

– Осмотрели лес, всё обежали, нет сестры.

– А коль ушла к своим, в окна стучать да в двери? Говорят, промышляете вы таким, стращаете живых родичей.

– Ходим мы к родичам, пусть уж и имён их не помним, да кровь родная ведёт нас к ним да к домам нашим. Но не ушла бы она одна, мы скопом ходим, опасаемся поодиночке: разбредаемся по селу, каждая к своему дому. И уходим так же, вместе.

– А чего вам, русалкам, бояться-то? – поинтересовался Данила. Вроде нечисть всесильная, люд речных дев боится, вон как попрятались, всю неделю чуть завечереет, так будут домой сломя голову бежать. Никто б не хотел на пути своём деву такую встретить, зачарует, защекочет, в воду затянет – не миновать смерти, не избежать ада. А, оказывается, утопленницам и самим есть, чего страшиться.

– Так много врагов у нас, – сказала чернявая, высокая русалка. – Вон Леший до русалок охоч, так и норовит утащить к себе в дом свой из брёвен да мха. Кикиморы как нектара цветочного перепьют, могут за косы оттаскать да о бревно приложить, не нравится им, что по земле ходим, говорят, идите в свою реку обратно, не ваше тут место. Да тут в том дело, что сами к Лешему ходят, кто на них, кроме Лешего того посмотрит? Ревнивы болотные бабы, может, завидуют просто: их из болот да леса никуда не пускают, сидят там весь век. А люди в деревнях, так и вообще погубить могут: как кто стук да голос родной услышит, выйдет на порог, плеснёт святой водой, так останутся на русалочьем теле ожоги глубокие, будет русалка срок, что ей отмерян, страдать. Не лечатся те ожоги ничем, хоть корневище осотницы прикладывай, хоть рыбьими потрохами натирайся. А могут ещё железом холодным заколоть, иглами да ножами, примется кровь русалочья, вода с илом перемешанная, из ран лить, пока вся не вытечет. Сказывали, раз затащили русалку в дом, да стали ладаном окуривать, молитвы читать, елеем лоб мазать. Так и рассыпалась она прям там на тину и ряску, осталась от неё лишь лужица речной воды. Не хотим такой доли, потому и ходим скопом, чуть что, дом окружаем да стращаем хозяев, отдают нам тогда сестрицу.

Ох, как стало у Данилы на душе беспокойно от её слов, муторно. Куда же теперь бежать, чтоб найти ту русалку? Кто мог её обидеть?

Попрощался Данила с русалками, повернул обратно. Шёл да думал, к кому идти, у кого помощи просить. Видимо, снова придётся отправляться на поклон к Лукерье: пусть она русалок никогда не видала, так с другой нечистью знается. Вот и расскажет, как Лешего позвать да кикимор, вдруг они что про русалку Дарью слышали? Может, Водяного сможет позвать, да Данила готов всё дно речное перерыть, чтоб милую найти, под каждый кустик заглянуть.

Хоть Данила и не был уверен, что пропавшая по весне дочь вдовы Акулины и есть его знакомая, всё же звал её про себя Дарьей: раз русалка имени своего не помнит, так ей то имя Данила даст. А что, доброе имя, славное, сама та дева стала для Данилы даром: не кололо доселе так сладко сердце при мыслях о какой-то девице, не занимала ни одна думы его. Чуть задумаешься, так приходят в голову образа-видения, сидит в них Дарья на мураве влажной, поглядывает очами смарагдовыми, луна в них отражается.

Да вот только как подумал парень о Лукерье, сразу камень на душу упал, придавил грузом. Не по нраву была Даниле Лукерья, тревога при мыслях о ней к сердцу поступает, стучит оно часто-часто, да не от любви великой. Нет, красивая она, пригожая: очи как мёд, коса толстая, кудрявая, чистая медь с золотом. Но взгляд у неё колючий, пусть речи медовые, да в меду том чувствуется яд. Растворяется тот яд в сладости, сразу его и не учуешь, уж только когда гибнуть начнёшь, тогда уразумеешь, с кем связался. Попадёшь к такой в сеть, не выпустит. Но хоть и думалось о Лукерье с неохотой, вот которую ночь приходила лукавая красавица к Даниле во сне: только глаза закроешь, так снятся её покатые плечи, завитки волос на лбу, ресницы длинные, будто лисий мех… А как утром встанешь, так плеваться от тех снов хочется. Видать, и правда она сильная ведьма, раз не выходит из головы. И хотелось бы выбросить да переступить, да как то сделать?

И не вытерпел Данила, отправился на следующий день к колдунье. А она будто ждала его, даже бровью не повела, как на пороге увидела: сразу за стол усадила, яств понаставила, отвару налила с мёдом, будто гостя дорогого привечала. А сама всё ластится: то рукой заденет, будто невзначай, то плечом навалится, словно что-то подать решила или на столе поправить. Сначала отшатнуться от неё хочется подальше, даже гадливость какая-то по телу пробегает, да сменяет её сладкая дрожь, голова кружиться начинает.

Лукерья уж и волноваться начала, что не подействовал её приворот. Были у неё мысли и сделать Данилу своим учеником: а что, стал бы и полюбовником, и колдуном. Вместе бы вредили люду сельскому, вместе бы на шабаш к Самому летали. И тогда не надо было бы отбиваться от наглых бесов, что так и норовят лапы распустить. А вот коль колдун прилетел с ведьмой, что женой стала ему, так поглядывают уважительно на неё, лишь облизываются. Вот так и счастье бы обрела, и навет Хозяина выполнила.

Да только не увидела она в Даниле искры, дара, что позволил бы ему овладеть искусством колдовства. Не верит он ни в чёрта, ни в Бога, такому и чёрная книга в руки не дастся, знает то Лукерья и сама. А зря, мужик, коли способный да прилежно злу служит, ох каких высот достичь может, Сам ему все дороги откроет, чуть ли не под руку к величию поведёт. Говорит Сам, что сильнее мужики в волшбе, но и спрос с них больше.

Хотя русалками Данила заинтересовался, и неспроста. Вдруг ещё и получится что, удастся его направить, куда нужно. Не теряла Лукерья надежды, коли выйдет его к себе привязать, так и от ведьмовства никуда не денется, займётся, как миленький. Нечисть бы показать ему какую-нибудь, хоть домового того же, глядишь, и интерес будет. А может, испугается да сбежит, как все остальные, и снова Лукерья одна останется.

А вот он и к ней явился, значит, подействовал приворот, не стал бы он приходить просто так. Пусть и смотрит настороженно, брови хмурит, да лишь бы рядом был, лишь бы в глаза глядел. Привяжется, а любви пока Лукерьиной с головой хватит на обоих. Потом она ему любви из трав да кореньев намешает, запоит до смерти, голову собой задурит. Тут уж она постарается так, как никогда не старалась, не упустит счастья своего, не дура. И не будет больше в душе у него ни для кого места, всё Лукешка захватит.

– Скажи мне, Лукерья, как Лешего призвать? Ведаю, умеешь ты это делать, не прикидывайся. Не поверю, что в лес ходишь и лешачиного слова не знаешь, не то завёл бы он тебя далече, зверей диких натравил. Знамо дело, сможешь его позвать, значит, сможешь и меня тому научить. А я уж тебе хорошо заплачу, не сомневайся.

Лукерья аж обомлела. Вот тебе и полюбовник, вот тебе и Фома неверующий. Вот так и сразу Лешего звать вздумал! Не беса какого мелкого, не кикимору худосочную, самого Лешего ему вынь да положь!

Лешего Лукерье уже доводилось вызывать: как-то местный охотник не остался перед ней в долгу за то, чтоб она приманила в здешние леса лисиц да зайцев, чтоб добрая охота была. И отправилась тогда Лукерья к Лешему на поклон, подношение оставила, попросила, чтоб стаи ближе к деревне подводил. Тогда, помнится, ещё и сельские принялись за отравой и оберегами к ней приходить: обнаглевшие зайцы огороды взялись разорять, капусту с морковью объедать, а лисы – по курятникам шастать, кур таскать. Словно зачарованные, лезли звери к людским домам и огородам, ничто их не пугало. Так что вышла ведьме от знакомства с Лешим двойная польза.

– Ведаю я, как Лешего позвать, да только тёмный то ритуал, сложный. Сам не справишься, придётся помочь тебе, – молвила Лукерья, а сама искоса на Данилу посматривает. – А зачем тебе Леший?

– Говорить с ним хочу. Знает он то, что больше никто мне сказать не сможет.

Видела уж Лукерья полюбовников, которые страстно желали домового или полуденницу увидеть. А как видели, так разум теряли от страха, и саму Лукерью бояться стали, десятой улицей обходить. На что оно ей надо?

– А не забоишься? Небось, доселе не видывал ещё нечисти. Страху натерпишься, жути насмотришься.

– Не забоюсь, слово даю. Больше жизни хочу Лешего увидеть, помочь он мне может.

Что ж, сам в руки её и пришёл, сам напросился. Уже никуда не денется, не отвертится. Странно только, какие у деревенского парня разговоры с нечистью быть могут?

– Ну что ж, могу тебе в этом помочь. Приходи сегодня ко мне ближе к полуночи, пойдём с тобой в лес. Крест сними, коль где железо есть, всё дома оставь. Далеко в лес пойдём с тобой, куда никто, кроме меня, и носа не совал уж много лет.

– Спасибо тебе, Лукерья, за помощь. Плату любую бери, какую хочешь, не постою за ценой.

– Платы мне от тебя не надобно, ужо то говорила. По доброте душевной помогу, проведу тебя к Лешему.

Как ушёл Данила от Лукерьи, поселилось гадкое чувство в душе. Пусть ведьма и отказывается брать мзду за помощь, не хотелось быть парню у неё в долгу. Раз в долг возьмёшь, два возьмёшь, а потом как трикрат затребуют, и не расплатишься вовек. Но главное, чтоб помогла, а там уже сочтёмся. Ожерелье ей в дар принести, что ли. Она хоть и ведьма, да всё же баба, должна украшательства любить.

К полуночи постучался Данила в ведьмины ворота, отправились они в лес. В руках у Лукерьи был узелок, довольно большой и увесистый, на плечах тёплая шаль – ночь была стылая, влажная, облака облепили небо – быть наутро дождю. А потому ни звёздочки, ни месяца на небе – темно, хоть глаз выколи.

Едва дошли до первых деревьев, остановила Данилу Лукерья, дала в руки зелёную свечу:

– Сейчас по лесу пойдём, зажги ту свечу да смотри, чтоб не погасла. То от русалок защита, чтоб не видели они тебя, не учуяли. В Русальную ночь нельзя без зелёной свечи в лес ходить.

Хотелось Даниле похвастаться, что не трогают его русалки, принимают за своего, да удержался, промолчал. Пусть ведьма того и дальше не ведает. Отчего-то не хотелось сказывать ему, что ищет он русалку одну, красы та неописуемой, голос у неё колокольчиковый, серебряный. Подсказывало Даниле чутьё, что лучше того ведьме не знать.

– А что увидишь-услышишь, ничего не бойся, – продолжала Лукерья, – пока ты со мной, никто тебе не навредит. От всякой нечисти знаю я слова заградительные, буду охраной тебе от них. И не оборачивайся, что бы за спиной тебе ни слышалось, что бы по бокам ни виделось. Как на место придём, обряд начну творить, ты ни слова не говори, молчи да стой в стороне. Как знак подам, так можешь спрашивать у Лешего, что хочешь.

Повела Данилу ведьма прочь от тропы, по одной только ей ведомой дороге. Казалось, спрятанные в траве ветки так и норовят ухватиться за ногу, а может, и не ветки? Кочки сами под стопой вырастают, того и гляди, упадёшь в темноте, свернёшь шею. А вот ведьма шла будто по ровной дороге в солнечный день, видимо, хорошо знакомы ей эти места. Пару раз казалось Даниле, что вздыхал кто-то за его спиной, стонал, шуршал в кустах. Тени тёмные затрепетали со стороны болота, будто мечется кто-то по кочкам мшистым, приближается издалека к Даниле с Лукерьей. Но, помня ведьмин навет, шёл Данила прямо, вслед за провожатой, не вертел головой: обернёшься вот так, увидишь нечисть жуткую, так и станешь умом слаб.

У соседа так сын дурачком стал. Заплутала коза у них, отвязалась, что ли, в лес ушла. Хватились ввечеру, солнце уж за горизонт закатилось, даже курицы уж спать примостились. Да не оставлять же скотину в беде, задерут волки ночью. Видели дети, что в бочаге воду мутили палками да утят пугали, как побежала она, белозадая, в сторону сосняка. А было то на Радуницу, когда покойников поминают: выходят те на этот свет, домой стремятся, на кладбище являются, чтоб посмотреть, кто к ним приходит на могилку. Ну сын соседский, Николашка, и отправился одинёшенек козу искать. Мать ему строго наказала, чтоб, если голоса за спиной раздадутся, окликнет кто его голосом человеческим (а то и нечеловеческим), пусть не оборачивается, а то беда будет. Не только добрые, родные покойники в мир наш приходят на Радуницу, и злые возвращаются, и нечестивые. Такие как при жизни злобу источали, так и после смерти не меняются, не дай боже с таким покойником встретиться, никакой щур не защитит. Да хмыкнул только парень, что я, дескать, чадо тебе в люльке, что ль? Вон младших поучай, мне не до баек. Так и ушёл за козой, верёвку прихватил. Да только ни козы, ни Никольки к утру не было.

Нашли его лишь через тря дня. Сидел под сосной, очи испуганные таращил, ни слова сказать не мог. Вцепился в мох скрюченными пальцами, всё лишь задыхался да стонал. Принесли его домой, стали травами отпаивать, да только толку? Всё, что мог сказать парень, было лишь: «Обернулся, гляжу, смотрит он на меня… Глаза во, пасть во. Не дед то был, не дед мой». Так и причитал, «не дед» да «не дед», пугал младших, пока однажды не ушли все на сенокос да одного Никольку в избе не оставили. Вернулись, а парень уж застыл: ужас в очах побелевших, лицо ногтями расцарапано, рот криком исказило. Вот так и оборачивайся ночью в лесу на чей-то зов.

А вот ведьма и шаг замедлила, стало быть, близенько уж. Вывела Лукерья Данилу на большую, круглую поляну. А на ней ели высокие, верхушки острые у них, как кинжалы. Каждая ель на другую похожа, как капли воды, а вот одна из них повалена, корни торчат, змеями ощерились. А под корнями земля не чёрная, не лесная, а алая, будто кровью свежей пропитана. Приложила Лукерья палец к губам, показала Даниле знаком, мол, стой, где стоишь. А сама пошла к самым еловым корням, развязала узелок да принялась раскладывать на траве связки сухих трав. Зажгла ведьма семь свечей, расставила их полукругом у вывернутых корней, достала большую бутыль чего-то прозрачного, кувшин с крышкой, пару краюх хлеба. Встала на колени возле подношений, принялась шептать что-то быстро-быстро, а сама всё на корни еловые смотрит. Подняла крышку кувшина – было там молоко или сливки, не понять в темноте. Кольнула ножом палец – потекла по руке кровь, сжала ведьма палец сильней – много крови в кувшин с молоком натекло. А ведьма всё шепчет, и шёпот тот у Данилы в голове на множество голосов раскладывается: женские, мужские, тонкие и низкие, что-то настойчиво твердят, все мысли собой заполонили… Зажмурился Данила, схватился за голову, ноги еле держат…

Как прекратила ведьма заклинание читать, замолкли голоса. Очнулся Данила на земле, лежит на спине, в синь ночную глядит, верхушки деревьев над ним мечами обоюдоострыми сошлись. Поднял взгляд Данила – стоит у самых корней высокий мужик, в кафтан меховой одет. Пригляделся парень, а не меховой тот кафтан, а изо мха поделан, вместо пуговиц на нём – шишки еловые, опушен тот кафтан не лисицей, а хвощом буйным. Статен тот мужик, борода окладистая в пол-лица, да только зелена та борода, как трава в летний день. Волосы в косу заплетены, прядки – как стебли осотницы, тонкие, острые. Голос у мужика того, будто дерево старое от ветра скрипит.

– Что тебе, ведьма, надобно? Чего тревожишь меня? Снова зайцев да лисиц нагнать на село? Больше не погоню, тогда много зверья перестреляли, извели, а то ведь дети мои. Не дам детей больше в обиду. Одно дело, коль в лесу охотник набрёл, то добыча его, а когда сами они, будто зачарованные в силки лезут, то дело другое да плохое. Даже не проси впредь.

– Нет, господин лесной, пусть и снова помощи твоей жду, да не той. Только ты помочь можешь, никто другой не ответит.

– Спрашивай, что тебе нужно ведьма, да про плату не забывай.

Лукерья указала окровавленным пальцем под ноги Лешего:

– Всё принесла, как надобно, господин лесной, не обессудь. И водка там, и молоко с кровью, всё, как велено.

Осмотрел Леший дары, доволен остался:

– Ну что ж, говори за чем пришла. Буду слушать тебя, может, чем и помогу.

Лукерья подскочила, бросилась к Даниле, тянет его за руку вперёд:

– Парень со мной, из простых он, не нашенский. Хочет разговор с тобой вести, спрашивать будет о чём-то. Помоги ему, Самого ради, я уж за тебя на шабаше словечко замолвлю, скажу, помогаешь мне сильно, людей по тропам кругами водишь, ягоды да грибы ядовитые девкам в лукошки подсовываешь. Глядишь, милость какая перепадёт. Тебя ж на шабаш не пускают, так я тебя сама похвалю.

Ухмыльнулся Леший довольно, погладил зелёную бороду толстыми пальцами. А пальцы у него корой дубовой покрыты, деревяшки вместо ногтей. Растут между пальцами мелкие грибы-поганки.

Посмотрел Леший пристально на Данилу, да только не отвёл он взгляд, пусть и боязно было. А глаза у Лешего коричневые с зелёными точками, будто кора старого дерева истлевшего.

Подтолкнула Лукерья Данилу, мол, вопрошай, чего встал. Тот сделал шаг к Лешему, поклонился в пояс:

– Знать я хочу, господин лесной, не брал ли ты себе вчера ночью русалку? Или, может, в курсе, кто мог речную деву схватить да украсть?

– Лукерья едва не лопнула от досады: снова Данила о русалках, да о русалках, уж следовало ей о том догадаться. Интересно, кого ж это он потерял? С чего взял, что украдена дева, неужто искал средь остальных утопленниц?

Покрутил Леший бурыми пальцами бороду, молвил:

– Не ловил я вчера русалок, уж больно робкие они да визгливые. Как нагуляются к концу Русальной недели, так можно счастья попытать, а пока только силы зря тратить. Удерут, ещё и водой с волос обрызгают. Да и не заходят они сюда, у реки держатся, в чащу не заманишь. А мне тащиться к реке уж слишком далече, ещё и утопленицу мокрую орущую на себе волочь.

– А кто мог русалку утащить? Кикиморы, бесы какие?

– Кикиморы могут только разве что в болото заволочь да камышом побить, коли покажется им, что завлекают русалки болотных чертей, лебедицами перед ними расхаживают. А сами-то страшны, на рожу без слёз не глянешь, тьфу, – выругался Леший, видимо, считавший себя очень пригожим. – Ещё русалки до болот не доходили, всё у воды держатся. А больше и некому, разве что ходил тут ночью какой-то мужик с деревни, да только не видел я его, нутром чуял…

– Что за мужик? С какого села?

Леший поморщился, свёл зелёные брови:

– Да я-то откуда ж знаю, вы, люди, для меня все на один вид. Только вот мужика от бабы отличу, даже если воочию не увижу. Бабы, они и пахнут по-другому и ступают иначе. А это точно мужик был.

Задумался Данила, почесал в затылке, да на ведьму взгляд перевёл:

– Лукерья, а есть ли колдуны тут у нас, кто мог ночью бродить в этих краях? Может, кто-нибудь знает какое слово заветное, взял да умыкнул русалку. Может такое быть?

Лукерья задумалась было, да тут же головой покачала:

– Нет у нас ни в Покровке, ни в Антоновке колдунов, всё сплошь бабы-ведьмы, да глупые, слабые. Некому тут ночью шастать, за русалками следить. Да и кому они нужны? Небось ледяные мертвячки рыдать да печалиться лишь горазды.

А сама на Данилу косит жёлтым глазом, дескать, а я-то вон какая, живая, задорная.

– Ну уж не скажи, не скажи, – протянул Леший, усмехнувшись, крутанул мшистый ус. – Красивы русалки, подчас даже краше ваших живых девок – смерть их краше делает, пусть и не румяны, зато тонки и нежны. Есть в том своя прелесть.

Вздохнул горько Данила, поклонился Лешему в пояс:

– Здрав будь, господин лесной, спасибо тебе за ответы. Уж прости, что отвлекли тебя, да только важно мне было узнать про русалок.

– Рад буду, коль помог, человек. Прощай, – ответил Леший да пропал вмиг, будто и не было его. С ним пропали и бутылка, хлеб с кувшином. Остались на поляне Лукерья с Данилой одни.

– Чай не помог тебе Леший русалку найти? Думал, у него она?

– Думал, думал, – отозвался Данила, – да только ошибся. Ну что ж, спасибо, Лукерья, выводи теперь из глуши лесной. Буду дальше искать, не такой я человек, чтоб взять да бросить дело на полпути. Хоть всех чертей в аду расспрошу, да узнаю, что мне требуется.

– А не хочешь ли сам поколдовать? Кикимор вызовем да чертей болотных, там обряд простой, сам справишься.

Лукерья уж достала из узелка какие-то травки да баночки, смотрела на Данилу вопросительно, вместе с тем зовуще. Подошла к нему, встала близко-близко. Замерцали очи её медовые в жёлтом мареве свеч, заискрились прядки волос, заиграли медью – хороша ведьма, что тут сказать? Хотела уж было руку на плечо парню положить, к себе притянуть, поцеловать сладко, да отшатнулся Данила, отошёл в темноту, от свеч подальше, будто и не приметил её порыва.

– Нет, Лукерья, какой из меня колдун? Чтоб колдуном стать, нужно дар иметь, нет у меня такого. Вот бабка моя, Матрёна, та с детства многое видит да умеет, всё сестру мою на сторону вашу склоняет. И травки водит её втайне от матери изучать на луг, и гадать учит, и кровь останавливать. Не нравится то матери, говорит, грех то, раз Бог хворость дал, негоже от неё бесовской помощью избавляться.

– Знаю я бабку твою, да не наша она, не тёмная. Знахарка она, травками лечит да словом добрым. На шабаш не летает, книги колдовской у неё нет. Что от матери или бабки переняла, то дальше передаст. И никто с неё спрашивать не будет, что натворила да кому. Всё на её совести.

– А ты, стало быть, ответ держишь перед кем-то? Перед чёртом самым главным? И тебе дар не по роду достался?

– Он и по роду может передаться, да не было у меня в роде никого с даром. Достался мне дар от бабки-соседки. Глупая я была, бестолковая да бесталанная. Ну да чего прошлое ворошить, – на остальные вопросы Лукерья отвечать не стала.

– Кольнуло сердце у ведьмы, кошкой чёрной пробежала зависть. Будет у Матрёны тихая смерть, безбольная участь, не нужно ей проклятье своё кому-то передавать, не станут её черти терзать да мучать. Не захочет отдавать дар свой дальше по роду – с ним и умрёт, заберёт в могилу, не будет душу он её жечь. А вот её саму ждёт страшный конец. А что за ним – так и ещё хуже. И даже если решишь руки на себя наложить, если напасть какая случится с тобой, то всё равно кончины тихой да безбольной не видать: явится в предсмертный час нечистый да мучать станет за то, что дар свой колдовской передать никому не успела. Душу в геенну огненную отправит, а тело себе заберёт, отдаст на расправу духам злобы – станет упырём тело то ходить, люд стращать.

– Как теперь будешь русалку-то свою искать?

– Сам того не знаю. И срок мне – всего-то до конца седмицы. Коль не найду – хоть сам иди топись.

«Ну, это мы ещё посмотрим», – подумала Лукерья. Видать, слабо приворот подействовал, нужно что-то посерьёзнее, посильнее. Нужно сделать так, что забыл он обо всех девках, будь они хоть живые, хоть мёртвые, помнил лишь её, Лукешку. Ну да ничего, за этим не заржавеет.

– Помоги-ка мне всё в узел собрать, разбросала я тут свои пожитки, ничего в темноте не вижу – попросила ведьма. Данила наклонился, встал на одно колено, принялся собирать травяные узелки. Ведьма свечи затушила, и, сделав вид, что потянулась к травяной связке, уколола руку Данилы ножом.

– Что это меня ранило в траве, не змея ли? – поднёс парень руку к лицу, да в темноте не видно ничего, уже и зелёные свечи почти догорели. Заструилась по руке кровь, потекла на алчную землю.

– Ах, да то нож мой, думала уже, что потеряла, – запричитала Лукерья. – Прости, друг сердечный, как придём ко мне, так промою рану, тряпицей перевяжу. Вроде и неглубокая она, да мало ли, антонов огонь разольётся, захвораешь ещё.

– Да сам дома справлюсь, чай, не смертельна рана, и похуже бывало – пробурчал Данила, наскоро траву сухую в узелок побросал, – пойдём уже, как твои зелёные свечи догорят, опасно нам тут быть. И без того полночи с Лешим без толку проболтали.

Расстались Данила с Лукерьей у околицы, проводила ведьма любимого взглядом. Мрачная кручина оставила на его челе печать, видно, тоскует он, места не находит себе. Да только вот не по ней тоскует, и боль от того полоснула, будто ножом.

Как пришла ведьма в избу, достала нож, хотела было приворот на крови сотворить, сильный, чёрный: осталась на ноже капля Данилиной крови, для обряда хватит. Да только что не возьмёт ведьма в руки, всё валится, душа не с ней рядом и даже не с Данилой: поняла ведьма, что увела из леса Акулина дочь свою, Дарью, и ищет теперь Данилка её. Вон даже леса ночного не испугался с русалками, к Лешему на поклон пошёл, всё ради этой Дарьи делает, что уж с осени мертва. И к чертям во ад идти грозится, и знает Лукерья, что и на это бы пошёл Данила. Неужто сильно так любит свою ледяную русалку? Неужто готов для неё что угодно сделать, лишь бы найти?

И охватила ведьму злоба, жгучая, всепоглощающая. Казалось, от жара сейчас одёжа вспыхнет, займётся как лучина, дышать от того пламени тяжело, всё тело горит. И мысль одна мечется, покоя не даёт: не видать Даниле мёртвой девы, не вернётся русалка в реку. Всё для того ведьма сделает, пусть придётся костьми лечь, в ногах у Самого распластаться. Не держать ему никогда ладони её ледяные в своих руках, не смотреть в застывшие зенки цвета тины. Отвадит она его от мертвячки, зачем она ему, коль есть на свете Лукерья, живая, горячая, любящая?

Полыхнуло пламя в очах, схватила ведьма нож, да порез себе глубокий нанесла, кровь побежала по белой коже. Зашептала горячо, полились нечестивые слова, задрожали в воздухе. Заплясали по углам тени, потянули длинные прозрачные лапы к Лукерье, дрожали от радости: зло в воздухе разлилось, выпросталось на улице, полетело над светом.

А на другом конце деревни, в избе Успенских, где уж давно спали все домашние, пошатнулся Данила, потемнело всё перед взором. Присел на лавку, за грудь схватился: опалило пламенем сердце, кровь побежала быстро, будто конь ретивый с места сорвался. Померк свет, чернота разлилась, повалился парень на бок, да так и лежал до самого рассвета. Не заметил, как сгустились тени над его головой в ночной тьме, как кружили над ним, будто вороны над побоищем.

Предыдущая главаГлава 4 из 10Следующая глава