Утром я зашел к Марлинскому, собрал вещи, которые он просил привезти, и поспешил на Беговую — надо было успеть к можайской электричке. Марли живет около консерватории, так что я пересек свой вчерашний маршрут и вспомнил то ночное видение, от коего блудливое перо увело меня в мир поэтических грез… Сонного Сидорова, излагающего основы судебной психиатрии, вспомнил я.
— Забыл прошлый раз спросить, — сказал он, когда мы двинулись в сторону Пушкинской, — что это вас так волнует проблема вменяемости? — И тонко улыбнулся.
Крайне неприятно общение с психологом в частной жизни — ведь психолог — это человек, как и все мы, ущербный, и, как многие, он нашел для себя форму поведения, скрывающую эту ущербность. И у психолога это чаще всего агрессия в отношении чужих слабостей. Я не против агрессии, но психолог забыл, почему и для чего он выработал такую форму. Все вырабатывают какую-нибудь форму, но человек, знающий чужие слабости (как раз эти вот формы поведения) и не желающий выполнять их на себе, легче всего попадает в силки собственных знаний: его подозрительность в отношении других скрывает от него то, что невыносимо ему в самом себе, — и он благополучен. Но можно ли это скрыть от других? Нет! — и человек, болтающий о чужих комплексах, силясь скрыть свои, по крайней мере неприятен — эстетически.
Я нахмурился, услышав это заигрывание Сидорова, и он тут же отработал назад:
— Хотя, вы знаете, я сам этим заинтересовался. Вопрос-то крайне запутанный — по самой своей сути. Вы меня понимаете? Но ставится крайне часто, — потому что вменяемость трактуется в юриспруденции как предпосылка вины. — Он помолчал. — Ведь многие, совершив преступление, ссылаются на свою невменяемость в тот момент. Это естественно, особенно когда наказание может быть тяжким. Поэтому существует специальное понятие: «формула вменяемости». Эта формула состоит из двух критериев — медицинского и юридического. Не знаю, интересно ли вам это?.. — и опять замолчал.
— Ну-ну, — сказал я.
— Ну, медицинский включает нозологическую форму, патогенез, течение, прогноз заболевания, факт невменяемости, — Сидоров зевнул, а я подумал, что Марлинскому просто хотят вменить невменяемость.
— То есть насколько может отвечать за свои поступки?
— Ну да…
— А если еще ничего не сделал?
В этот момент в свете гнилушек-фонарей меж нами мелькнул серый мотылек.
— Ну, это, наверно, можно рассматривать, — отвечал Сидоров, машинальным движением руки перехватывая беспечного летуна, — как покушение…
— На невменяемость? — вставил я так же машинально.
Сидоров поморщился, отрывая крылышки. «Ну при чем тут невменяемость?» — хотел он, видимо, сказать.
— Дайте-ка, — сказал я, отбирая у него изломанные детали. Мы стояли уже у перехода через улицу Горького, где должны были расстаться.
— Юридический критерий, — заспешил Сидоров, — обычно подразделяется на два признака: первый, интеллектуальный — невозможность отдавать себе отчет в своих действиях, а второй, волевой — невозможность руководить своими действиями.
— Счастливо, — сказал я, протягивая руку на прощание.
— Заходите как-нибудь к нам — выберите время и заходите. Сара будет рада. Только вот на следующей неделе я буду в командировке, но вы звоните…
Читатель, да будет стыдно тому, кто плохо об этом подумает.
Я успел к электричке как раз вовремя, сел на единственное свободное место и тут вдруг увидал, что по краю моей сумки переползает, пошевеливая усиками, пузатый черный таракан. Я ни на секунду не усомнился в том, что таракан от Марлинского, ибо как раз у него дома водились эти крупные черные твари, — водились сотнями. Это были необыкновенно раскормленные, ленивые, малоподвижные животные. Марли никогда не травил их, не давил, не обижал — так, иногда только прогонял со стола, когда они бывали чересчур уж настырны. Он даже, пожалуй, любил их. Во всяком случае, с некоторыми у него были какие-то дружеские, возможно, даже интимные отношения. Безвредным резиновым клеем он наклеивал им на спину бумажки, где бисерным почерком были означены имена: Юпитер, Сатурн, Аполлон, Афродита, Минерва… Так они и бегали, плутая в объедках, разбросанных у неряхи Марлинского всюду. Когда я порой спрашивал: что это такое и откуда столь странная страсть? — он отвечал коротко:
— Таракан не ропщет.
Что правда, то правда. Так вот, увидав таракана, неторопливо ползущего по сумке, я непроизвольным щелчком отвращения стукнул по сумке и осознал содеянное, только когда ошеломленное насекомое, как брошка, повисло на кофточке сидящей передо мной девушки. В следующее мгновенье таракан уже пришел в себя и юркнул вбок, а я взглянул и обомлел: это была девушка с портрета Смирнова.
Да, та самая девушка со вчерашнего портрета, но в жизни она была совсем иной. На портрете она вышла куда как плотней, грубей, матерьяльней, тверже, сильней, да и живее, наверно, чем в жизни. В жизни она оказалась хрупче, значительно мягче было лицо, обрамленное легкими светящимися волосами, более тонким был и чуть птичий нос, аккуратней прочерчены губы. Хотя вот глаза — те же самые, что на портрете, — убегающие, если даже она смотрела прямо на вас. В этих глазах была напряженность, настороженность, тонкая перетянутая струна, готовая лопнуть и вдруг обратиться слезами, отчаяние, дребезжащий надломчик и боль — и глубина, следовательно. Но тоже особого рода глубина.
Она заметила мое движение (этот мой щелчок), но, очевидно, не сообразила, в чем дело; а я — чтоб отвлечь ее, чтобы не дать ей опомниться — поскорее сказал первое, что залетело на ум:
— Здравствуйте, — сказал я, и девушка удивленно вскинула брови, — вы меня не помните? А мы ведь встречались… если не ошибаюсь, у Бенедиктова — вспомнили?
— Нет, — сказала она улыбаясь.
Читатель, ведь, собственно, я тоже не знаю Бенедиктова и помянул его только затем, что надо что-то сказать. Такая у меня манера — называю первую фамилию, а кто он? — бог весть. То есть я знаю, что был Бенедиктов-поэт, и обратился к ней так потому, что, увидев живьем, почувствовал некий надломчик, и тут закрутились в моей голове стихи Бенедиктова — вот они:
Когда ж напрасные усильяСтремишь ты ввысь — к родной звезде,Я мыслю: бедный ангел! гдеТвои оторванные крылья?
Да и потом, слишком забавная ситуация: вчера я видел портрет, а сегодня уже встречаю ее наяву.
— Но я вас точно где-то видел, — продолжал я.
— Но где? где? — спрашивала она, нечаянно напоминая этим, что я веду себя как идиот.

Формула вменяемости
Может быть, вы замечали, умудренный читатель, что, если кто-то, упомянутый в случайной, к примеру, беседе или виденный как-то мельком, поразит вас, а потом вы к тому же вдруг встретитесь с ним на улице, или в гостях, или где-то, да еще плюс к тому же и сблизитесь с ним — с поразившим вас, — человек этот будет позднее иметь на вашу судьбу особое влияние (или, если угодно, он послан вам судьбой). Для меня сказанное — просто практическое правило, и, поскольку я всегда стараюсь слушаться велений судьбы, я и решил, не упускать случая с этой милой девушкой. Тем более что она тоже живо интересовалась мной, спрашивая, где я мог ее видеть.
— Не знаю, может быть, во сне, — сказал я, подводя итог нашей непроизвольной игре в Достоевского.
— Во сне? — сказала она разочарованно — как бы пробуя на вкус мой ответ.
— Да нет — я просто не помню… Вы… впрочем, может быть, знаете такого художника Смирнова?..
— Конечно! — это мой дядя, — засмеялась она. Напряжение тут же спало, и я обстоятельно, уже без дураков, рассказал о нашей вчерашней встрече с дядей — о том, как видел в мастерской ее портрет и как он меня поразил. Девушка была довольна моими запутанными комплиментами и даже слегка зарделась. Когда же я спросил, как ее имя, она вдруг будто бы застеснялась, покраснела еще сильней и сказала, что не может простить родителям своего дурацкого имени (вот он надломчик-то — милый надломчик, который ее так красил) — Анжелика! — Она прямо выставила это имя, а я сказал:
— Ну что ж, прекрасно! Все вас, наверно, зовут Лика, и я так буду звать. — Она еще немного покраснела, и тогда я стал расспрашивать, что это за странная фамилия — Смирнов? откуда она взялась? и т. д.
— Смирна — это название одного турецкого города. Дядя Саша всегда рассказывает, что наш предок был взят в плен казаками, по национальности был турок. И вот считается, что он происходил из этого города… Дядя Саша считает себя турком…
— Ага?! — то-то я и думаю, какой он странный, — сказал я, и мы рассмеялись.
Вообще, поездка эта начинала мне все больше и больше нравиться — я с удовольствием посматривал то в окно на быстроменяющийся цветущий пейзаж; то на Лику, уже забывшую свое имя и болтающую всякий вздор; то, наконец, на симпатичных наших попутчиков. И я тоже болтал, постоянно шутил, улыбался — был в ударе! — и было приятно сознавать, как я забавен, как прекрасно нам ехать, как весело мне глядеть на Лику и ей на меня, как все хорошо, и, что это хорошее все мы крепко держим в руках! Это было, что называется, «пробуждением радостных чувств по прибытии в деревню», читатель!
В разговоре выяснилось, что Лика тоже едет на дачу и тоже в Тучково, что туда же сегодня приедет Смирнов и еще другие люди и — как было бы славно удивить дядю Сашу (Александр Иваныч звали Смирнова) этим случайным совпадением. Короче говоря, я решил похерить Марли с его вечными страданиями (зайду к нему позже) и, сойдя с поезда, отправился к Лике.

Детские игры на даче
По дороге она мне рассказала кое-что о Смирнове: он живет уединенно, много в жизни пережил, мало с кем из художников общается, постоянно работает над какой-то картиной, которую не видел никто, и т. д. — однако сейчас не стоит об этом говорить — неуместно! — все это потом, читатели, потом…
— Ааа! — мой таинственный полночный собеседник! — такими словами встретил нас Смирнов. — Ну, здравствуйте, здравствуйте — какими судьбами? — уже познакомились или давно знакомы? — И к Лике: — А где же мама?
— Она сегодня не приедет — у нее дела…
— Дела, дела, вечные дела. — И ко мне: — Что, будем позировать?
— Сегодня?
— Ну, как хотите. Проходите же!.. Что мы у калитки?!
Он пошел к дому, на ходу смахивая газетой с лысины липнущих комаров. Вид у него был самый затрапезный: пузырящиеся какие-то шаровары, синяя рубаха, расстегнутая на жирной шее, и сандалии на босу ногу, но голова и лицо свежеобриты.
— Хорошо здесь, да только комары заели, — продолжал дядя Саша, усаживаясь за стол, — пейте-ка чай! Лика, тащи чашки… Эй, вон — смотрите-ка! — белка… вон она…
Действительно, было здесь хорошо и спокойно — на редкость хорошо! — и я был ужасно рад тому, что встретил Лику. Лика со Смирновым все время шутливо пикировались, и каждый старался перетянуть меня в этой игре на свою сторону:
— Правда Лика на белку похожа, правда? — такая же рыжая, и хвост линялый, — смеялся Смирнов. И действительно — ей шло коричневое, и она носила его, но что же я мог ответить? — я улыбался.
— А пойдемте, я вам покажу, какое крыльцо дядя Саша сделал. Вот, видите?
Крыльцо было похоже на дугообразный козырек, заломленный вверх, — вода должна была стекать прямо на стену.
— Забавно, — сказал я.
— Ага, понял! — закричал Смирнов в полном восторге. — Это я сам придумал…
— Только дом, наверно, сгниет, — вода-то куда стекать будет?..
— Конечно сгниет, конечно! — вот видите, дядя Саша? — сгниет.
— А мы не лыком шиты — мы вот здесь трубу сделаем. Зато какой вид с крыльца открывается, какая свобода! — встаньте сюда.
— Действительно — птица-тройка — и дуга даже, только колокольчика нет…
— Во! — вот видишь? — человек понимает! Правда, это примитивная ассоциация, но хоть какая-нибудь — а? — а ты (он обратился к Лике) — ты заземленный человек, хоть и белка.
— С этого крыльца сбежать хочется, — добавил я, несколько задетый его «примитивной ассоциацией», — хочется освобождения. Я ведь имел в виду чувство лошади, запряженной в тройку, — тяжко под дугой…
— Ай-я-яй! — захохотал Александр Иваныч. — Кого ты сюда привезла? — подрывателя устоев. Ну, пейте чай, и айда в лес.
Я не стану занимать читателя разговорами за чаем — достаточно того, что голова Лики оказалась набитой всякого рода переселениями душ, чакрами, полями и астрологией. Между прочим, она много толковала о гороскопах — о моем, своем, дяди Сашином. Сама она родилась 18 декабря под созвездием Стрельца, что означало «кентавра, целящегося в невидимое, и — склонность к авантюризму», — сказала Лика, и я почувствовал: это было предметом ее особой гордости.
Во время чаепития появился еще один человек — некий Толик, который был, очевидно, неравнодушен к Лике, а она его всячески третировала.
Наконец, мы все вчетвером отправились гулять по лесу.
Мы медленно шли по тропе: впереди, продолжая о чем-то спорить, — Смирнов с Толиком; немного отстав, — я с Ликой, которая рассказывала о своей знакомой, как та выходит в астрал и что там видит. Я кивал и задавал вопросы:
— И что же, она полетела в эту трубу?
— Ну да — и долго летела, а потом услышала голос: «Вернитесь — вы не готовы».
— Не может быть, — воскликнул я.
Незаметно мы свернули на боковую дорожку — так что Смирнова и Толика уже не было видно.
— Вы ориентируетесь? — спросил я.
— Нет, но мы, наверно, найдем дорогу назад.
— Наверно, — сказал я и подумал вдруг: бедная овечка!
Мне стало жаль ее. Мне стало жаль вообще всех. Блаженное чувство жалости охватило меня со всех сторон — боже мой, и все это пройдет: эта прогулка, и Лика, и мое радостное чувство — ничего не останется, даже сожаления, — ведь сейчас все и вправду пройдет. Сентиментальная жалость посетила меня как бессловесное чувство, как трепет, как мгновенно упавшее сердце, — посетила и прошла, но все же мне пришлось отвернуться, чтобы скрыть это от Лики.
— Знаете, на кого вы похожи? — спросила она, вдруг краснея.
— На серого волка? — (на кого же еще, если она овечка?)
— Почему же на серого? — на степного…
Вот оно чтo! Вот, оказывается, какое впечатление произвожу я на молоденьких начитанных девиц—очень мило, только на мой вкус слишком интеллигентно! — я брутально раздел ее.
— Почему ж на степного? — здесь и степей-то нет…
— А вы разве не читали?
— Что?
— Есть такой роман — «Степной волк» …
— Ааа — но что ж общего вы нашли?
Наверно ты сейчас будешь говорить, что я одинок и никем не понят, что мне нужны руководители и непременно оккультного свойства и т. д., и т. д. и т. д. — нам это знакомо! Только, когда молчишь, ты производишь лучшее впечатление, — думал я, подавая ей руку, ибо мы спускались в сплошь заросший незрелым малинником овраг, на дне которого журчал ручеек. Но Лика сказала:
— Нет, ничего особенного, там просто герой нюхает воздух — вот! — и делает это так же, как вы — так вот закидывает голову и… — Мы были в тот момент уже на дне оврага, и… когда она закинула голову, показывая, как это делаю я, — я, извернувшись, сверху клюнул ее в губы. Не так она глупа, как показалось мне вдруг, — совсем не глупа! когда наши губы соприкоснулись, она, смеясь, отпрянула и продолжала говорить, как ни в чем не бывало: — и так же точно раздуваете ноздри — вот-вот, точно так, как сейчас.
— Ли-ка! — донесся издалека трагический голос Толика, — Лика, а-у!
— Не будем отзываться, — сказала Лика, — ох, как он мне надоел! Тише.
Мы сели на огромный замшелый пень, солнечные лучи с трудом пробивали себе путь на дно оврага — разбившись о плотную листву дерев, они устало бликовали в токе ручья.
— Тише, — прошептала Лика, когда я положил руку ей на плечо, — ради бога, тише!
Склонившись, я чуть тронул губами ее шею, она отодвинулась. («Настоящая Диана», — была моя последняя мысль) — она отстранилась, но я успел заметить вставшие в ряд золотистые волоски, убегающие по ее хребту, и настороженную позу. Мы погрузились в оцепенение. Если хотите, я назову это медитацией.
— Ли-ка, Ли-ка, а-у! — слышалось по всему лесу, но Лика, по-видимому, действительно ничего не слышала. Ау, Лика!
Мы вышли, наконец, на не прекращавшийся ни на минуту зов.
— Как далеко мы забрались, — сказала Лика.
— Да, мы ничего не слышали, — мог только добавить я.
— Ладно, идемте обедать, — проворчал Смирнов.
Толик промолчал, но страдальчески поджал губы.