Припомним, читатель: частота многоразличнейших сношений с самыми разнообразными телами доходила у меня к концу первой части настоящей истории чуть ли не до четырех единиц на главу, что, согласитесь сами, почти уже и не допустимо в благопристойном сочинении. И вот получилось, что мучимый этим четырехбальным трахом я утратил свое тело. Потом приходил в себя.
У меня, проснувшегося, была первая мысль о Лике, и, как только захлопнулась дверь за безутешной богиней, я заспешил к телефону. Я назначил свидание Лике у памятника Пушкину и вскоре уже садился в троллейбус на Трубной, чтобы встретиться с ней.
И вот тут, в троллейбусе, я впервые увидел Софью. Она стояла у заднего окна, сосредоточенно глядя в сторону Рождественского монастыря. На ней было свободное, белое, легкое платье, перехваченное высоко на талии черным ремешком, и черные волосы вились на затылке упругими змейками.

Улица Горького
Секрет моего успеха у женщин в том, что я их не люблю. То есть, не то! — я их очень люблю (всех вообще и каждую в отдельности) за одно уже только то, что они женщины! Неверно я выразился, что секрет успеха в том, что я их не люблю, — секрет в моих (да простится мне откровенность) непревзойденных свойствах, в непреодолимой моей привлекательности, в обаянии.
Но дело в том, что я — это страшная тайна! — что я (хотя в этом нет ничего позорного), — что я (я наконец выговорю это), — что я (это должно льстить им!), — что я — что я говорю?! — что я боюсь, панически, просто дико боюсь тех, в кого влюбляюсь. Обычно я спокойно подхожу к женщине: несколько ничего не значащих фраз, улыбка, кивок, небрежный жест — все! Все это — антураж, декорация, на фоне которой всегда разыгрывается одна и та же драма: женщина до беспамятства влюбляется в меня. Дальше я предоставляю ей действовать самой, и, рано или поздно, мы окажемся наедине.
Но если я испытываю страх, это — симптом: я сам влюбился. И тогда я смотрю на женщину издалека, — смотрю, прислушиваясь к сладкому изныванию своего простреленного сердца. И я безучастно наблюдаю, как воды души моей выходят из берегов и, сметая все на своем пути, мчатся по населенной равнине туда, вдаль, к морю. Черт его знает, чего я боюсь! Может быть, слияния с морем, растворения в нем без остатка, а может быть, наоборот, я боюсь причинить боль любимой — ведь я разнежен и размягчен и часами готов издали любоваться ею — лишь бы только не подходить близко, ибо это страшно мне. Странная это вещь — любовь; редкая вещь, драгоценная — старинная вещь!
И вот обычно, поскольку я стараюсь не попадаться на глаза своей возлюбленной, она так ничего и не узнает о моем чувстве. И моя любовь кончается ничем. Она ничем не кончается. Она не кончается. То есть я, конечно, спокойно подхожу к женщине (какой-нибудь другой) — несколько ничего не значащих фраз, улыбка, кивок и так далее… Но та, которая поразила меня, — она уходит, — уходит, не оглядываясь, и остается камнем на сердце…
Впрочем, что об этом говорить! — это редкостный дар, и я каждый раз благодарен судьбе и женщине, посланной мне, за пережитое — за сам этот страх, который, несмотря на его ужасающую тяжесть, прекрасен. Ах! — «прекрасен», — жухлые слова — «блаженство», «сладость» — не стоит и говорить об этом!
Но вот что-то подобное испытывал я сейчас, подле этой черноволосой высокой женщины, разглядывающей бульвары сквозь заднее стекло троллейбуса. «Пушкинская», — надо выходить. Я взглянул на нее (она тоже выходит), я посторонился, пропуская ее вперед, и наступил на ногу какому-то человеку в шляпе.
— Выходите? — спросил он сердито.
Я извинился, пропустил и его. Вот уже они стоят передо мной у выхода — мы трое стоим у выхода! — открылась дверь: они выходят, я за ними — и тут мне под ноги падает черный складной японский зонт. Я поднимаю его, подаю сердитому шляпнику.
— Это не мой, — говорит он, — это вон у той девушки выпал.
— У какой?
— Ну вот же — одна была девушка. (Он показывает пальцем в спину уходящей и исчезает).
Представьте теперь мое положение: подойти к ней? — да ни за что! — ноги не слушаются! Счесть это подарком на память? — тоже знаете… И я бросился вдогонку… Я как-то вдруг оказался перед ней, протянул задыхаясь зонтик:
— Простите, вот вы, кажется, обронили зонт… (швейная машинка, операционный стол, — добавил я мысленно и еще больше испугался).
Она задумчиво, не взглянув на меня, взяла зонтик в руки, повертела его, вернула мне:
— Это мужской, — сказала она, чиркнув по мне невнимательным глазом, потом потрогала замочек сумочки, поправила камешек на пальце, посмотрела на часы, повернулась и пошла в метро, оставив меня содрогаться у входа — с назойливым чувством, что все это уже было.
Я вбирал в себя воздух, в котором мы только что вместе стояли, я старался запомнить божественный запах его, — я поднес зонт к лицу — он пах! — пах ее духами, и что-то таинственное чудилось мне в этом запахе: что-то от ладана или индийских курений, тяжелое что-то — что-то слишком похожее на серу…
Внезапно моей руки коснулась чужая рука, я оглянулся и вздрогнул: передо мной стояла Лика, а я и забыл о ней, — позабыл, куда даже ехал. Кстати, читатель, чтоб уж разделаться с этим: не придавай какого-нибудь мистического значения экстазам предыдущего абзаца — это просто любовь. Ах, как это жаль! — подумалось мне при взгляде на Лику, — о чем же я с нею буду теперь говорить? Ведь хотел успокоить, сделать что-то хорошее (было так жалко ее), и вот совсем обессилен нечаянной встречей… Я совсем не продумал то, о чем должен теперь говорить, не готовился к этой встрече с Ликой. Когда ей позвонил, казалось, найдутся слова, но вот — молчу… Как она изменилась! Она была бледна, и по лицу шли красные пятна, у нее были припухшие глаза с больным блеском — вообще, она сделалась похожа на тот портрет, который нарисовал Смирнов — как-будто рисовал он не ту Лику, что знал я раньше, но ту, что увидел теперь. Она вопросительно смотрела на меня. Надо было объяснить, зачем я позвал ее, — словом, надо было что-то сделать, как-то начать разговор — но что я мог сказать этому несчастному ребенку?! Особенно теперь. Я поднял руку и неловко коснулся ее головы:
— Что с вами? вы больны?
— Больна, — ответила она, увертываясь от моей ладони.
— А что такое?
— Не ваше дело.
— Вы меня извините, Лика, — сказал я, — я не думал, что вы так не в духе сегодня… но, если что-нибудь случилось…
— Вы мне не можете помочь!
И только тут сквозь пелену моей рассеянности (я ведь все равно думал в тот момент о черноволосой незнакомке), — только тут до меня как-то стал доходить весь ужас и мрак происшедшего — то, что отодвинулось на задний план кутерьмой и суматохой моих метаморфоз; то, о чем мне некогда и страшно было подумать, осознать как следует, — то, что случилось с Ликой. Ибо что здесь сказать, что поделать? — только выть и заламывать руки, и удивляться только, как эта девочка еще смогла такое пережить.
У меня даже (да простит мне это Лика) невольно навернулось нечто вроде слезы. Господи, какая фальшь — думал я, все проклиная, барахтаясь в своей неуместно нахлынувшей чувствительности, — господи. Но Лика, заметив мое волнение, по-детски прониклась им и взглянула доверчиво. Она даже попыталась прийти мне на помощь в этом затянувшемся молчании:
— Ну а вы? — куда вы исчезли, что делали это время?
Что я делал, читатель! — невинный младенец! — что я делал? — мне, право, хочется плакать.
— У меня были дела.
— Дела? Все дела! — ну какие у вас могут быть дела? — сказала лика. Она чувствовала сейчас превосходство надо мной, ибо пережитый ужас возвышает человека. Я же себя почувствовал, вдруг, каким-то артистом (амплуа: благородный отец) и ответил ей, тяжко вздохнув:
— Важные дела, деточка.
Что и говорить — я переиграл, и Лика, улыбнувшись, возразила:
— Ну какая же я вам деточка?
— Конечно, маленькая девочка расстроена из-за каких-нибудь пустяков.
А вот этого не надо было говорить: Лика опять сразу сникла, погрустнела, но сказала, что со мной ей спокойней, и что от меня исходит какая-то (не знаю уж какая) теплота — я бы вам все рассказала, что со мной приключилось, да вы не поверите. И правильно сделаете — дурной сон.
— Может, и вправду, ничего не было? — добавила она, вопросительно заглядывая мне в глаза.
— Во всяком случае, если это сон, его можно истолковать, встрепенулся я, — у меня неплохо иногда получается.
— Да? вы умеете? А как вы будете толковать?
— Это смотря какой сон — каждый раз по-разному. Посмотрим.
Мне пришла счастливая мысль — убедить Лику в том, что это был сон, раз уж она и сама, очевидно, этого хочет. Действительно, что может быть проще? — ведь сновидение — это призрак, и все переживания в этом призраке — призрачны, они отлетают вместе с кошмаром, и мы только рады тому, что все происшедшее приснилось нам, а не произошло наяву. Сон — только сон, читатели, иначе мы к нему и не относимся, если даже видим вещие сны — вещий сон тоже не вещественен, а лишь мним. Именно такого мнения придерживаемся мы, не так ли? — ну и Лика, конечно, тоже. Поэтому я решил облегчить ее страдания, превратив их в сонную грезу.
— Ну так что вам приснилось? — спросил я, закуривая. Мне, кстати, уж стало интересно: что же решится рассказать Лика из того, что с нами произошло?
— Видите ли, у меня есть один знакомый — и вот я с ним иду под землей в таком, знаете, туннеле, как в фильме «Сталкер» – смотрели?
— Да.
— только там по колено воды, темно (у меня фонарик), и вот мы идем — долго, пока не натыкаемся на железную дверь. Она очень странная — не знаю, как объяснить, — когда я пыталась ее открыть, она закрывалась, а когда этот мой приятель пытался ее закрыть — открывалась. А потом, я как-то попала за дверь, и там ужас, холод, мрак, темнота, какой-то полет, и я потеряла сознание — во сне! И там кого-то убивали из пистолета, а потом я пришла в себя, и — уже дома.
— Ну, естественно, дома, — сказал я, но странно, не правда ли, читатель, что Лика начинает сон не сначала и многое перевирает. — А ваш спутник был все время с вами?
— Не знаю — знаете, как во сне бывает?
К моему облегчению она уже и раньше, самостоятельно, без моей помощи успела убедить себя в том, что это, все-таки, сон, — убедить себя в этом, да еще сместить акценты (уж таковы мы люди). Впрочем, чем еще может быть такое? — только лишь сном.
— Только, кажется, то был не сон, — сказала Лика.
— Как не сон? — чем еще это может быть? — галлюцинация, что ли?
— Ну, может быть. Я сидела на улице, на скамейке…
— И заснула — это часто бывает — а потом проснулась, может быть даже, в другом месте. На ходу спала, отключилась — это сплошь и рядом… Со мной такое часто бывает. Нет ничего страшного, успокойтесь…
— Я и не беспокоюсь. А что значит этот сон?
— Да, ничего особенного…
Читатель, я раздумывал, что ей сказать, чтобы все это сразу стало похожим на сон и его толкование. И я сказал:
— У вас в скором времени может кто-нибудь умереть, но — совсем не обязательно…
— Это потому, что там убивают кого-то?
— Ну да, — ведь тебя это, сколько я понимаю, больше всего и обеспокоило, ведь именно поэтому ты и пришла сюда мрачнее тучи. Но может быть — скорей всего! — ничего такого не будет, здесь весь фокус в другом. Ты же ведь оговорилась, что это больше всего похоже на кинофильм…
— Да нет, там не то, чтоб похоже, но вот трубы…
— Конечно, не похоже, но ты ведь вспомнила этот фильм, а не какой-нибудь другой.
— Я его недавно смотрела…
— Это неважно! То есть важно, но сейчас я другое имею в виду: помнишь, там были такие трюки с обратным ходом времени (читатель, я не припомню — может и не было таких трюков), и даже весь фильм построен на этом. Так вот это и отразилось в твоем болезненном сне, напугало тебя — там ведь действительно есть вещи ужасные, если правильно понять их. В твоем сне ходы времени даны в образе странной двери…
— Да, действительно, — перебила она, — мой приятель еще спросил меня у той двери, в какую сторону текла вода?
— Вот видишь?! — вскричал я и подумал: знала бы только она, как красиво можно истолковать эту дверь по Фрейду, — подумал и продолжал: — собственно, никто, конечно, не умрет, а ты просто в этом сне испугалась своей собственной смерти — пустяки, успокойся.
Очень хотелось бы мне знать, дорогой мой читатель, как это так получается, что события в нашей жизни пригнаны одно к другому, будто их нарочно кто-то подбирает и ставит рядом с таким расчетом, чтобы они (совсем как в каком-нибудь романе), отбрасывая друг на друга тени, создавали диковинные узоры. Смотрите: после фильма, где люди спят на собственных трупах; ходят по каким-то трубам, кончающимся железными дверями; где вообще полно всяких чудес; где есть чудесная комната, в которой исполняются сокровенные желания, и все это — результат деятельности каких-то пришельцев; так вот, насмотревшись этого в кино, девушка вдруг наяву оказывается в таком месте, где воды подземной реки текут одновременно вперед и назад, где есть и туннель, и странная железная дверь, и неземная цивилизация, насилующая девушку в темной каморке. «Очень странное место», — сказала бы Алиса (в стране чудес). И действительно, очень странное место, но еще более странным покажется вам то, что приключится со мной и этой девушкой в дальнейшем.
Расставшись с Ликой и (откровенно сказать) тут же и позабыв о ней, до вечера я прошатался по улицам, вспоминая лицо своей незнакомки. Она мне теперь представлялась почему-то не иначе как улыбающейся, и теплое лицо ее куда-то вело меня, — мне ведь ничего от нее и не было нужно, только, забыв обо всем, глядеть и лучше ничего не говорить — молчать и только глядеть, — глядеть и забываться.
И я уже забыл, — я окончательно забыл все ужасы моих метаморфоз, моего звездного поклонника, его противоестественные страсти, мою божественность, Лику.
Впрочем, мысли о Лике иногда залетали мне в голову:
Я ее слишком быстро убедил, это подозрительно, а вдруг она не поверила? Э, да пустяки — сделал все, что мог, — думал я. Но эти ужасные крики в подземелье — они все же даже сейчас иногда прорезали мой слух, заставляя вдруг вздрогнуть. Ведь это дикость, там ведь были и крики сладострастия? — неужто же ей было так приятно!? — нет, ну этого просто не может быть, наверно, эта проклятая небесная цивилизация напустила на меня свой туман. Ведь заставила же она меня стоять и думать о всякой ерунде, когда надо было действовать, — все это ее гипноз, внушение, туман, которым она меня одурманила, и Лику тоже, раз она так кричала? — или, может быть, ее одну? — околдовала ее, не иначе. А может быть цивилизация же и помогла мне убедить Лику в том, что это был сон? — может она вложила мне в голову эту счастливую мысль, свести все на сон? — черт его знает! как тут быть?!. А, в конце концов, какая разница?! — результат-то ведь налицо… ужасный результат и, может быть, счастливый исход — кто это знает?

Срамные губы и влагалище подземной реки. Сон Лики имел, конечно, очень сексуальный характер. Но в том-то и дело, что это был не сон
Но я гнал эти мысли, как только ловил себя на них, ибо прекрасно понимал, что вот так вот, незаметно, можно сойти с ума, — я гнал их и все смотрел на зелень еще свежей листвы и знал, что я счастлив, если вижу это своими глазами, — смотрел на все сквозь предвечерний пепел весеннего дня, любимого моего времени, и погружался в свежесть, окатывающую меня ушатом парного молока, и мне казалось, что я младенец в утробе матери, — младенец, омываемый материнской кровью чудесного воздуха, который совсем и не чувствуешь, ибо он — я, и я растворен в нем. Такие ощущения случаются в конце мая, читатель, в вечера, когда тепло вашего тела почти не отличишь от теплоты воздуха вокруг, когда нежное податливое безветрие приносит запахи цветов, когда уже солнце закатилось за дома, и на город сел перламутровый сумрак, когда отхлынули тревоги дня, когда вы беззаботно влюблены, и сами не знаете в кого.
Если хотите, я вам сейчас скажу, почему случаются такие ощущения, почему любовь обостряет все наши чувства. Не любовь обостряет их, любовь-то ничего не обостряет, наоборот: она размягчает камень нашего сердца, отвлекает нас от этих деревьев, этих домов, от этого вечернего пепла, и, отвлекшись, мы попадаем как раз в самую сердцевину всего, в самую суть. Мы больше не смотрим со стороны, не противопоставляем себя всему этому — нет! — мы сливаемся с ним, окутаны им, им пойманы, словно птицы в силки. Мы смотрим на все изнутри, не желая всем этим владеть, не желая увидеть эти дома, и деревья, и сумерки — это они теперь нами владеют, нас видят, и, лишь на мгновенье, лишь иногда, мы вдруг сознаем, что видим-то — мы, и что это — есть счастье, — сознаем и вновь падаем в забытье: любовь вновь заключает нас в свои объятья, затягивает в свои дебри, в путаницу этих домов, деревьев и сумерек, среди которых мы блуждаем без конца — пока не разлюбим, пока кто-нибудь грубым окликом не разбудит нас.

Майская женщина – зверек особый
На Цветном бульваре я повстречал прогуливающихся Марлинского и Томочку Лядскую. Марли сейчас строил из себя делового человека: сразу куда-то заспешил, хоть, пожалуй, просто не хотел разговаривать при Томочке. Это так понятно, — подумал я.
— Заходи послезавтра, — сказал он, — у меня есть для тебя кое-что, — сказал и удалился, а я остался с Томочкой, пристально разглядывающей меня. В лице ее отражалось то, что она видела: «Странный ты сегодня».
— Плохо спал, — отвечал я на этот взгляд, — дурные сны…
— Да? правда? — я тоже видела сны: будто я — это ты…
— Ну, это ты брось…
— Правда, правда!.. — И она рассказала мне кое-что из того, что мы с Вами, читатель, уже видели. Только в Томином сне все происходило в сосновом лесу, где-то на даче. Деревья стояли очень редко, а между ними какие-то бюсты. — Пушкина, — сказала она, — Аристотеля. В лохань с водой попала белка и тонет. Мне так жалко ее, — закончила Томочка, — я пытаюсь спасти ее и просыпаюсь.
— У тебя что-то случилось? — спросил я.
— Нет. А что?
— У тебя или у твоих близких неприятности.
И, читатель, я как в воду глядел:
— Нет, — ответила Томочка, — вроде у всех все нормально, — потом вдруг спохватилась: — Хорошо, что напомнил. У меня одна подруга подзалетела, мне ей надо помочь — договориться насчет уколов. У тебя есть двушка?
Прекрасный человек эта Тома — отзывчивый.
— Подзалетела — это забеременела что ли? — спросил я, подавая две копейки.
— Ну да, — деловито ответила Лядская, — нужно сделать аборт.
— Но это не тебе?
— Да ну тебя.