К книге
Дочь поэтаГлава 20 Литсекретарь. Лето
42%
Глава 20 Литсекретарь. Лето
19

Гомер учил нас, что боги создают наши злоключения, чтобы будущим поколениям было о чем петь. Эдакая чашка Петри, где множатся наши страдания. С этой точки зрения, говорила я Славе, будущие поколения должны бы петь больше всего о Катрин Гончаровой, ибо она страдала сильнее всех. Однако вот она стоит — в глухом темном углу истории, забытая, никому не нужная в смерти, как и в жизни. Безобразная Гончарова, ручка от метлы, желтокожая Гончарова.

— Представляешь? Убавила себе в церковной записи на свадьбе четыре года, которые отделяли ее от обожаемого Дантеса. — Я поставила запятую там, где Двинский ее упустил, обернулась на читающего рядом с экрана Славу. На выходные я взялась редактировать его мемуары.

— Это так по-женски. — Он сразу отвлекся от чтения, чтобы послушать очередную байку про пушкинское семейство.

— Она и была настоящей женщиной. Чуть умнее Наташи. Чуть глупее Ази [5]. Очень привязана к сестрам и брату Диме. Страстная. Взбалмошная.

— Похоже, твоя любимая Гончарова?

Я пожала плечами. Никогда не думала о сестрах Гончаровых в такой плоскости, но да, наверное.

— То есть тебя не смущает, что она шпионила для Дантеса? Прямо у Пушкина под носом! Докладывала ему обо всем, происходящем в их доме! Записки от Натали Дантесу носила. Тьфу! Спала с ним!

— Она любила.

— И что? А могла, между прочим, дуэль предотвратить! Вяземские же ее предупредили накануне?

Я улыбнулась: а он, похоже, зря времени не терял.

— Засасывает, да?

— Что?

— Эта старая история.

— Это ты меня засасываешь. А раз тебе так дорог Пушкин… — Он ухмыльнулся: — Так что? Почему твоя Кати ничего не рассказала Натали? Понимала же, чем может кончиться этот поединок для ее Жоржа?

— Могла, согласна. От особняка Геккерна, где она жила на Невском, и до пушкинской квартиры на Мойке — шестьсот пятьдесят метров. Девять минут ходу. Я проверяла.

— Ого! Серьезно, проверяла? Вот ты даешь! И что? Почему она их не пробежала тем же вечером? Или следующим утром, в день дуэли?

— Говорят, Кати была полностью под влиянием барона и Дантеса. Потому и не прибежала. — Я склонила голову. — Но я думаю… Ее просто тошнило от сестры.

— Ревновала к мужу?

Я покачала головой. Не все так просто.

— Видишь ли, Натали всегда везло. И в детстве. И после. Ее любили. Потакали ей. Она и вела себя как избалованное дитя. Ей хотелось Дантеса. Она получила Дантеса. Но одно дело, когда он был ничей…

— …и другое, когда он стал мужем сестры.

— Именно. И на этом этапе уже можно было бы поберечь чувства Катрин и перестать кокетничать с ее супругом на глазах всего света. Думаю, Кати просто хотела, чтобы все закончилось. Как угодно. Дуэль должна была стать той самой точкой. И, собственно, ею стала. Для Пушкина, прежде всего.

— Но не для старшей из сестер Гончаровых?..

— Для Кати дуэль тоже оказалась точкой. Но отправной. Видишь ли, есть несчастье — и несчастье. Было: несчастное детство, несчастная молодость — увядание на Полотняном Заводе. Потом — Петербург и несчастная любовь. Потом — это безумное внезапное замужество. Тут Катрин попалась в ту же ловушку, что и Пушкин.

— Неправильный выбор?

— Скорее иллюзия того, что она может сделать Жоржа счастливым, что он поймет, и осознает, и оценит… В общем, ты понял. Никто никогда ничего не осознает, не оценит, не влюбится из благодарности. Но жуткий Сульц, где они поселились с Дантесом после позорного его изгнания из Петербурга… Оттуда, из той франко-немецкой дыры, где все и всё было чужое, Полотняный Завод с нетрезвой матерью казался, наверное, потерянным Раем.

— Да ладно! Бывают дыры и похуже. Она ведь небось в имении Дантеса обитала? Баронесса. Жилые метры имелись. Сад там, парк… По-французски говорила, проблем с языком никаких.

— Она была совсем одна. Муж ее не любил. Тесть — я имею в виду родного отца Дантеса — явно оказался разочарован выбором сына. Она стала вечным напоминанием о рухнувших надеждах. Все это эльзасское семейство не то что было к ней агрессивно настроено. Оно ее просто не замечало. А Катрин делала все, чтобы им угодить, но им от нее был нужен только наследник — а рождались одни девочки, девочки, девочки — три подряд. Плюс ее с немецким педантизмом то и дело упрекали, что брат Дмитрий задерживает положенное годовое содержание, и Кати без конца унижалась перед Дмитрием, выпрашивая у того денег и щенков русских гончих для Жоржа. Что, как ты понимаешь, не улучшало отношений с любимым братом.

— Бедолага. — Слава притянул меня к себе на колени.

— Единственной отдушиной могли стать письма. Но ни сестры, ни тетка Загряжская ей не писали, так и не простив, что Кати не предупредила их о дуэли. А пока она проваливалась в свое тихое отчаяние, Натали вернулась в Петербург, продолжала посещать балы. Ее по-прежнему все любили: любили в свете, любил царь. — Я задумалась. — Понимаешь, иногда и «любимость» или «нелюбимость» является вроде как дополнительной чертой характера. Как, знаешь, у викингов считалась чертой характера везучесть и невезучесть. Получается, Катрин была — с рождения и до ранней смерти — нелюбима.

— Чувствую, закончилось все не айс.

Я кивнула.

— Она родила-таки наследника Дантесам. Последнюю надежду заслужить любовь Жоржа. Но как раз на том перепутье, во время тяжелых родов, нужно было выбирать. Либо ребенок, либо мать.

— И Дантес выбрал ребенка?

— Думаю, выбор был ее собственным. Она понимала, кого из двоих хотел видеть рядом ее Жорж. И просто согласилась с ним.

Я помолчала, отвернулась вновь к мемуарам Двинского.

— Знаешь, иногда мне кажется, что несчастье Катрин перекрывает даже трагедию Пушкина.

Он поцеловал меня сзади в шею.

— От него все-таки остались гениальные стихи. — Он вздохнул. — А вот твой папа2 зря взялся писать мемуары. Не фонтан, если честно. Ты вглядись, что он тут пишет.

— Что значит — вглядись? Я уже третий раз их вычитываю.

— И не видишь? — Он ткнул некрасивым пальцем в экран.

— Ну и? — Я с вызовом подняла голову от плоских ногтей к плоскому же лицу: всему виной примесь татарских кровей.

Отличная мы с ним парочка, конечно — носатая и…

— Это скучно, Ника. Это претенциозно, наконец.

— Он — поэт, а не бытописатель!

— Тогда зачем здесь столько застольных баек? Все эти юношеские дружбы, ставшие теперь литературной мафией. Зачем это описывать — чтобы что?

— Это, вообще-то, называется реалистической прозой.

— Не реализм, а меркантилизм, Ника. И название — банальщина какая — Река жизни! Не река, а супчик — из мослов знаменитостей. И заметь: из покойных и титулованных премиями. Может, он и был большим поэтом, но сейчас он — средней руки беллетрист!

Я почувствовала, как руки сжались в кулаки. Убогая шавка с окраины, ты на кого тявкаешь?

— Пошел вон, — тихо сказала я.

Несколько секунд он смотрел на меня, не мигая. Потом молча вышел в прихожую, некоторое время возился там, очевидно, надеясь, что я его позову. Я сидела, уставившись в черные значки редактируемой страницы, и ждала, когда хлопнет дверь.

— Он хоть стихи-то еще пишет? — раздалось из коридора. Пауза. Дверь наконец хлопнула.

Днем позже Двинский ответил мне на тот же вопрос.

— Очень редко.

Мы гуляли по берегу залива, изредка раскланиваясь с его знакомыми. Небо над нами было расчерчено полупрозрачными перьями облаков, солнце садилось, чайки кричали как брошенные дети.

— Бывает бедность, долги, вон как у вашего Пушкина, без фрака порядочного, в тесном знакомстве с трактирщиками и девками, а стишки прут. И ничего не имеет значения — несчастная любовь там, недолеченный сифилис, проигрыш в штосс, если вот та единственная штука, которой ты дорожишь в этом мире — стихи, — пишутся. Пушкинская легкость ведь на самом деле — иллюзия, стихи — да, прелестные, однако при всей наружной простоте он марал и правил их порядочно. Но было вдохновение. А потом оно иссякло, помните? Журнальцы тогда еще сетовали — мол, его поэтический дар стремительно стареет, ах, почему прекрасное на этом свете так недолговечно? Муза умолкла, сумерки Аполлона. А ему жить не хотелось.

Я зябко повела плечами. Он был прав.

— Поэзия, как секс, Ника, дело молодое. Потенция и там и сям идет на спад. Счастливая юношеская уверенность уходит.

Я кивнула:

— Он и Данзасу, возвращаясь с Черной речки, раненый, знаете что сказал? Меня, мол, не испугаешь: я жить не хочу! И сестре признался в последнюю встречу: жизнь мне надоела, писать не хочется больше…

— Именно! — поднял Двинский вверх толстый палец. — Вот и ушел молодым да ранним. А что остается тем, кому приходится жить много дольше, чем его Муза? — он комично вздохнул. — Приходится строить свое жизнеописание из дерьма и палок. Оттаптываться, так сказать, на пятачке сплетен.

Я хмыкнула. Я обожала его самоиронию. Сюда бы Славика, подумала я, послушать. Иногда мне хотелось их познакомить. Дать Славику так же очароваться Двинским, как очарована была я.

— И что же тогда остается? — улыбнулась я ему снизу вверх.

— Кроме стихов и давних сплетен? — улыбнулся он. — Разве что обиженные нами женщины.

Обиженные женщины. Я вспомнила сложенное в гримасу радости лицо матери на экране ноутбука. О наши еженедельные созвоны по «Скайпу». Двинский обидел ее, она, в свою очередь — нас.

— Ну, этого добра у вас явно было с избытком.

— Сансара нирвана. — Он заухал польщенно. — Были и мы рысаками. Нннно! — Он поднял вверх палец, призывая к вниманию. — Все жены и возлюбленные мои были по-своему прекрасны. Как сказал один француз: «Женщина или гораздо лучше мужчины, или гораздо хуже». Вокруг нас было много таких — ля фам фатальчиков. Они, с одной стороны, подкармливали наших Пегасов, заставляли вибрировать Лиры…

— А с другой?

Он пожал плечами:

— Из поэзии и любовей надо таки выбирать главное, Ника. И женщины, пусть и являются важной составляющей поэтического драйва, но… Никогда, так сказать, не являются занятием на полный рабочий день.

— Включая жен?

— А чем жены хуже? Первая моя была эдакая Спящая-со-всеми-красавица. Вовремя расстались. В паре, согласитесь, должен быть хоть один стабильный элемент. Иначе — какой брак?

— Действительно. — Мы понимающе друг другу подмигнули. — А вторая?

— Вторая — мать моих девочек. И она умерла. Так что о ней — либо хорошо, либо очень хорошо.

— Про третью не спрашиваю. — Я и правда боялась спугнуть его внезапную откровенность.

— Третья, правы мои девочки, сплошное клише. Молодая, неопытная. Зеленый плющ, вьющийся вокруг древнего дуба. Ну, да что там. Дело сделано. А как у вас, Ника, с личной жизнью?

Я запнулась. Говорить с ним о личной жизни отчего-то было неловко.

— Ну же, Ника! Я ведь и правда очень мало о вас знаю. Это даже для меня, старого эгоцентрика, слишком. Вдруг вы уже замужем и у вас четверо малышей?

Я расхохоталась. Навстречу по кромке воды как раз бежала парочка — девочке было года четыре. Пытавшемуся поспеть за ней карапузу — не больше двух.

— Случайно, не ваши?

— Увы!

— Вот это зря. — Он мельком приласкал детскую головку в ангельских кудрях. — Я в этом смысле поэт не слишком типичный. Детей люблю. С внуками бы нянчился, верите? Но дочки мои, засранки, ни в какую. Не делают меня дедом: окончательно и бесповоротно.

Он улыбнулся, дрогнув бровями.

— У меня есть молодой человек, — сказала вдруг я.

— Да? Кхм. Вот и отлично. — Потрепал он меня по голове. Почти так же, как пробегавших мимо детишек.

И вдруг рванул вперед, не оглядываясь.

А я последовала за ним с идиотской блуждающей улыбкой на лице. Двинский меня явно приревновал. И это было чертовски приятно.

Дома, прямо на ступеньках веранды, сидела с ноутбуком на коленях Анна.

— Срочная статья, — пояснила она на наш удивленный взгляд. — Спустилась вниз, чтобы хоть чуть-чуть погоды ухватить — иначе совсем обидно. А вы как — нагулялись?

Мы хором кивнули.

— Вид у вас, по крайней мере, весьма свежий.

Мы с Двинским взглянули друг на друга и расхохотались: оба наших весьма массивных носа — чье фамильное сходство, к счастью, здесь еще никто не заметил, отливали красным. Еще пару дней — и облезут.

— Я в ванну, — кинул Двинский. Это было традицией: прогулка, неспешная ванна под музыку барокко, ужин. Вскоре с другого конца дачки раздались первые скрипичные аккорды.

Я примостилась рядом с Анной: мне давно хотелось расспросить ее о матери. Странно, на даче — ни в общих комнатах, ни в спальнях у дочерей, не было ни одной ее фотографии. Внезапный такт по отношению к Вале? Обида Двинского на супругу, что умерла, оставив на него двух дочек? Что я знала о ней, кроме того, что Двинский ей изменял (с моей матерью)? И, вероятно, не только с ней. Я задумалась, как приступить к аккуратному допросу.

Я повернула голову и вздрогнула: Анна сидела, глядя на меня пристально, будто в первый раз. Я похолодела. Неужели кто-то наконец разглядел наше сумасшедшее сходство?

— Хочу вас предупредить. — Анна бегло улыбнулась. — Для моего отца не существует понятия легкого приятельства. Или — профессиональных рамок.

Я выдохнула — да здравствует семейная слепота Двинских.

— Не понимаю, о чем вы.

Анна прикрыла ноутбук в знак повышенного внимания к беседе.

— Ника, он захочет заменить вам весь мир. Отговорит от жениха, друзей, родителей. Останется только он сам. И на какое-то время такой обмен даже покажется вам равноценным. Но это иллюзия. И расставание с ней будет болезненным. Простите.

Я вгляделась в ее безмятежное лицо. Неужели и тут — ревность? Это было уже второе по счету предостережение — теперь уже от старшей сестры. Значит ли это, что я поднялась на одну ступень с официальными дочерями? То ли еще будет, Нюта, хотелось сказать мне. Это не он мне. А я ему заменю всех жен и дочерей, вместе взятых. Ты уж прости.

И вздрогнула от болезненного торжества. Но вслух ответила так же безмятежно:

— Ничего страшного. Жених, друзья, родители? Из озвученного списка у меня все равно ничего нет.

* * *

Завтрак по традиции накрывала Валя. Это была одна из немногих — если не единственная — ее обязанность в доме. Алекс часто ночевала в городской квартире или приезжала после модных вечеринок совсем под утро и вставала поздно. Анна, напротив, была жаворонком — рано ложилась, но поутру принималась за статьи: писала она для нескольких изданий. Захватывала разные темы — общей оставалась культурная повестка и крайне доброжелательный тон. Я, помнится, еще до встречи с Двинским прочла несколько ее заметок, и они мне показались беззубой скукотой. Не критической оценкой, а скорее информационным листком: вот тут театральные премьеры, а тут — кинофестивали, а там, гляньте — литературные новинки. Казалось бы, яркие культурные события: есть где оттоптаться, сладострастно съязвить, столкнуть, наконец, веер разнополярных мнений, раз уж своего не имелось. Но нет: только вежливый интерес, только нейтральные прилагательные. Двинский как-то мельком прошелся по творчеству дочерей: одна бунтарка, рок-н-ролльщица, любительница вечеринок и мимолетных связей. Короче: сотрясательница основ. Вторая, будто пытаясь скомпенсировать первую, живет в режиме оптимального равновесия.

— Думал, ее рано или поздно выгонят из всех ее паршивых листков. И что ты думаешь? Напротив. Благожелательность по нынешним временам — редкий талант! Особливо среди творческой братии. Все мечтают о положительных рецензиях, за них, кстати, если заказные, и платят больше, чем за разгромные. Расчет верный: ругать-то всегда попроще.

— А они у Ани заказные?

— А черт ее знает. Может, главред деньги и берет. Но моя-то блаженная так и так пишет, боясь кого невзначай обидеть. Зато огромный плюс: у Нюты нет в этих кругах не то что врага — недоброжелателя. Как упомяну на светских тусовках про дочку, все передают приветы, ручку жмут. Еще бы, кто им еще тиснет вместо: отвратный, пошлый, вторичный — любопытный, оригинальный и легкоузнаваемый?

Итак, Анна с утра пораньше кропала про оригинальный или легкоузнаваемый контент российской культуры, Алекс в это время только падала в постель. А мышка Валя тихонько исчезала из дома — судя по легинсам и спортивному бра — на пробежку. Маршрут включал супермаркет у станции, там пекли свежий хлеб и сдобу для здешней состоятельной публики. К восьми часам Валя неизменно прибегала обратно, программировала кофемашину на американо, раскладывала круассаны и резала багет, выставляла на стол несколько видов варенья и сыр, и только после этого отправлялась под душ.

Вообще третья жена Двинского казалась в доме почти привидением — полупрозрачным акварельным наброском. Все свои вещи (в том числе верхнюю одежду и обувь, которую та же Алекс без стеснения роняла где попало) неизменно раскладывала, развешивала исключительно в своей комнате-келье. За столом так же неизменно молчала. Вне приемов пищи исчезала — ездила в спортивный клуб в Зеленогорск или сидела в своей комнате. Остается загадкой, как в то утро ее сумка оказалась на веранде? Руки были заняты пакетами из магазина? Скинув ее с плеча, бросилась распаковывать продукты, да так и забыла сумку у двери? В свою очередь я, получасом позже, неуклюже, как, собственно, и всегда, стягивала у той же двери резиновые сапоги. Шел град, я выбежала прикрыть клубничные кусты (да, вот такая я сделалась фанатичная садоводка-любительница). Сапоги — бывшие Нютины — были мне маловаты, и снимать их каждый раз оборачивалось сущей мукой. Я кряхтела, тужилась, и наконец первый соскочил, а я, чуть не упав сама, опрокинула сумку. На пол выкатился бесцветный блеск для губ, звякнули ключи от машины и — с легким шелестом — выскользнул серебристый блистер с таблетками. Допрыгнув до него, я закинула было лекарство обратно… но так и замерла на одной ноге. Ого! Вот так неожиданная встреча.

Беседу я завела очень аккуратно, дождавшись, когда никого не оказалось дома. Мы с Двинским, крайне довольные друг другом, умудрились рассортировать по годам все его черновики. Кроме того, я догадалась скачать на мобильный программку, позволяющую сканировать и приводить в удобочитаемый вид даже самые выцветшие или неясные строки, написанные на обрывках бумаги и полях пожелтевших газет пятьдесят, а то и шестьдесят лет тому назад.

— Надо же! Я уже сам не помнил, как это читать! Каждый раз экспериментировал! А тут — на тебе, прямо привет из шестьдесят восьмого года!

Он был счастлив как ребенок. Я — горда собой: уже месяц как я занималась малознакомой мне текстологией. Иногда действительно помогало сканирование. Увеличить четкость, добавить яркости — компьютерные штучки, так умилявшие Двинского. Но самой мне намного больше нравилось отслеживать логику его бесконечных почеркушек: понять, в каком порядке что вымарывалось и — почему?

Положим, из-за измененной первой строки менялась рифма в третьей, в поэтических терзаниях искалась новая, дальше — слетал тот или иной эпитет, и юный Двинский в далеком шестьдесят восьмом в ярости выбрасывал все к чертям собачьим. В рассеянности рисовал на полях женскую грудь, потом — волнообразно подчеркивал то немногое, что ему хотелось сохранить, и начинал сызнова… Расшифровка написанного была схожа с детской игрой, разгадыванием литературного ребуса. Но вовсе не ребус был мне интересен, и, увы! — не сами стихи. А Двинский. Его настроение, иногда — уровень опьянения (он признавался, что не раз писал под мухой). Шаг за шагом я отлавливала движение его мысли и чувства, факт невинного воровства у поэтов прошлого яркой метафоры и наконец с любопытством вглядывалась в пышный бюст на полях: имеет ли он конкретный прототип, или просто — юношеские эротические фантазии?

Одним словом, я потихоньку стала отличным литсекретарем. И причина моих внезапных успехов объяснялась просто: стихи Двинского — словно его параллельная биография. А мои расшифровки — попыткой застать время, когда меня не было рядом. Связаться с ним, так сказать, через позывные творчества — ну если уж в общем быте судьба нам отказала.

Разве он сам не говорил, что жизнь вторична по отношению к поэзии? А раз так — мои расследования сближали меня с ним больше, чем его совместное существование с Алекс и Анной. Я брала над ними верх, пусть они об этом даже не догадывались. Вот почему я была готова целый вечер сидеть над старыми черновиками, чтобы утром — как охотничий пес поноску — предъявить ему за завтраком очередной, давно забытый вариант стиха: часто много удачнее официального, уже канонизированного множеством изданий. Двинский тогда вставал во весь свой немалый рост, брал меня за плечи и звонко расцеловывал в обе щеки под ироничными (Алекс) и благожелательными (Анна) взглядами. (Валя бо2льшую часть времени сидела, опустив глаза в тарелку.)

— Ну, не умница ли, а? — похохатывал он, а я сидела розовая, аки именинница. — Конечно, там было «осколочные звуки», а не «осколочные муки»! Какой дурак редактор, а я, видать, совсем на радости от пяти целковых гонорара в «Неве» ума лишился!

Одним словом, дело было сделано. Большое дело.

— Особенно для будущих поколений! — поддела его я.

— А вы не язвите, юная леди. Вот живешь всю жизнь по заветам Пастернака — мол, не надо заводить архива да над рукописями трястись. Ан нет! Пусть ваши, нынешние, что привыкли стишки оттачивать на экране компьютера, поглядят, как мы корпели над своими бумажками!

— Аки пчелы. — Я налила ему чашку черного чая с чабрецом: его любимое сочетание.

— Не пчелы. Медведицы. Помнишь, что писал секретарь Вергилия о его методе работы? Утром писал стихотворение и до вечера его правил, пока от изначальной версии ничего почти не оставалось. Древние считали, что именно так медведица, родив детенышей, вылизывает их, пока они не станут похожи на медвежат.

— Кстати, — отпила я глоток из своей чашки. — Неплохая педагогическая теория.

— Вот-вот. Рождается у нас черт знает что. Вылизывать их еще и вылизывать, чтобы стали людьми. В юные годы я и женщин своих пытался воспитывать, чтоб подходили под поэтический образ. Потом, конечно, плюнул.

Я хмыкнула.

— Александр Сергеевич тоже взял барышню на воспитание. Однако не стоит недооценивать генетики.

Двинский хохотнул.

— Это верно. Но во времена Александра нашего Сергеича редко практиковались разводы. Тогда как мы… — Он подмигнул. — Можем теперь их просто поменять.

Я решилась.

— Олег Евгеньевич, простите, если лезу не в свое дело…

— Тааак, — отхлебнул он из чашки. — Дурное начало. Продолжай.

— Но я тут случайно увидела у вашей жены таблетки. И я… знаю, что это за препарат.

Он отставил чашку, взгляд его потяжелел.

— Это серьезное лекарство, по показаниям. Я подумала, если вдруг вы не в курсе…

— Я в курсе.

— А… Ладно. Тогда конечно. Простите, что…

Он шумно выдохнул через нос. Потрогал мясистое ухо.

— Послушайте, Ника. Вы уже как-то… почти член семьи. И я, и русская поэзия, кхм-кхм, в моем лице, вам весьма обязаны…

— Вы ничего не должны мне объяснять. — Я мелко закивала, забрала со стола свою чашку и понесла к раковине, стараясь не пересекаться с ним взглядами. Что я наделала? Зачем полезла не в свое дело? Хотя зачем, понятно. Быть ближе, еще ближе, еще ближе… Пока тебя не оттолкнут, идиотка.

— Она выпивает, — раздался глухой голос за спиной. — Ничего не поделаешь. Крестьянские гены. Эти таблетки — замена. Не самая лучшая, но все же.

Я обернулась наконец от раковины. Он безрадостно улыбнулся, пожал плечами. Я вспомнила наш первый вечер, тот совместный ужин. Как аккуратно обходили бокал Вали, разливая вино всем остальным. Спорт, антидепрессанты, обособленность от прочих членов семьи…

Двинский, вздохнув, отвернулся к окну, и я наконец смогла смотреть на него неотрывно. Профиль у него был из той самой, вергилиевской, эпохи: тяжелый подбородок и выдающийся нос. Плюс лоб, ставший еще более высоким — спасибо лысине. Его бы чеканить на древнеримских монетах, подумала я.

— Когда она выпьет, — наконец сказал он, — а пить мало она не умеет… То становится неуправляемой.

— А надо — чтобы оставалась управляемой? — вопрос вырвался у меня помимо воли, я загляделась на профиль, и внезапно передо мной оказался фас. Двинский замер. Карие глаза подернулись пеплом, вытянулся зрачок. Я застыла.

Предыдущая главаГлава 19 из 45Следующая глава