Несколько раз в год на дачку являлась домработница, Ниса. Дважды проводила генеральную уборку перед официальным открытием и закрытием сезона, плюс — еще раз в середине лета: натирала полы, мыла окна, отдраивала до блеска кухню. Чернобровая, в низко повязанном платке и темно-синем халате, со своим «рабочим инструментом» Ниса много улыбалась, хвастая золотыми зубами, но почти ничего не говорила. Двинского называла — хозяин.
— Полный дом баб, и ни одной хозяйки, — сокрушался Двинский накануне, судя по нулевой реакции домашних, явно не впервые. — Жену взял сибирячку — думал, без дури в голове, и что?
И вздыхал, и шевелил бровями, и чаще, чем обычно, гладил меня по голове — небольшая подачка нежности. О Валиных проблемах мы больше не говорили, о его выпаде в мой адрес — тоже. Так я и считывала эту ласковость — как просьбу о прощении. Если это еще и цена за молчание, думала я — то и она не велика. Я готова вытерпеть и большее ради одного того, чтобы, лежа в постели, втихаря листать выловленные все в тех же дальних рядах дачной библиотеки старые фамильные альбомы Двинских.
Куча ближней и дальней родни, большинство — судя по датам — давно покойники, но все — с семейным мощным профилем, мясистыми ушами, горькими восточными веками. Жадная до мельчайших деталей, я просматривала снимки часами. Кто из официальных Двинских мог понять эту болезненную жажду принадлежности к своему роду? Годами я искала себя на цветных и черно-белых лицах с отцовской и материнской стороны и видела скуластых светловолосых людей с правильными чертами. Пазл не складывался — я раздражалась, мрачнела. Уходила в свой девятнадцатый век. Чтобы теперь вернуться к этим альбомам. Этим родным незнакомцам.
Ниса поднялась со своими ведрами и щетками ко мне на этаж, долго драила лестницу, потом, под моим внимательным взглядом, комнату. Собрала альбомы и выпавшие из них фотографии, искоса на меня взглянула, поставила рядком на столе.
Кроме меня, в доме никого не осталось — Ниса убиралась здесь годами, доверяли ей слепо. Официально и я должна была бы уже уехать в город, но в результате провела полночи в обнимку с альбомами, просматривая до рези в глазах бессмысленные надписи на обороте («Ларочке на Новый, 1978 год от Котика»), — и проспала. Лежать, пока вокруг тебя копошится с тряпками человек вдвое тебя старше, казалось неприличным. Кроме того, была у меня в голове одна мыслишка.
— Давайте я вам помогу, Ниса. — Я натянула старую футболку и растянутые спортивные штаны. — Опустошу у всех мусорные корзины, отнесу на кухню чашки с остатками чая. Вещи сложу, да?
И, не дав ей ответить, спустилась по лестнице туда, где этажом ниже жили сестры. В комнате Алекс не чувствовалось запаха духов — она вообще почти не пользовалась парфюмом, а если и душилась, то пахла изысканным мужчиной: мускус, пачули, дорогой табак.
Я заглянула под кровать — Нисе и правда пора бы пройтись тут влажной тряпкой, — открыла платяной шкаф: минимум вещей, из косметики на полке болтался один черный карандаш для глаз, тушь и гель для волос «ультрасильной фиксации». Ни крема, ни даже средства для снятия косметики, одна расческа — явно из какого-то набора для длинных перелетов. Чем она расчесывает свои пару сантиметров волос на голове — пятерней? Ничего не оказалось и в мусорке — в этом, впрочем, они были схожи со старшей сестрой.
У Анны тоже обнаружилась пустая корзина, один парфюм, ожидаемо нежно-цветочный, зато косметичка заполнена до краев: все для создания «эффекта чистого лица без косметики», однако косметики на эту цель требовалось немало. Как это было неинтересно, я раздраженно перебирала флаконы с тональником и жидкими румянами, забралась на верхнюю полку с домашней аптечкой: таблетки от запора и поноса, от аллергии, обезболивающее при месячных, тампоны и прокладки.
Не может быть, чтобы ни одна из двух сестер не оставила после себя ничего любопытного! Окей, я не рассчитывала на обрывки любовного письма, но хоть малюсенький секрет, мельчайшую тайну, что позволит пробиться сквозь высокомерие одной и доброжелательность другой. Я злилась, бутылочка с антисептиком выпала из рук, покатилась по полу — прямо к ногам молчаливо стоявшей на пороге Нисы. Я на секунду замерла, краска бросилась в лицо. И долго она тут стояла, наблюдая, как я перебираю чужие прокладки? Я попыталась улыбнуться и бочком выбралась из комнаты, бегом поднялась к себе, схватила первый попавшийся томик — стихов Анненского, легла поверх аккуратно постеленного Нисой покрывала. Но сосредоточиться на поэзии не получалось.
— Хозяйка, — услышала я за дверью.
Ниса. Я подобралась.
— Да?
Ниса зашла, протягивая мне что-то в кулаке. Я подставила ладонь — в нее упали две пустые ампулы.
— Что это, Ниса?
Ниса пожала плечами. Блеснули золотые зубы.
— Аня. — Зубы блеснули снова, и Ниса исчезла за дверью.
Я сжала ампулы в ладони — они чуть царапали кожу там, где были отломаны. Ниса назвала меня хозяйкой — это раз. Ниса поняла, что я что-то ищу, и принесла мне то, что, с ее точки зрения, могло быть компроматом. Это два. Три — исколотое бедро Анны.
Я прочла название. Набрала его в поисковике. Ну что ж, это объясняет и плаксивость, и смену настроения. И напряженность в отношениях с мужем.
Вот теперь можно было ехать в город.
Двор, с вечной надписью на гаражах «Лена, я тебя люблю!», почти заслоненной зеленью болезненных городских кустарников, пустоватая летом детская площадка. Возвращаясь от Двинского в город, я раз за разом потихоньку меняла свой быт: драила — куда там Нисе! — все горизонтальные поверхности, отдала отцовскую одежду на благотворительность, спрятала все хранимые им наши фотографии с матерью и без, сменила белье, сняла с окон и выбросила пыльные шторы… Да, отсутствие штор на поверку оказалось самой лучшей идеей.
Квартира потеряла свой вечный сумеречный настрой. Изменился, кажется, сам воздух. Теперь, переступая порог, я в первую секунду вздрагивала от неожиданного потока света из оголенных окон. Громче стали звуки, несущиеся с проспекта, ничем не останавливаемое движение глаза захватывало и трещины на потолке, и отстающий линолеум на кухне. Совсем иначе смотрелся рисунок на выцветших обоях, которые я уже решила переклеить. Зато пахло здесь теперь не забытыми надеждами и запустением, но отдушкой от чистящих средств и стирального порошка. Я разбирала сумки с продуктами и звонила Славе. И через пару часов запах снова менялся: квартира наполнялась густым ароматом пряностей из духовки и горьковато-сладким — от принесенных Славой цветов. Цветы и бутылка вина: пошловатый набор, на который как раз хватало его летних приработков репетитором.
Итак, вино устремлялось в дешевые, но новые же, новые! — бокалы. По тарелкам раскладывался результат моих кулинарных потуг — свежий рецепт, еще ни разу не виданный этой кухней. Впрочем, тут будем честны: с момента отъезда матери она видала мало гурманских излишеств.
Так, иным освещением, запахами, пустотой в отцовских шкафах я вымарывала из памяти свои меланхоличные детство и юность, подводила черту под прежней жизнью, как под дробью. В моем новом существовании были радости плоти: вкусная еда и влюбленный в меня мужчина. Оно, это существование, наконец стало выглядеть как полноценная жизнь… Но жизнью на самом деле не являлось. И в этом я даже не пыталась себя обманывать. Жизнь, настоящая жизнь, шла только рядом с Двинским, а все остальное было предбанником, более или менее удачной репетицией.
— Я написал тебе стишков, — говорил мне, тяжело дыша рядом, мой кузнечик.
— Валяй, — выдыхала я, забирая у него сигарету: эту единственную, посткоитус, сигаретку мы выкуривали на двоих, и это тоже было так избито — клише, клише, как сказал бы Двинский — что вполне могло претендовать на настоящую жизнь «как у всех».
Слава читал свои свежие стихи, я очень внимательно слушала. Следила за его жестикулирующей в экспрессии рукой и чуть морщилась. Это была московская (и провинциальная) манера декламировать: выделяя смыслы, изо всех сил интонируя — донося. В Питере стихи традиционно читали монотонно, чуть подвывая, в поэзии важна была прежде всего музыка (смысл, говаривал Двинский, можно передать и прозой). Но, слушая Славу, я отслеживала и содержание — не потому, что речь шла о любви ко мне, но в попытках сразу ухватить главное. А именно — можно ли переделать этот стих под себя? Выдать — за свой? Но нет, Славик был слишком влюблен, его метафоры кружились вокруг моей скромной персоны, как комарье. Вместо того чтобы чувствовать себя польщенной, я раздражалась. С легкой гримаской приняла первую в своей жизни драгоценность от мужчины — нефритовое кольцо в серебре. Он торжественно надел мне его на палец, поцеловал руку. Я испугалась, что он тут же сделает мне предложение, но, к счастью, обошлось.
— Очень мило, — отметил кольцо на следующее утро Двинский, когда я после утренней электрички и прогулки вдоль залива опустилась на стул на веранде. Взяла в обе ладони, согреваясь, чашку кофе. — Подарок?
Я кивнула. Звякнул, чуть дернувшись на столе, мобильный. Славик написал утреннее признание — заглядывать на экран смысла не имело. И я плавно встала, сполоснула наши чашки, поставила в сушилку. Успел ли Двинский что-то прочитать? Или интеллигентность не позволила? Впрочем, глупости — любопытство в нем всегда превалировало над деликатностью. Почудилось ли мне, или правда в глазах его дрожал лукавый блеск, когда я забрала телефон со стола.
— Спасибо за кофе.
— Идем работать? Только вынесу мусор…
Я кивнула. Вынос мусора утром в понедельник был традицией. Следовало пересечь улицу и пройти метров сто пятьдесят до помойки. Я, не торопясь, положила в холодильник масло и сыр, считая про себя: один, два, три… Двинский вынул мешок из ведра, четыре, пять, и уже почти спустился с крыльца — шесть, семь — когда его содержимое высыпалось на ступени. Бинго! Не зря я заранее продырявила пакет.
— Ника! Черт! На помощь!
Разве бывало, чтобы Ника отказывала в помощи? Взмахнув руками в нефритовых кольцах, верная литсекретарша выбежала на крыльцо.
— Ничего страшного, сейчас я принесу целый пакет.
Действительно ничего страшного. Семья отсутствовала в выходные, и из рваного пакета вывалилось всего-то пара упаковок от полуфабрикатов, пробка от бутылки, очистки и — гляньте-ка! — пара ампул.
— Что это? — Двинский крутил в руках хрупкое стекло. — Ника, у вас глаза помоложе — что тут написано?
— Прегнил, — прочитала я с запинкой.
— Наркотик? — вскинулся Двинский.
— Сейчас. — Я вновь загуглила название. С субботнего моего запроса мало что изменилось. — Это гормональная терапия. Кхм. С целью забеременеть.
— Ясно. — Двинский, казалось, еще больше помрачнел. — Спасибо, Ника. Дальше я сам.
Дальше и правда он все сделал сам. За ужином — ризотто с куриной печенкой (Двинский верховодил, я ассистировала), — он был необычайно молчалив. Валя с Анной пару раз переглянулись, одна Алекс ничего не замечала.
— Поймите, Ника, — говорила она мне увлеченно, не обращая внимания на то, что ест, — мы впервые затронули за столом интересующую ее тему. — Одеваться — это, кхм, как искать грибы.
— И растут эти ваши грибы только в дорогих магазинах?
— За кого меня принимаете? Нет, конечно. В дорогих, в дешевых, в секонд-хендах, на сайтах у молодых дизайнеров, у любителей вязать из Суздаля, рекламирующих себя в инстаграме… Вы покупаете вещь, она вам нравится — в моменте. Но момент может пройти, и вы вскоре понимаете, что вещь не ваша.
— И что же делать? Выбрасывать?
— Зачем сразу выбрасывать? Продавайте, передаривайте. Сохраняйте только те, что становятся вашей броней, в которых вы чувствуете себя собой, но лучше — красивее, интереснее.
— Не морочь моей Нике голову. — Двинский подмигнул мне, подливая вино, и я почувствовала, как порозовела: «моей Нике». — Она иначе устроена. Ей это неинтересно. Против природы не попрешь, правда, Анюта?
Анна вздрогнула.
— Ты о чем?
— Действительно, о чем я?
Анна беспомощно переводила глаза с меня на Алекс. Я свои опустила. Алекс нахмурилась.
— Я тоже не понимаю.
— А мне кажется, тут все прозрачно. Вот, к примеру, дети. Продукт натуральный.
Алекс взглянула на побледневшую сестру, сузила рысьи глаза.
— Ясно. У нас за столом оказался безгрешный поборник естественного зачатия?
— При чем здесь безгрешность, дочка? Что хорошего для организма и психики в целом в гормональной терапии?
— А сколькие из твоих любовниц, отправленных тобой же в абортарий, остались потом без детей? Думаешь, это сделало их здоровее? А психику — крепче?
Анна с грохотом отодвинула стул. Попыталась улыбнуться, но губы скривились, как у готового заплакать ребенка. Развернулась и четким шагом вышла из столовой.
— Анюта! — крикнул вслед Двинский. Пожал плечами, столкнувшись с ледяным взглядом Алекс. — Ну что, довольна? Добилась, чего хотела?
— Я?
— А кто же?
Алекс запрокинула голову и расхохоталась.
— Как же это прекрасно! То есть это не ты хочешь, чтобы Анька всю жизнь положила исключительно на выколачивание тебе премий?
Двинский застыл с вилкой у рта. А Алекс продолжила:
— Детишки-то от этого дела отвлекают, разве нет?
Двинский медленно положил вилку, на секунду как филин смежил тяжелые веки.
— Как удобно все валить на отца. Ни у кого из вас до сих пор не появилось желания взять на себя ответственность за свою жизнь. Инфантилы.
Он промокнул губы салфеткой.
— Интересно, что будет, когда я сдохну наконец? На кого валить станете?
Вместо стула он отодвинул от себя стол. Звякнула испуганно посуда. Я пристыженно смотрела на свои руки: он прав. Какая, к черту, ответственность за свою жизнь? Я и есть тот самый инфантил, который…
— Ника, добавку будете? — Это Алекс, придвинув к себе перекочевавшую со столом на пару сантиметров в сторону тарелку, раскладывала остатки ризотто.
Я встряхнула головой — опять ты приняла его тираду на свой счет. Забыла, что ты здесь никто?
— Нет, спасибо.
— Я буду, — впервые подал голос Алексей, протянув тарелку.
Вот уж кто сегодня выступил, не выступая: и жену не защитил, и утешать ее не побежал. Тишайший любитель добавки. Я взглянула на лицо Алекс — она смотрела на зятя с явной брезгливостью. С силой встряхнула ложкой — порция ризотто плюхнулась на тарелку с неприличным чавканьем — так летит в миску собачья похлебка.
— Не смущайтесь громкими словесами. — Уже не глядя в его сторону, Алекс пододвинула зятю его порцию. — Что бы мой отец ни говорил, в глубине души он уверен, что будет жить вечно. — Алекс не стала просить оставшегося за столом мужчину налить ей вина — отлично справившись сама. — И, заметьте, Ника: не в стихах и, упаси боже! — не во внуках (я вздрогнула), а в бренном своем теле.
Я машинально кивнула: ирония и сарказм, сарказм и цинизм как способ взаимодействовать с миром. Этим мне и нравилась Алекс. Но смотрела я не на нее, а на Алексея: господи, думала я, какая прекрасная и неожиданная завязка. Неужели это вижу одна я?