К книге
Дочь поэтаГлава 36 Литсекретарь. Лето
78%
Глава 36 Литсекретарь. Лето
35

— Видите ли, — объяснил мне Двинский, — для получения Госпремии старых заслуг маловато. Нет, они, конечно, тоже важны — для этого мы с вами, Никочка, и приводили в порядок архив, но правильной биографии и полного собрания сочинений недостаточно: нужно показать им, что старикан — то бишь я! — жив еще, курилка. И для оживления, так сказать, моего литературного полутрупа мне, боюсь, опять потребуется ваша помощь.

Он протянул мне листки, испещренные текстом на латинице.

— Сэм Браун.

— Не знакома.

— Логично. Он хоть и модный американский поэт эпохи 60-х, но не коммунист, и даже не социалист. Что значит, в застой не переведен. И как-то незаслуженно забыт. А ведь мы, получается, ровесники. Только он — человек мира, да еще и лауреат не государственной, а Нобелевки. — Двинский ревниво поморщился.

— Вам нужен подстрочник? — догадалась я.

— Вы же владеете английским? — ответил он вопросом на вопрос.

Я кивнула. Английским я действительно кое-как владела. А также онлайн-переводчиком. Так что вполне могла услужить ему и в этом.

…Сэм Браун оказался неплохим поэтом — с рифмой особо не дружил (как и вся англосаксонская поэзия XX века), зато дружил с аллитерациями и ассонансами, и я получала спокойное удовольствие от работы, которая требовала от меня отстраненности, идеальной точности, а если русский язык являл редкую лакуну, то детального комментария: что конкретно старина Сэм хотел выразить тем или иным словом.

Работала я в своей комнате перед открытым окном, почти не спускаясь вниз, вдыхая запахи сада и приготовляемой Двинским еды. Я знала: он старался для меня, и даже не ревновала ко взрывам смеха и отголоскам разговоров с веранды.

Вечером, стоило мне спуститься к столу, он мгновенно усаживал меня, как почетную гостью, рядом, подкладывал лучший кусок, расспрашивал, как продвигаются «наши дела», и удовлетворенно ухал, когда я рассказывала, что с утра дела наши продвинулись строчек на тридцать. Сэм писал об одиночестве, природе и снова об одиночестве. Я делилась с Двинским самыми яркими метафорами, он довольно кивал, похлопывал меня по руке, оглаживал по голове, и мы с ним застывали в нашем теплом радужно переливающемся пузыре причастности. К поэзии. К литературе. И, в перспективе — к будущей Госпремии. Остальные, смирившись с ситуацией, вели на другом конце стола свои беседы профанов. Что нам было до них? Поглощенные друг другом, мы их даже не слышали.

Вот почему происшедшее после оказалось для меня полной неожиданностью. Завершив свой труд за полночь как раз к концу рабочей недели, я с утра спустилась к нему в кабинет и, протянув не без гордости листки с подстрочниками, в ожидании похвалы устроилась в кресле напротив.

— Так, так… Наконец-то, давайте-ка посмотрим, что вы тут нахимичили…

Двинский начал читать с улыбкой на полных губах, но улыбка потихоньку растаяла, будто ее и не было, выразительные брови сползли к переносице. Крупные руки все медленнее перекладывали листок за листком. Наконец, так и не дочитав до конца, он отложил их в сторону. Я сжалась. Он снял очки.

— Что это, Ника?

— Подстрочник, — пискнула я, из последних сил пытаясь сохранить достоинство.

— Скорее похоже на, кхм, технический перевод. — Он постучал ногтем по стопке страниц. — Холодный. И, по большому счету, бессмысленный.

Я молчала, не зная, что сказать. Это был мой первый опыт перевода. И я опозорилась.

— Нам ведь не нужна инструкция к холодильнику, да, Ника?

Я помотала головой, как проштрафившийся ребенок. Нет, не нужна, нет.

— Вы же поэт, Ника. Я жду от вас стихов.

Мысли метались в моей голове. Я попала в ловушку собственного вранья. Я не поэт! — хотелось заорать мне. Но тогда мне следовало бы выкрикнуть ему в лицо еще кое-какую информацию. А к этому я еще не была готова. Нет, только не сейчас, когда он так во мне разочаровался.

— Давайте сделаем следующим образом. — Он наклонился ко мне, и я наконец смогла поднять на него глаза. — Вы съездите домой на выходные, подумаете… И может быть, кхм, вернетесь с чем-то, чуть более напоминающим поэзию.

Он потрепал меня по колену.

— Жду от вас великих свершений, девочка моя.

В ответ я чуть не всхлипнула. Меня изгнали из Рая. И у меня был один способ вернуться. Уже в пригородной электричке я позвонила Славе.

— Спасай! — зашептала я в тихой истерике в трубку. — Надежда только на твой прилив вдохновения.

— А як же? — я услышала, как он улыбнулся в трубку. — Только и тебе нужно будет меня как-то э… промотивировать.

Что угодно! Я скороговоркой пообещала ему ужин из трех блюд, безудержный секс и, наконец, завтрак в постель.

— Вот! Совсем другое дело. Прям чую, как спускается со своих Парнасов мой — тыгдым, тыгдым, тыгдым — Пегасус!

* * *

— И что ему не понравилось? — уже через пару часов Славик сидел у меня на кухне. Я суетилась у плиты — только бы не отвлекать его от листков с переводом.

— Говорит, что это — инструкция к холодильнику.

— Но это и называется подстрочником. Разве нет?

Я пожала плечами, не разворачиваясь от своих сковородок.

— Он, наверное, ждал от меня настоящих стихов.

Я не услышала, как он поднялся из-за стола, подошел и обнял.

— Боишься, что разочаровала его?

Я кивнула, борясь со слезами.

— Знаешь, кого ты никогда не разочаруешь? — Он почти силой развернул меня к себе, заглянул серьезно в глаза. — Меня.

— Это тебе так кажется. — Я попыталась улыбнуться.

— Я же люблю тебя, дурочка. — Он потерся носом о мой нос.

— Я знаю.

— А раз знаешь, то не ссы. Переведем мы твоему папаше за выходные стишков. Штук пять ему хватит?

Я мелко закивала. В эту секунду я тоже любила его. И любила еще весь оставшийся уик-энд, когда он, забравшись с ногами в несвежих белых носках на диван, что-то шептал себе под нос, записывал в блокнот, потом вскакивал, кружил по комнате, и снова бросался на диван, вымарывал строчки. Я передвигалась по квартире бесшумно: убирала, готовила, ходила в магазин. Накрывала стол для романтического ужина — свечи, льняные с вышивкой салфетки…

— Ого! — похохатывал он, садясь за нарядно накрытый стол. — Наконец-то мы, пииты, в чести!

Впрочем, больше мы о стихах не говорили, рискуя спугнуть беседой о ямбе и хорее прилив Славиного вдохновения. Зато я впервые без раздражения слушала его рассказы про некрасивую уральскую жизнь. Слякотное лето за городом. Грудастую продавщицу местного сельмага, привычным жестом смахивающую влажной тряпкой плесень с буханок хлеба, задиристых местных блатных кентов, что приревновали его к той самой продавщице.

Я, в ответ, тоже делилась с ним сплетнями двухсотлетней давности.

Как Дантеса через несколько лет после гибели Пушкина чуть не пристрелили неизвестные в эльзасских лесах. А секунданта его, Д’Аршиака, таки пристрелили, и тоже на охоте, и тоже неизвестные. Как уже после смерти жены Жорж подарил свой портрет переехавшей жить в Европу с супругом Александрин Гончаровой, к тому моменту уже баронессе Фризенгоф.

— Азе? — поднимал бровь мой кузнечик.

— Да нет, конечно. — Я лежала у него на плече. — На самом деле портрет, естественно, предназначался все той же Натали, приезжавшей навестить Александрин в ее имении.

— Может, они с Дантесом еще и встречались? — возмущенно приподнимал Славик голову. — После всего-то!

Я пожимала плечами. Может. Какая разница?

— А сам-то Дантес, как думаешь…

— Что?

— Любил Наташу-то?

Я вздыхаю. Поворачиваюсь на спину.

— После ранней гибели жены и до собственной смерти в восемьдесят три года…

— Смотри-ка, хорошо пожил…

— Не перебивай. Так вот: за прошедшие между этими датами почти полвека мы ничего не знаем о его интимной жизни. Ни об одной связи. Логично предположить, что он оставался верен Геккерну. Их, кстати, и похоронили рядом: Дантеса, Геккерна и несчастную Катрин Гончарову между ними…

— Подожди. Логично предположить, но ты думаешь, что все сложнее?

Мне не хочется говорить об этом, но раз уж он спросил…

— После смерти у него в документах нашли письмо из Москвы, от некой Мари.

— Мари?

— Имя здесь, скорее всего, изменено. Директор почтового департамента, Булгаков, легко перлюстрировал переписку, и исходя из темы…

— Окей, окей. И что пишет эта самая Мари?

— Что выходит замуж, за хорошего человека.

— За Ланского…

— Как вариант. И просит его сжечь все письма и уничтожить ее портрет «во имя тех нескольких дней счастья, что я подарила вам».

— Ого! Значит…

— Значит, они были. Дантес, как истинный джентльмен, уничтожает письма с портретом. Все, кроме этого, последнего. Она там еще пишет, — я прерываюсь на секунду, почему-то мне каждый раз хочется плакать, когда я вспоминаю эти, против воли выученные наизусть, строчки: «Будьте так счастливы, как я того желаю, всем тем счастьем, о котором я мечтала для вас и которое судьба не позволила мне подарить вам. Теперь мы разлучены навсегда».

Славик привстал на локте, заглядывая мне в лицо. И аж присвистнул.

— Ничего себе… Это всё?

— Еще про то, как она никогда не забудет, что он сделал ее лучше и что она обязана ему добрыми чувствами, которые были ей ранее неведомы.

— Ему?! А не Пушкину?! Вот же дурында!

Я поворачиваюсь к Славику, и мне все еще хочется плакать.

— Ты не понимаешь, — говорю я тихо. — По-настоящему нас могут изменить только те люди, которых мы любим. И потому, как ни тщился воспитать свою жену Пушкин, у него мало что получилось. А у Дантеса — получилось, хоть тот особо и не старался. Amor vincit omnia.

Он натянул мне на оголившееся плечо одеяло.

— Любовь, типа, побеждает все?

— Не только побеждает, — шепчу я. — Но и разрушает.

Вспоминаю Двинского. И отворачиваюсь к стене.

* * *

По пути обратно на дачу, везя с собой драгоценные пять стихотворений, я пытаюсь проанализировать свои нынешние идеальные отношения со Славой. И где-то в районе Белоострова, вынырнув на холодный воздух реалий, прихожу к горькому выводу: наша с ним пара таковой на самом деле не является. Эти отношения существуют, покуда за нашими спинами маячит третья крупная фигура. До тех пор, пока Двинский нуждается во мне, я нуждаюсь в Славе. Слава же единственный, кто просто любит. Что ж. Неудивительно, что стихи из нас троих получаются только у него.

— Отлично! — Двинский, налив мне традиционную чашечку кофе, голодными пальцами хватается за страницы, быстро, а потом все медленнее, все внимательнее читает. — Ника! Что сказать?

Он улыбается, поигрывает бровями.

— Вы — настоящий поэт.

Я покрываюсь краской: как думают все присутствующие — смущения. А на самом деле — стыда. Раз, два, три хлопка. Это на другом конце стола Алекс изображает овации.

— Поздравляю, Ника. Вот и вам нашлось место возле нашего папы.

Двинский поднимает на нее предостерегающий взгляд.

— Не смей пугать мою девочку, — говорит он.

Я спокойно допиваю кофе. Я знаю, что Алекс права. Но это вовсе меня не пугает. Напротив. Быть обязательной деталью в пазле. Деталью, без которой у Двинского не складывается картинка бытия, — моя цель. Понимаю ли я, что меня используют? Конечно. Но тот, кто идет на жертву с открытым забралом, сам жертвой не является. У него в голове просто другая картинка, финальный кадр, если угодно. И в нем он смеется последним.

…Психиатры подтвердят — большой талант, как и отставание в развитии, есть отклонение от нормы. Талант и сам страдает от своего дара, эдакого гриба-паразита, питающегося его соками, порабощающего все существование. Нельзя судить талант за безнравственность: он просто не понимает, о чем вы, собственно? Он не безнравственный, он полый, его выпил уже его гриб-паразит, в нем гуляют космические ветра, до вас ли ему, с вашей убогой моралью, помилуйте? Двинскому нужны были мои стихи. Точнее, ему нужны были свои стихи. Но паразит доел его до конца, и он уже ничего не давал миру, а только брал.

Со мной, по крайней мере, у него была, как ему казалось, вполне честная сделка: он «тиснет» в толстые журналы со своим «восторженным, конечно, Никочка, восторженным» предисловием «мои» вирши. А те, переводные, выйдут уже под его именем — это ведь даже лестно для меня, молодого поэта, разве нет? А для преданных читателей такая публикация еще одно подтверждение, что осень патриарха лишь отточила его мастерство и мудрость. Пусть утрутся недруги и сплетники: есть еще порох в пороховницах! Больше полувека кокетничает с ним его Муза.

Проблема, однако, была в том, что сделка оказалась с тройным кульбитом — Двинский обманывал литературный истеблишмент, я — обманывала Двинского. С моей и Двинской точки зрения игра стоила свеч. Но что получал настоящий автор стихов? С какими чувствами он будет читать две подборки? Одну — под фамилией Двинского, вторую — под моей? Я старалась пока об этом не думать. Вранье зашло слишком далеко. Какой у меня имелся выбор, кроме как согласиться на его условия? Все эти месяцы рядом, «наработанная» близость, тепло общения… Я оказалась не готова это отпустить, только не сейчас. Еще нет.

Мне, конечно, было невдомек, какой маховик запустится с той самой минуты, как я согласно кивнула в ответ на его предложение незатейливого обмена (Двинский столь часто именовал нашу маленькую дружескую сделку именно обменом, что, похоже, и сам забыл: на самом деле она называется воровством. Ничего удивительного, говорила себе девочка Ника, это только низменная проза обозначает реальность, а цель поэзии — преображение, разве не так? Так).

Теперь о маховике.

Этап первый. Анна выпускает серию статей о поэтах-шестидесятниках. Там присутствуют более или менее известные имена, и к каждому из них (но особенно — к известным!) пришпиливается имя Двинского. Со всеми он дружил, выпивал, был либо учеником (лучшим!), либо ментором (также крайне эффективным!). В хороводе из поэтов он возвышался по центру, как пышная роза посреди полевых незабудок. Пусть речь официально шла не о нем, но пристрастно прочитав каждую из статей, вы понимали — шалишь, именно что о нем. Статьи тем временем расходились на цитаты по пабликам, журналисты более мелких изданий, планктон, реагирующий на направление литературных ветров, подхватили тему в онлайн-изданиях, ширился медийный шум…

Этап второй — в игру вступает младшая дочь. Алекс изготавливает отцу целую коллекцию фраков: от классического черного (идеального кроя) до ярко-синего, темно-зеленого и малинового. К каждому прилагались аксессуары в виде широких галстуков: оранжевых, сиреневых и розовых. Они сделали из Двинского неожиданную, но и внушительную фигуру. Эксцентричную и элегантную одновременно. Лучшие фешен-фотографы снимали с ним фотосессии на фоне ампирных дворцовых залов и в убитых страшных коммуналках. Контраст эстетики родил стиль на грани фола. Аккуратно отретушированный Двинский и сам контрастировал выражением лица с обыкновенно заселявшими глянец моделями и светскими персонажами. Он стал модным героем: олд бат голд. Строчки его интервью расходились на цитаты в соцсетях.

— Помилуйте, — смеялась Алекс, — вот где настоящая слава! Наконец-то!

Двинский царил в умах литературных снобов и косноязычных основателей групп «ВКонтакте» из серии «Слова великих», а парочка его стихотворных строк, пусть в чуть измененном варианте, и вовсе приземлилась в рэперском речитативчике. Двинского скандировала, даже не зная, за кем повторяет, толпа на концертах. Молодежь, юная бурлящая кровь, — вот оно! Двинский светился, что твой золотой рубль. Госпремия, похоже, была уже делом решенным. Так, Вале, при общем скоплении за столом, было обещано путешествие на «премиальные».

— На море? — переспросила она чуть растерянно.

— Да хоть на Мальдивы, птичка моя, — ущипнул ее за щечку Двинский, похоже вовсе не заметив у жены отсутствия интереса к совместным путешествиям.

— У меня, кстати, тоже есть подарок для Вали. — Алекс отложила сигарету, встала и забрала с кресла большой пакет. — Иди примерь.

Валя испуганно взглянула на мужа — тот улыбнулся отечески: ступай. Путаясь в юбке, юная жена выбежала из-за стола и скрылась за дверью.

— Что там? — хмыкнул Двинский.

— Увидишь, — Алекс, как кошка, довольно потянулась. — Тебе понравится.

Мы с Анной с улыбкой переглянулись: Валя была столь прозрачна, и мала, и несущественна; грех было ее не порадовать — Алекс, конечно, молодец!

Дверь скрипнула, и все повернули головы. Чуть качаясь на цыпочках, чтобы не наступить на подол, на пороге стояла Валя. Точнее, так — стояло платье. А за ним уже — бледная Валя. Струящийся лунный свет. Серебро и нежность. Текучее и строгое. Вот каким было то платье. Оказалось, что Валины волосы вовсе не бесцветные — они пепельные. А глаза — серые, огромные. Акварельная кожа, нежный, испуганно полуоткрытый рот. Да она красавица, — подумала я.

— Что это? — услышала я голос Двинского и будто очнулась.

Валя сглотнула.

— Тебе не нравится?

— Платье — да. А ты в нем — нет.

Я пораженно повернулась к Двинскому. Он был красен от гнева.

— Это вручение Госпремии, черт побери. А не сельская дискотека.

— Не будем преувеличивать… — Алекс поднялась с кресла, встала рядом с Валей. Воин. Защитник.

— Я ничего не хочу сказать о твоем платье, — процедил дочери Двинский, чуть сбавив обороты. — На тебе оно, может, и выглядело бы. Но…

Он сделал паузу, будто не находя слов. Валя опустила голову.

— Но на мне все выглядит, как на сельской дискотеке, — прошептала она.

— Глупости! — Анна с возмущением смотрела на отца. — Платье очень тебе идет! И будет прекрасно смотреться в паре с фраком!

Я взглянула на Валю. Опущенного лица было не видно, но лоб и даже прямой пробор залиты краской стыда. Я не выдержала.

— Знаете, а мне тоже кажется, что отлично.

Двинский улыбнулся одними губами, поднял руки — мол, сдаюсь, сдаюсь! Делайте как знаете!

— Пойдем-ка, — Алекс осторожно взяла Валю за плечо. — Помогу тебе его снять.

И, что-то шепча Вале на ухо, вывела ее из комнаты. Анна тоже встала.

— Папа, правда. Сегодня был перебор.

Двинский не отреагировал, глядя прямо перед собой. Так и не дождавшись ответа, Анна вышла за сестрой и мачехой. Мы остались одни.

— Вы, Ника, тоже считаете, что я переборщил? — он наконец повернулся ко мне. Лицо его было абсолютно безмятежно.

Я пожала плечами: расценивай, как знаешь.

— Казалось бы, — он задумчиво покрутил в руках свою чашку с остывшим чаем. — Зачем портить такой прекрасный вечер?

Я улыбнулась:

— Слишком много положительных эмоций?

Он кивнул.

— Хочется быстро привести все в некое подобие равновесия. Сбалансировать приторность…

— Гадостью?

— Да хоть бы и так! И потом: стоит слиться с возлюбленной в буржуазном довольстве — и прощай, поэзия! Помните, как Мандельштам говорил своей Наде: «А кто тебе сказал, что ты должна быть счастливой?»

— «Одной надеждой меньше стало — одною песней больше будет»?

— Вот-вот! — он довольно заухал. — Видите, здесь парадокс: мы пишем стихи, позволяющие миллионам косноязычных профанов озвучить свое чувство. Выходит, наша поэзия служит их любви. А в моей личной жизни, напротив, любовь — жертва поэзии.

— Бедные ваши жены.

Он пожал плечами.

— Им хотелось стихов. Они их получили. Никто не обещал, что будет легко. Счастье все быстро опошляет. Только страдание берет самую высокую ноту. Нелепо к поэту предъявлять те же претензии, что к нормальным мужчинам. Мои фам фаталь получили то, чего жаждало их бьющееся в неврозе сердечко.

Я молчала. Моя мать. Та самая фам фаталь. С разбитым сердечком.

— Поймите, Ника. Из всего, о чем нам говорят, что это важно: любовь, поэтический труд и прочая — выживает только работа. Поэзия. Во всем остальном приходится халявить. Как бы ни казалось со стороны, что любовь для поэта — главное дело, все эти любовные истории — только топливо. Ты относишься к женщине как к чему-то на полставке. В начале она об этом, конечно, не догадывается, слишком увлечена ролью Музы. А когда прозревает, тут и начинаются трудности.

— …И то, что он мучает близких, А нежность дарует стихам, — продекламировала я с чувством.

Он кивнул.

— Именно.

И замолчал. Вокруг веранды густели сумерки. Свет мы не включали, и человек напротив меня вскоре стал неясной формой, погруженной в глухую тень. Бледнело только лицо с блестящими глазами.

— Наше настоящее… вовсе не настоящее, — сказал он тихо, собрав крупную белую руку в щепоть и подув на нее. — Пфф! Это просто слово, и оно ничего не значит. Есть только ритм, Ника. Вечный надмирный бубен. Но вы ведь и сами это знаете, не так ли?

Предыдущая главаГлава 35 из 45Следующая глава