Так или иначе, Робеспьер испытывает определенные трудности при увязывании своей склонности к эгалитарности с правом на накопление богатства. Есть ли здесь противоречие? Нужно ли говорить о «проблеме Робеспьера» по аналогии со знаменитой «проблемой Адама Смита»? Последний предложил модель саморегулирующейся рыночной экономики, ведомой, конечно, «невидимой рукой», но не лишенной нравственности благодаря первостепенной роли, которую он приписывал альтруизму. Служит ли понятие моральной экономики, или социальной рыночной экономики, при которой свобода соседствует с уважением прав других людей, противовесом жажде наживы? Верить ли Робеспьеру, когда он клянется в своей вере в добродетель, эту «душу демократии»?
Если французские социалисты XIX века славили его проект Декларации, то марксистская критика была к нему беспощадна, находя его мышление ретроградным и докапиталистическим и считая неприятие им роста богатства и его спартанский идеал признаками старорежимности. Жан Жорес упрекал его в желании обречь французский народ на «дешевую жизнь». Для него робеспьеристский идеал исключал и коммунизм, и обогащение, но последнее допускалось как «досадная необходимость». Жорес отвергал этот странный подход к экономическим отношениям: «Работа всегда обеспечена, главное – умеренность!» Он не принимал понятие достойной бедности и подразумеваемое ею моральное равенство, видя в них инструменты увековечивания социального неравенства, лесть бедноте и потворство богачу путем «резкого смягчения» социальной проблемы.
Но Робеспьер, в отличие от Смита, не доверяет спонтанному альтруизму богачей. В своей речи о пропитании он говорит: «Если бы все были справедливы и добродетельны… если бы все богачи, вняв гласу разума и природы, увидели в себе бережливых управляющих обществом или братьев бедняков, то можно было бы не признавать иных законов, кроме самой неограниченной свободы». На тех же самых дебатах его коллега Сен-Жюст говорит о препятствии, чинимом «упрямцами, живущими только для себя», теми, кто, осуществляя право собственности, преследует только собственный интерес. «Мы хотим заменить в нашей стране эгоизм моралью», – скажет Робеспьер 18 плювиоза II года (6 февраля 1794), в разгар Террора. Миновал ли он, как считает Мона Озуф, точку невозврата, когда согласие на принуждение стало в Конвенте «настоящей линией раскола»? Не находятся ли по одну сторону от этой линии недовольные предложением о распределительной справедливости, например обессилевшие жирондисты, по другую – монтаньяры, которые, увлекаемые Робеспьером, хотят принудить богачей к равенству, «заставить их быть честными»? И породит ли постоянное принуждение добродетель, эту святую цель нескончаемого крестового похода?
Речи Робеспьера нельзя толковать таким образом. Ни его деятельность в Комитете общественного спасения, ни меры по осуществлению вантозских декретов о реквизиции имущества подозрительных лиц, ни руководство над общей полицией в мессидоре (июне–июле) не позволяют разглядеть какую-либо программу конфискационного перераспределения. Наоборот, он неоднократно заявляет о желании ослабить «мягкими эффективными способами крайнее неравенство состояний», без угроз грабежа, без покушения на добро и капитал, только на конкретные доходы. «Детский налог» из плана образования Лепелетье, который он поддерживает, обещает революцию бедноты – «мягкую и мирную, не тревожащую собственность и не посягающую на справедливость». Этим прогрессивным налогом облагается каждый налогоплательщик в зависимости от его возможностей: «Беднота не вносит почти ничего, середняки – примерно половину, состоятельные – почти все». Финансируя образование детей, этот налог позволит уменьшить как нужду, так и сверхизобилие у богачей, что пойдет на пользу всему обществу. Для Робеспьера это больше чем фискальный механизм: это принцип, почерпнутый в природе вещей и вечной справедливости, демократический ответ на двойной вызов – буржуазного индивидуализма и коммунизма. Вот почему он хочет вписать его в пересмотренную Декларацию прав человека наряду с правом собственности и правом на социальную защиту.
В отличие от Жореса, предлагающего не только использовать налог как «поправку», но и «изменить саму форму, саму природу собственности», Робеспьер проявляет большую осторожность и ищет компромисс между неограниченным приобретательством и абсолютным уравниванием. Это похвальный компромисс, так как, предлагая богатым посмотреть на себя как на «братьев бедноты», Робеспьер возвращается к главному принципу, который он первым провозгласил в декабре 1790 года. Тогда он предлагал вписать слово «Братство» в девиз вместе со «Свободой» и «Равенством» на мундирах и знамени Национальной гвардии. Впрочем, у братства есть шанс преодолеть эгоизм, если оно вырывается из области чувств, приобретает политический статус и становится пружиной общественного договора, без которой механизм непременно заклинит. Приобретя эту гражданскую роль, оно становится поршнем, подталкивающим граждан к согласию на урезание их свободы ради большего равенства, в пользу всех. Это педагогическое послание, ставящее добродетель на положенное ей место, придающее смысл духу общности, чувству долга и блеск – справедливому распределению преимуществ и равенству шансов в большой семье.
«Когда люди настолько безумны, что верят, что могут изменить мир, они этого добиваются» – девиз Стива Джобса. Не претендуя на трансформацию действительности, не торгуя колдовством и иллюзиями, Робеспьер был тем не менее отмечен безумием этого рода. 18 флореаля (7 мая 1794) он утверждал: «Мир изменился и должен меняться дальше». Он хотел «продать» – более прозаически – «новые ценности нравственного и политического порядка» в уверенности, что только что родившаяся Республика – не сон. Ставя на первое место равенство прав, выступая за справедливое налогообложение, не покушающееся на право собственности, упорно ведя почти в одиночестве борьбу против исключения, он превратил взаимность, гражданственность и всеобщее избирательное право в одни из главных наших демократических требований. Таков его вклад в современность. Робеспьер был уверен в том, что делал. «Французы, – говорил он, – это первый народ в мире, установивший истинную демократию, призывая всех людей к равенству и полноте гражданских прав» (18 плювиоза II года – 6 февраля 1794). Он никогда не упускал случая настойчиво напоминать своим коллегам-депутатам, как в речи 10 мая 1793 года, о той важности, какой обладала, на его взгляд, Декларация прав: «Пускай она всегда присутствует во всех умах; пускай озаряет ваш свод законов; пускай первым параграфом этого свода будет твердая гарантия всех прав человека; пускай во втором говорится, что любой противоречащий им закон тиранический и ничтожный; пускай ее торжественно выносят на ваши публичные церемонии; пускай она остается на глазах у народа на всех ассамблеях, всюду, где заседают его уполномоченные; и пускай она служит первым уроком, которые дают своим детям отцы».