К книге
Костюм: стиль, форма, функцияГлава 1 Как раз впору
25%
Глава 1 Как раз впору
4

Материальная и стилистическая история современного костюма, с его тонкими вариациями кроя и вниманием к деталям, образована сочетанием требований портновского мастерства и коммерческой культуры. И все же многие обозреватели и критики осуждают костюм как таковой: за его удушающее однообразие. Роль костюма они сводят к униформе, предназначенной для демонстрации различий, закрепленных в одежде, в социальном дисциплинарном пространстве, — чтобы человек знал свое место. Эдвард Карпентер, прогрессивный автор XIX века, писавший о социальной борьбе и сексуальной свободе, восставал против «тюрьмы» тяжелых костюмных швов и складок:

Правда состоит в том, что в жестких слоях панциреобразной одежды, столь распространенной в наши дни, человек чувствует себя словно в гробу. Ни единого дуновения воздуха или лучика света не проникает сквозь его глухую броню <…> Одиннадцать слоев ткани между человеком и Господом! Не удивительно, что арабы нас превосходят. О каком вдохновении может идти речь, когда тебя гнетет вся тяжесть векового портновского опыта?[27]

Горькие сетования Карпентера представляют интерес, и не в последнюю очередь из-за его апелляций к свободе арабских одежд. Заимствование Карлом II османского камзола и введение его в английский придворный костюм осенью 1666 года можно рассматривать как поворотный момент в рождении современного английского костюма-тройки. Как и Джон Ивлин, Эндрю Марвел и другие современники, отметим, что ориентализм был одним из нескольких факторов, определивших внешний вид первых костюмов (едва ли это маркер удушающего однообразия)[28]. Новый костюм, принятый придворными Карла II, также был встречен небывалым и единодушным одобрением элиты и средних гражданских чинов. В своих ранних вариантах костюм был, скорее, революционным и живительным новшеством, чем закрепощением. Сэмюэль Пипс описывал события со свойственной ему проницательностью:

Сегодня [15 октября 1666] король стал надевать свой камзол, и я увидел такие же еще на нескольких персонах из палаты лордов и из палаты общин, влиятельных вельможах, — это длиннополая одежда, прилегающая к телу, из черной ткани и подбитая белым шелком, поверх надет кафтан, а бриджи подвязаны черной лентой наподобие голубиной ножки. В целом, надеюсь, король сохранит эту моду, ведь это ладная и красивая одежда[29].

Возможно, новый костюм короля и впрямь был ладным и красивым, но он многое унаследовал от военного мундира, который в то время также активно формировался. В связи с распространением огнестрельного оружия на полях сражений в Европе XVI–XVII веков (особенно в годы Тридцатилетней войны, 1618–1648) военные теоретики и полководцы пришли к выводу: чтобы заполучить в новых условиях военное преимущество, необходима более высокая согласованность между различными родами войск (например, между мушкетерами, использовавшими порох, и пехотинцами с их стальными пиками) и более слаженное их взаимодействие. В то же время происходил переход от использования войск, принадлежавших отдельным феодалам, от наемников и рекрутов из гражданского населения к учреждению регулярных войск, сформированных из зачисляемых на довольствие добровольцев. Изменения в военном деле стали еще одной предпосылкой к производству и развитию унифицированной военной формы для всех званий. Этому способствовала стандартизация, предложенная в новых портновских системах, повлекшая и развитие массового производства, о чем шла речь во введении. К началу XVIII века, в эпоху, получившую название «патримониальной», стало нормой многоцветное маркирование единого боевого и церемониального военного обмундирования. Мундир зачастую украшался элементами национального или иностранного костюма (от плюмажей до леопардовых шкур)[30].

Во Франции эпохи Бурбонов, с ее театрализованным культом иерархического и бюрократического порядка, военная форма была действенным средством придворного и государственного контроля. И, соответственно, предметом горячих споров, продолжавшихся и в эпоху Великой революции, и в течение наполеоновских войн. Материальные и экономические издержки и прибыли в индустрии форменной одежды были огромны. Даниэль Рош, историк одежды и внешнего вида, подсчитал, что в середине XVIII века (между 1726 и 1760 годами), для того чтобы одеть необходимое для полного укомплектования армии количество рекрутов, поставщикам французской армии приходилось ежегодно отшивать 20 000 комплектов военной формы. Только для пошива униформы пехотинцев требовалось предположительно около 30 000 метров простого черного сукна на мундиры, 3000 метров цветной ткани на отделку, 100 000 метров саржи на подкладку и еще тысячи метров различных тканей на брюки, жилеты, рубахи, исподнее, чулки и шейные платки[31]. Однако еще масштабнее материальных затрат во Франции и по всему миру вставала сама проблема дисциплины, которую несла идея форменной одежды как для общества в целом, так и для маскулинной его части — униформа становилась знаком респектабельности и моды. Даниэль Рош, опираясь на философию той эпохи, заявляет:

Потребность формировать умы и тела нашла в мундире ценное вспомогательное средство: это дрессировка, элемент воспитания подконтрольной силы индивида <…> Это инструмент в деле формирования телесности и выправки бойца; его самостоятельность или послушание превращают индивидуальную силу в коллективную мощь. Военная форма — это сама суть военной системы <…> когда война становится необходимым продолжением политики. Военная форма создает бойца для смертельной схватки. Она подчиняет контролю, который и есть залог успеха во время битвы, становится знаком власти в обществе <…>. Она строит личность через воспитание, формирует персону политического проекта, демонстрируя могущество власти <…>. Мундир — центральный элемент утопического и волюнтаристского видения общества, которое разрешает конфликт между безусловным повиновением «и конкретной экономикой индивидуальной свободы, в которой автономия каждого составляет меру его послушания». Она пронизывает все общество[32].

Косвенная отсылка к основным принципам «Общественного договора» Руссо, сделанная Рошем, напоминает нам, что, низводя костюм до статуса «всего лишь форменной одежды», мы получаем неполную и грубо обобщенную трактовку его центрального значения для истории модернизации Европы. Как и военный мундир, с которым их объединяет общая история,

<…> он был частью новой «разлиновки» общественного пространства, он устанавливал дистанции, код межличностных и социальных отношений и был еще убедительней в том, что создавал эстетику[33].

Джон Стайлз в содержательном исследовании костюма простолюдинов в Англии XVIII века также отмечает важность военных мундиров как с точки зрения их повсеместного распространения (большую часть той эпохи Британия вела войны), так и в плане их влияния на повседневную моду и нравы. Поскольку военная форма британской армии частично оплачивалась из солдатского жалованья, после увольнения мужчины часто сохраняли элементы боевой экипировки в своем гардеробе, «и, следовательно, армейская форма проникала в повседневную одежду». Милитаристская стилистика приобретала популярность в периоды, когда форменная одежда достигала крайней степени пышности, например в 1760-е и 1770-е годы: победы прусской армии в Семилетней войне поставили в центр внимания «плотную посадку, вертикальную выправку и декоративные аксессуары» прусских мундиров. Эстетику мундира неизбежно копировали портные, или же она отражалась в мужском костюме в более общем виде как аспект самопрезентации[34]. Бравый британский гренадер и матрос все чаще становились вдохновителями мод среди удалых щеголей.

Но, пожалуй, щеголеватая пестрота солдатского наряда не продвинет нас дальше в понимании эволюции современного костюма. Существует некоторая степень равнозначности и осязаемого взаимодействия между военным стимулом к дисциплине, практичной доступности единообразия и развитием костюма, лучше всего подходящего новому социальному и политическому договору. Однако броские церемониальные свойства формы для поля боя все же представляют отдельный жанр одежды, назначение которого было строго военным. Другие виды профессиональной форменной одежды имели гораздо больше общего с принципами, заложенными в исходном изобретении Карла II.

Джон Стайлз и другие исследователи высказали убедительное предположение: религиозные идеи и практики протестантских течений, требовавшие скромности в одежде, оказали большее по сравнению с военной формой влияние на то, насколько важное место занимает простой костюм в мужском гардеробе всех слоев общества. «Придававшие большое значение простоте и непритязательности» квакеры, «обязанные избегать украшательства и роскоши в одежде», разработали «исчерпывающие и точные» предписания относительно одежды: что дозволено носить, а что нет. Эти предписания разграничивали «функциональное и декоративное, необходимое и избыточное». Собрания квакеров сопровождались обсуждением возмутительных случаев, когда своенравные члены общины впадали в себялюбивое щегольство. Тем не менее их число среди населения Великобритании было относительно невелико, и из-за своего намеренно упрощенного старомодного гардероба в сочетании с необычными эгалитарными социальными обычаями квакеры часто становились объектом презрения или насмешек, а не примером для подражания[35].

Методисты под предводительством Джона Уэсли имели гораздо больше последователей, особенно среди рабочего населения, и их идеи по поводу внешнего вида адаптировали и популяризовали учение квакеров. Проповедь Уэсли «Совет людям, называющимся методистами, в отношении одежды» (1760) содержала точные указания насчет того, как следует одеваться:

Не покупайте ни шелков, ни бархата, ни тонкого льна, никаких излишеств, даже простого орнамента, хотя он и в большой моде. Не носите ничего — даже из того, что уже имеете, — ярких цветов или каким-либо образом легкомысленного, блестящего, броского; ничего сшитого по последней моде, ничего, что привлекает взоры окружающих. <…> Также не советую я мужчинам носить цветные жилеты, яркие чулки, блестящие или дорогие пряжки или пуговицы ни на манжетах, ни на полах[36].

Рекомендации Уэсли основывались на библейском учении и антиматериалистическом мировоззрении. Своими словами он стремился сосредоточить внимание читателя на проявлении милосердия и не дать ему отвлечься на мирские соблазны. Важно, что его трактат также предоставлял более богатый лексикон для толкования и обсуждения опасной области сарториального поведения: благопристойный и «добродетельный», а не показной и тщеславный. С наибольшим рвением скромные добродетели простого платья приняли в протестантских кружках Северной Америки (где они до сих пор процветают), в Великобритании, Европе и других странах. Таким образом, модель Уэсли обеспечила идеальный контекст для развития и процветания костюма.

Военная культура и протестантские деноминации, а за ними и общество в целом так легко заимствовали (и, наоборот, одалживали) форму совершенствовавшегося европейского костюма не только благодаря его мундирному крою и стилю. В случае протестантизма, например, успешность костюма заключалась в темной ограниченной цветовой гамме, обеспечившей его долгожительство. Благодаря темным цветам костюм впоследствии стал символом главных аспектов нравственной, философской и экономической жизни XIX века. Размышляя о постоянстве присутствия черного цвета в идеализированном мужском гардеробе от эпохи Возрождения до наших дней, историк литературы Джон Харви особое внимание уделяет его значению в качестве маркера характера и настроения персонажей в романах Чарльза Диккенса:

Англия «по Диккенсу» — это страна, достигшая невероятного процветания и всемирного владычества, и в то же время мрачное, темное пространство, где правят мужчины (реже — женщины), часто одетые в черное <…> Они, невзирая на все свое богатство и могущество, как правило, замкнуты, нервозны и угнетены[37].

В темных закоулках английского индустриального города герои и антигерои Диккенса по-разному носят цвет смерти и, кажется, возлагают на современников и последующие поколения читателей ужасное сарториальное и психологическое бремя:

Джозеф Гарни. Честный квакер. 1748. Меццо-тинто. Квакер выражает свое бесхитростное благочестие через простоту в одежде

Диккенс сам являлся частью этого мира, который он описывал, — мира, разрушающего себя изнутри, наносящего себе незримые глубокие раны <…> Диккенс был не только летописцем, но и представителем той эпохи, когда черный цвет приобрел множество разных значений. Черный служил символом элегантности, благопристойности и респектабельности и в то же время — подавления и скорби, утрат, которые несло человеческое сердце. Помимо этого, он соединялся с представлением о темной природе тайных страстей и желаний, проявляющихся в самых разных сферах, от социальных контактов до сексуального влечения, — страстей подавленных, заключенных в тесные рамки, а потому искаженных, способных обернуться убийственной силой. Таким образом, черный цвет в XIX веке сближается с «античным черным», цветом не только траура, но и фатума, рока — черным цветом Фурий[38].

Холодная, отчуждающая среда индустриального города предоставляла подходящий фон для современной одежды. Джордж Крукшенк создал образ Лондона в качестве иллюстрации к диккенсоновским «Очеркам Боза» (1837–1839) © Музей Виктории и Альберта, Лондон

Весь этот мрак неизбежно отразился на костюме мужчины и его статусе в повседневной жизни. В европейских городах и в особенности в Лондоне портные совместно с заказчиками усердно трудились, чтобы найти подходящий комплект одежды для новых профессий, рожденных империей, промышленностью и коммерцией: он должен был производить впечатление респектабельности и солидности. Начиная с 1860-х годов комплект, состоявший из черной визитки и сюртука длиной до колена, который носили с прямыми шерстяными брюками в черную и серую полоску и шелковым цилиндром, стал самой распространенной деловой одеждой членов обеих палат парламента, городских банкиров и биржевых брокеров, судей, адвокатов и врачей. Эта мода просуществовала вплоть до первой трети XX века, а начиная с 1930-х годов закрепилась в качестве официальной одежды для представлений ко двору и великосветских мероприятий вроде скачек, свадеб и похорон.

На более низких ступенях социальной и карьерной лестницы костюм чиновников и конторских служащих имел иные лекала. Эдгар Алан По запечатлел образ клерков на лондонских улицах в рассказе «Человек толпы» (1840). Внешний вид служащих старшего возраста и более высоких должностей из респектабельных учреждений чем-то напоминал аскетичный образ протестантских проповедников предыдущего поколения:

Старших клерков солидных фирм невозможно было спутать ни с кем. Эти степенные господа красовались в свободных сюртуках, в коричневых или черных панталонах, в белых галстуках и жилетах, в крепких широких башмаках и толстых гетрах <…> Я заметил, что они всегда снимали и надевали шляпу обеими руками и носили свои часы на короткой золотой цепочке добротного старинного образца. Они кичились своею респектабельностью.

Портрет младших сотрудников сомнительных контор совершенно иной. Это были:

надменно улыбающиеся молодые люди с обильно напомаженными волосами, в узких сюртуках и начищенной до блеска обуви. Если отбросить некоторую рисовку, которую, за неимением более подходящего слова, можно назвать канцелярским снобизмом, то манеры этих молодчиков казались точной копией того, что считалось хорошим тоном год или полтора назад. Они ходили как бы в обносках с барского плеча[39].

Смокинг (tuxedo): английское название происходит от костюма для неофициальных обедов, который носили члены клуба Tuxedo Club в городе Такседо, штат Нью-Йорк, в конце 1880-х годов. Изображение любезно предоставлено Библиотекой Конгресса, Вашингтон

К 1880-м годам более изящный костюм младших клерков в описании По одержал верх, и простой комплект из короткого пиджака, жилета и зауженных брюк из одной ткани, который носили со шляпой-котелком, составил то, что теперь мы считаем повседневным мужским костюмом. Благодаря своему менее строгому духу модерности пиджачная пара пользовалась большим спросом у покупателей и получила более разнообразный набор социальных значений, чем визитка. Поскольку ее стали носить все: от продавцов и клерков до священнослужителей, учителей и журналистов, лаконичная элегантность пиджачной пары прошла гораздо более протяженный исторический путь, завещав последующим поколениям повсеместно распространенный деловой костюм, каким мы его знаем сегодня. Однако у некоторых он по-прежнему вызывал ассоциации, подобные тем, которыми обладал сюртук: угрюмая и однообразная серость — проклятье материалистических побуждений эпохи. Пиджачная пара была подходящим костюмом для создания, которое даже президент Национального союза клерков выставил в карикатурном виде:

<…> покорное существо, в основном достойное внимания как первая надежда пригородов в любое время и последняя надежда начальства во время забастовок. Если он и заявил о себе миру не только как о профессиональном Иуде капитализма, так только составив смутное представление о том, что создает спрос на сигареты по пять штук за пенни <…> и прорезиненные плащи за гинею[40].

Предчувствуя перемены, в 1912 году портной с Бонд-стрит Х. Деннис Брэдли обобщил позицию многих своих современников эдвардианской эпохи:

Безусловно, не стоит воображать, что нынешний век, в плане общего прогресса обещающий совершить величайшие шаги за всю человеческую историю, будет с удовольствием продолжать носить дурно скроенные фасоны и тусклые и мрачные цвета — наследие века, по общему признанию, отмеченного упадком в искусстве одеваться. С точки зрения художественного вкуса мужские моды XVIII столетия были практически совершенны. Почему же в течение XIX века они деградировали до омерзительного состояния, истинного оскорбления для взгляда, до ретроградного безобразия, не имеющего себе равных за всю историю?.. Дух и характер каждой эпохи проявляется в присущем ей костюме, и дух Викторианской эпохи, несмотря на промышленный прогресс, оставался мрачным, ограниченным и прискорбно лишенным художественного вкуса. Портные того времени не были одарены воображением, не обладали творческим мастерством и в стремлении соответствовать требованиям практичности совершенно утратили какое-либо чувство симметрии и стиля[41].

В Северной Америке XIX века статус новоиспеченного предпринимателя и его костюм стали гораздо более оптимистичным знаком стремительного прогресса. Однако даже в Новом Свете бурные изменения, принесенные индустриальной эпохой, вызывали двойственное отношение. Жестко отутюженная готовая одежда, отполированные туфли и белоснежные съемные воротнички символизировали погоню за прибылью, быстрый переход от аграрных ценностей к урбанистическим, размывание социальной и гендерной дифференциации, закат содержательного физического труда и овеществление материалистической новизны, которой так благоволили конторские служащие, администраторы, сотрудники магазинов, финансисты и им подобные. Майкл Заким, историк нью-йоркской индустрии готового мужского платья XIX века, очень точно уловил продуктивное напряжение, заключенное в этой новой форме одежды:

Нельзя было найти более осязаемого выражения порядка — и понятия равноправия, — который эти граждане-брокеры пытались привнести в индустриализирующийся рынок и строящиеся вокруг него общественные отношения, чем единообразие их «суконного» внешнего вида. Монохромность купленных по одной цене темных костюмов и белых рубашек их «делового облачения» составляла основу эстетики капитализма. Она помогала индивидам опознавать «утилитарный» облик друг друга как свой собственный и превращала каждого в копию следующего <…> Они создавали индустриальный спектакль, привносивший социальный порядок в ситуацию, которая иначе была бы беспорядочной <…> Это поистине был век шаблонов[42].

Если клерк XIX века в готовом костюме представлял собой бесстыдного неофила и предвестника модерности, то рабочий в прочной фланели являл вневременный стереотип, существенный для рассмотрения эволюции материальных и символических значений костюма. Грубая роба занятых физическим трудом всегда символически противопоставлялась преходящим столичным модам, и далеко не всегда в позитивном ключе. Полемисты, писавшие о нравственности и бедности, часто приводили в пример лохмотья широких масс трудящихся как символ беспомощности и бесполезно прожитой жизни их обладателей. Сэмюэл Пирсон, автор руководства по хорошим манерам 1882 года, отмечал склонность к неопрятности среди представителей английского рабочего класса:

В вопросе одежды рабочий люд Англии сильно проигрывает французам. В Нормандии вы встретите опрятный белый, как следует накрахмаленный чепец, а в Ланкашире — безвкусный платок <…> Мужчины и того хуже. Кажется, что они никогда не снимают свою рабочую одежду после того, как окончат работу. У тех, кто посещает церковь, найдется черный или темный костюм для воскресной службы, всегда весь мятый и часто неподходящий по размеру. Но в другие дни вы едва ли встретите нарядно одетого мужчину или женщину из рабочих. Я видел политические собрания, куда мужчины приходили, нимало не позаботившись о том, чтобы смыть грязь с лица и с одежды[43].

Рабочие, занятые физическим трудом, в силу необходимости, практичности и личного выбора стали носить одежду, во всем противопоставленную костюмам «бездельников» из правящих классов. Ок. 1900. Изображение любезно предоставлено ресурсом Science & Society Picture Library (© PastPix)

Небрежность в одежде для многих была признаком нравственной лености и даже преступных наклонностей, а бедность не считалась оправданием неопрятности. В то же время ноская практичная одежда рабочего также достигла некоторой степени грубого романтизма. В период подъема профсоюзного и рабочего движения фланель и молескин могли намекать на анархичную и мускулистую аутентичность, которой так не хватало элегантным фасонам Вест-Энда или подражательному дендизму конторских служащих. Журналист Джеймс Гринвуд описал одеяние философа из рабочего класса, встреченного им однажды в парке Хампстед-хит в день праздника Троицы в 1880-х годах. Он описывает рабочего противоположным образом, чему порадовался бы даже Эдвард Карпентер:

Это был широкоплечий малый, одетый в костюм из молескина, какой обычно носят мужчины, занятые в литейной промышленности, и, судя по его внешнему виду, тем утром он, возможно, отправился к тому месту, где я его встретил, прямиком из цеха. В его одеянии наблюдалась некоторая неряшливость, говорившая скорее об умышленном небрежении внешностью, чем о врожденной неопрятности. Его ботинки не были зашнурованы, жилет был застегнут как попало, а черный шейный платок, просто лоскут ткани, завязанный узлом, съехал до ушей <…> «Увидев меня в рабочей одежде, вы могли бы подумать, что мне больше нечего надеть. Вы бы ошиблись. У меня есть почти что весь набор одежды, которую рабочий человек пожелал бы надеть на себя <…> пошитой на заказ. Вы не застали бы меня у прилавка продавца готовой одежды, который готов до нитки обобрать сынов и дочерей тяжелого труда, чтобы самому резвиться в алом и в тонком белье <…> У меня есть добротная куртка и жилет, какие носят на западе Англии, и еще пара твидовых костюмов наилучшего качества, но я считаю ниже своего достоинства надевать их в „банковский“ выходной <…> Я настроен решительно против костюма как такового, от головы до пят, и если б я надел цилиндр вместо моей фуражки, то уж точно бы расчесал его не в том направлении»[44].

Какими бы разными ни были политические взгляды одетых в мельтон плутократов, клерков в суконных костюмах и рабочих-революционеров в робах из молескина, в 1920-е годы все они были вынуждены коренным образом пересмотреть свои пристрастия в одежде. Во время Первой мировой войны тела мужчин вновь подверглись дисциплинирующему воздействию поставщиков военного обмундирования. Зачастую создатели военной формы открыто стремились разграничивать социальные ранги, хотя различия стирались посредством визуальных и психологических приемов создания единообразия. Военная форма цвета хаки была повсюду в тылу, означая готовность к борьбе и устанавливая границу между миром военных и гражданских. Всеобщая мобилизация стала залогом навязанной схожести в мужском костюме. Тем не менее существовали незаметные коды, по-прежнему маркировавшие социальные ранги и воинские звания для тех, кто был способен их дешифровать[45].

В начале войны офицеры, призванные из аристократии и высшего класса, переоделись в сшитую на заказ военную форму цвета хаки, выкроенную их личными портными согласно Положению о форме одежды для армии 1911 года. Это был «похожий на повседневный мужской пиджак китель, очень свободный в плечах и груди, но плотно сидящий на поясе». В рамках нормативов продолжало жить освященное веками понимание вкуса, удобства и индивидуальности, объединявшее портного и его клиента. Зигфрид Сассун записал в дневнике: «Заказывать военную форму у Craven & Sons было весьма приятно — будто шил себе новый костюм для охоты»[46]. Однако добровольцам из числа мелкой буржуазии и рабочего класса выдали гораздо более просторные стандартизированные кители весьма посредственного качества.

Как и одежда гражданских лиц, военная униформа британских кадровых офицеров Первой мировой войны соответствовала стандартам ателье Сэвил-роу. Изображение публикуется с любезного разрешения Имперского военного музея © Imperial War Museums (q 90901)

Cоциальное разделение, выразившееся в одежде, нарушилось в связи с тем, что война затянулась и потери неуклонно росли. Появилось новое поле для формирования языка мужского костюма. Необходимость возведения в офицерский чин людей, не принадлежащих классу «господ», растущее число добровольцев из гражданского населения и всеобщая мобилизация стали причиной более высокой социальной мобильности в вооруженных силах, даже когда символические коды благородного отличия продолжали оказывать влияние на повседневные практики военного времени, мужскую внешность и поведение в обществе.

Совершенство мундиров, пошитых на заказ в ателье с Сэвил-роу, оставалось привилегией тех, кто мог их себе позволить и оценить по достоинству. Для нового типа современной армии, а также различных сфер гражданской жизни, в которых мужчины продолжали жить в увольнении или после демобилизации, требовалось более демократичное понимание военных различий. Таким образом, в военное и послевоенное время элементы новой «демократичной» и «современной» форменной одежды проникли в рекламу мужской моды и галантерейных товаров. Благодаря этому практичные, хорошо скроенные вещи вроде тренча Burberry вошли в повседневный гардероб и массовое сознание, нарушив элитистскую монополию офицерских портных. Начало этому процессу положили плакаты военного времени, а затем модернистские рекламные техники и образность 1920–1930-х годов продолжили продвигать образы подтянутого мужского тела в одежде, которая была практически бесклассовой, функциональной и аккуратной, гигиеничной, легко воспроизводимой и пригодной как для работы, так и для отдыха в городе и на природе[47].

Некоторые вещи той эпохи, например тренч от Burberry, пережили войну и стали базовыми предметами гражданского гардероба. Ок. 1915. Изображение публикуется с любезного разрешения Имперского военного музея © Imperial War Museums (Art.iwm pst 12902)

Рассматриваемые тенденции получили международное распространение: в их основе лежали американские общественные ценности и приемы маркетинга, а также четкие линии европейского авангардного дизайна. В Великобритании в результате произошедшей трансформации сложилось всеобщее восприятие костюма как характерного признака здоровой и респектабельной мужественности — sine qua non консерватора, — просуществовавшее в почти неизменном виде с 1920-х по 1960-е годы. Первыми на центральных торговых улицах британских городов его стали использовать такие магнаты в сфере мужской одежды, как Остин Рид (год основания компании Austin Reed — 1900) и Монтегю Бертон (год основания компании Burton — 1903). Бертон оказался, возможно, самым успешным с точки зрения масштабов влияния: ему удалось соединить военную точность, добросовестность и тонкий вкус в изготовлении костюмов и формировании социальных установок. Ему удалось сформировать то, что историк культуры Фрэнк Морт описал как «ободряющий образ коллективной культурной согласованности — общей маскулинной культуры, закрепленной системой розничной торговли»[48]. В середине XX века компания Burton была крупнейшим производителем и продавцом мужской одежды в Соединенном Королевстве, и ее линейки одежды и рекламные образы вкупе с атмосферой фирменных магазинов поддерживали необыкновенно влиятельный идеал джентльмена:

Джентльмен Burton <…> достиг высокого статуса тем, что был абсолютно нормален. Не эффектный, не чудной, не помешанный на одежде и не эксцентрик, он уверен в себе <…> Компания Burton настоятельно рекомендовала своим продавцам избегать таких рискованных деталей в одежде, как кричащие цвета, «спортивный или полудомашний стиль», даже мягких воротничков <…> Мужской идеал Burton суммировала знаменитая памятка для сотрудников компании. Следовало избегать любых излишеств, приветствовалась сдержанность и спокойное чувство собственного достоинства: «Избегайте сурового стиля налоговых инспекторов и слишком льстивого тона гадалки. Оттачивайте величавый стиль речи „квакерского чаепития“, являющийся золотой серединой»[49].

Таково было широко распространенное мнение о том, каким должен быть джентльмен, и по крайней мере два поколения британских мужчин одевались в манере, которая характеризовалась дисциплиной, свойственной военной форме и религиозным ритуалам. Духовные и производственные традиции, связанные с развитием костюма, прошли через две мировых войны практически в неизменном виде. Такая устойчивость вдохновила английского модельера Харди Эмиса (он также был влиятельным дизайнером линеек мужской одежды для сети магазинов Hepworth’s, ныне Next) на восторженные дифирамбы бессмертной романтике костюма в автобиографии, опубликованной в 1954 году:

Мне кажется, что в своей основе наш образ жизни не слишком изменился. Нам по-прежнему нравится быть леди и джентльменами, и хотя нынче это удается немногим, число тех, кто к этому стремится, стало больше, чем когда бы то ни было. Все борются за сохранение того, во что верят. Молодой человек, только снявший форменную одежду своей частной школы или колледжа, приехав в Лондон, надевает аккуратный черный костюм с отлично отутюженными зауженными брюками, манжетами на рукавах пиджака и, возможно, лацканами жилета. Даже если он не позволяет себе таких модных деталей, он не будет чувствовать себя комфортно ни в чем, кроме накрахмаленного воротничка и котелка. Его более смелые товарищи, возможно, похвастаются жилетом в цветочек и бархатным воротом пиджака, но, если я приведу здесь слишком эксцентричные примеры, я, наверное, отвлеку читателя от основной моей темы. Давайте все же признаем, что среднестатистический молодой человек старается произвести впечатление солидное, но не скучное: он будто бы располагает временем для радостей жизни. Его внешность может свидетельствовать о стремлении выдать желаемое за действительное: якобы он имеет годовой доход в несколько тысяч и подоходный налог составляет всего шиллинг с каждого фунта, что он готов быть образцовым отцом большого семейства. Однако я считаю, что стремление это весьма похвально[50].

Горячее пожелание Эмиса хранить сарториальные традиции в некоторой степени было удовлетворено: конечно, революционные изменения в обществе и стилевые инновации 1960–1970-х годов поставили под угрозу гегемонию респектабельного костюма, но отзвуки его прежних символических ассоциаций продолжали отдаваться эхом на улицах британских и североамериканских городов. В Америке деловой костюм пережил возрождение благодаря успеху популярных книг Джона Моллоя: «Одежда успешного мужчины» (Dress for Success, 1975) и «Одежда успешной женщины» (The Woman’s Dress for Success Book, 1977). Моллой работал имидж-консультантом в крупнейших компаниях США и вел колонку об офисном стиле одежды в газете Los Angeles Times. В период паранойи холодной войны и экономической нестабильности он проповедовал в высшей степени консервативный деловой образ, осуждая свободомыслие контркультур. С точки зрения Моллоя, «научное» исследование рынка и ситуации в «реальных условиях бизнеса» показало, что мужчинам лучше известно, что им подходит из одежды и что «классический» костюм и галстук придают наибольший авторитет. Позднее это явление стало известно как «властный стиль» одежды. По Моллою, мужчины в элегантных костюмах обладали более высокой конкурентоспособностью и достигали наибольших результатов[51].

Производитель и продавец готовой мужской одежды Монтегю Бертон сделал риторику джентльменской элегантности частью вестиментарного репертуара жителей пригородов — представителей среднего класса середины XX века в Великобритании. Ок. 1960. Изображение любезно предоставлено ресурсом Science & Society Picture Library (© Walter Numberg Archive)

Несмотря на то что основанная на психологии бизнеса модель Моллоя сменилась вновь повышенным вниманием к стилю, Америка продолжала задавать тон в офисном дресс-коде вплоть до конца XX века. В 1985 году вышло популярное руководство по выбору качественной мужской одежды «Элегантность», автором которого был известный модный обозреватель Дж. Брюс Бойер. Иллюстрации, выполненные в текучей технике рисунка углем, и остроумные фельетоны запечатлели атмосферу эпохи, квинтэссенцией которой стали бурная активность Уолл-стрит и уверенный тон журналов Gentleman’s Quarterly и Town & Country. Вопросы вкуса и индивидуального стиля одержали верх над практическими советами, как повысить свою конкурентоспособность:

Харди Эмис для марки Harry Rosen: костюм из камвольной шерсти в серую шотландскую клетку. 1974. Традиция соединяется с современностью в английском стиле. Изображение любезно предоставлено фотоагентством Getty Images (фотограф Рег Иннелл, газета Toronto Star)

Деловой гардероб предназначен соединить наборы взаимозаменяемых предметов одежды, которые бы допускали небольшие вариации, но производили впечатление ненавязчивого единообразия. Слишком большое количество цветов, излишнее разнообразие узоров или чрезмерно диссонирующее сочетание элементов ансамбля действует как превышение напряжения в предохранителе. Если разом включить все электроприборы, это грозит перегрузкой системы[52].

В марте 1977-го, в год рождения стиля панк и Серебряного юбилея царствования Елизаветы II, в Лондоне в журнале светской хроники Harper’s and Queen обозреватель стиля Питер Йорк подхватил оду амбициозному юноше, которую Эмис сложил в 1950-х годах. Колумнист описал типичного представителя золотой молодежи Слоун Ренджера[53]. Уверенная самопрезентация этого консервативно настроенного молодого человека, принадлежащего к верхушке среднего класса, определяла столичную манеру одеваться до самого конца XX века. Индивидуалистская яркость его стиля была полной противоположностью гнавшихся за достижениями клонов Моллоя. Своими очень точными этнографическими наблюдениями в портрете Слоуна Ренджера Йорк вносит местный колорит в «laissez-faire»-подход ньюйоркца Бойера:

Я нахожусь в Сан-Мартино на улице Уолтон-стрит в компании дизайнера женской одежды. Навстречу нам идут восемь очень крупных воротил. Все они одеты в темно-синие в тонкую полоску костюмы, брюки с манжетами, узкие на лодыжке, но свободные в седалище, и белые рубашки в красную или синюю бенгальскую полоску. Две из полосатых рубашек снабжены съемными воротничками. Четверо, что пополнее и попроще лицом, носят черные туфли-оксфорды. Они в очках и с виду похожи на юристов. На оставшихся четверых лоферы от Гуччи — простые, без фирменной красно-зеленой ленты. Идут — словно маршируют, становятся по стойке смирно, ударяют по рукам, шумно обмениваются грубоватыми приветствиями[54].

По мере того как лондонский Сити превращался в глобальный финансовый центр, новый денди Слоун Ренджер и «молодые старомодники» (Young Fogey) из английского фольклора 1980-х годов подхватили знамя традиционного портновского искусства. Ок. 1985. Изображение любезно предоставлено фотоагентством Rex Shutterstock (© Paul Flevez/ANL)

Слоун Ренджеры Йорка действительно наследуют военным денди наполеоновских войн и горожанам 1840-х годов, описанным Эдгаром Аланом По. Их легко узнать по бравой «армейской» манере держаться, скрупулезному вниманию к деталям мужского гардероба и пристрастию к шутливой возне. Пусть их показушность и не соответствовала сдержанности методистов, она полностью соответствовала религии зарабатывания денег. Монетаризм и отказ от финансового регулирования, неолиберальная догма, определявшие стяжательский характер политического и финансового дискурса на Треднидл-стрит и Уолл-стрит на протяжении 1980-х и 1990-х годов, были не так очевидны в 1970-х. Однако Слоун Ренджеры были в авангарде перемен, пусть даже старомодность их внешнего вида говорила об обратном. По словам Йорка, они:

<…> постоянно говорят о деньгах (но называют других людей, кто делает так же, вульгарными). Есть в них какой-то физиологический мачизм. Однако они не рискуют работать в сфере коммерции <…> или промышленности <…> Эти люди главным образом работают в Сити. Их заветные слова — страховая компания Lloyd’s или какой-нибудь коммерческий банк <…> Но конкуренция в Сити теперь гораздо выше, чем во времена их отцов <…> Ренджеры теперь испытывают большие сложности на рынке труда. Их стиль работает против них[55].

Пройдет еще восемь лет, прежде чем «Большой взрыв» на лондонской фондовой бирже, случившийся в 1986 году, откроет доступ в Сити для всех желающих, однако уже тогда его самодовольные обитатели начали ощущать накал конкуренции. Семейные связи и принадлежность нужному клубу или полку больше не гарантировали место в совете директоров или зале торгов: новички, занявшие прибыльные должности в Сити, добивались их собственным профессионализмом в ситуации быстрой глобализации экономики знаний, когда в большем почете стратегическая и технологическая одаренность, а не правильный выговор. Костюм, тем не менее, оставался ключевым показателем способности «соответствовать». Кадровые агенты, искавшие персонал для Сити, в середине 1980-х вполне могли заявить: «Я не стану трудоустраивать людей, просто обладающих чувством вкуса, чтобы купить правильный костюм в полоску. Они должны уметь зарабатывать деньги — большие деньги»[56]. Но при этом никто пока не сказал, что костюм в полоску сам по себе пришел в упадок. Напротив, во времена нестабильности, «бума Лоусона» конца 1980-х годов, краха Механизма валютных курсов в 1992 году и скандала с компанией Barings 1994 года авторитет качественно пошитого костюма только возрастал. В интервью Financial Times в марте 1993 года сорокатрехлетний британец, директор одного из крупнейших европейских банков, проявил критическое самосознание и внимание к форме, рассказывая о своих потребительских привычках:

В целом, поскольку я имею стандартное телосложение и не люблю тратить большие суммы на то, что в конечном счете является моей рабочей одеждой, я предпочитаю готовые костюмы. Я много путешествую и, как правило, покупаю костюмы в магазине Brooks Brothers в Нью-Йорке, где я каждый раз оставляю около £300–350. Еще у меня есть пара костюмов от Hackett’s, они гораздо дороже, но я особенно люблю надевать их, когда хочу выглядеть очень по-английски. Я более разборчив в выборе сорочек и галстуков. Сорочки я покупаю в магазине Crichton на Элизабет-стрит — они очень похожи на первоклассные сорочки с Джермин-стрит <…> и если я хочу выглядеть поярче, то надеваю галстук от Garrick Club <…>. Мы здесь должны одеваться очень строго, поэтому для яркости и новшеств простора нет[57].

Однако все снова переменится к началу XXI столетия. В наше время многие престижные компании допустили послабления в дресс-коде и способствовали распространению стиля «смарт кэжуал» под влиянием американской философии управления и более свободных неиерархических структур, получивших распространение в интернет-секторе, переживавшем бум в начале 2000-х годов. Например, были введены такие одиозные практики, как «пятница без галстуков». Заместитель редактора The Times в сентябре 2000 года негодовал по поводу эффекта подобного снижения парадности в деловой одежде:

Орден костюма упразднен. Согласно исследованию, проведенному лондонской торговой палатой, «пятница без галстуков» одержала победу: почти половина офисных работников Великобритании в этот день снимают деловой костюм и надевают вместо него что-то более комфортное <…> Сторонники менее формальной одежды противопоставляют свободу повседневной одежды душной иерархичной реакционности ношения костюма <…> И все же большая часть распоряжений, связанных с послаблением дресс-кода, вовсе не дают такой вольности. В них одобряется внешний вид игрока на спортивной площадке, который немногим приличнее футбольной формы. Если уж мы отбросили сарториальный снобизм, то почему бизнесмену можно носить рубашку-поло <…> но не позволено являться в блестящей футбольной майке <…>? Единственное отличие состоит в том, что игра в поло — это высший класс, в то время как бизнес и футбол могут пересекаться только в буфете директорской ложи, где — сюрприз! — все до единого в костюмах[58].

Редакции The Times не стоило беспокоиться. Еще через восемь лет чиносы и рубашки поло встретили свой закат. После катастрофического банкротства финансового гиганта Lehman Brothers в сентябре 2008 года по телевидению показали кадры, на которых сотрудники компании, внезапно лишившиеся своих прибыльных должностей, покидают головной офис, вынося характерные картонные коробки с личными вещами. Самой обескураживающей деталью в этих кадрах было то, что все эти люди были одеты в знакомые пастельные тона дорогой марки спортивной одежды. Ничто не могло ярче символизировать крах доверия граждан частным финансовым институтам, где они размещали свои ипотечные кредиты, сбережения и пенсии, чем отсутствие хорошо скроенного костюма. Несмотря на все его скучное единообразие, костюм являл собой формировавшийся веками символ заслуженного доверия. Открыто игнорировать этот символ оказалось недальновидным решением, и будущее костюма, как и международной банковской системы, казалось безрадостным.

Вторжение неформальных дресс-кодов в мир банковских услуг и крупных финансов в 1990-х и начале 2000-х годов, казалось, сопровождало падение авторитета прежних ценностей и триумф жадности, ставшей предвестником глобального финансового кризиса 2008 года. Леонардо Ди Каприо в фильме «Волк с Уолл-стрит» (2013), основанном на мемуарах опального биржевого маклера Джордана Белфорта. Изображение любезно предоставлено фотоагентством Photofest (© Paramount Pictures)

Кажется уместным, что в первом томе провидческого «Капитала» (1867) для наглядности изложения взаимосвязей между трудом, необходимым для производства, потребительной стоимостью товаров и их фетишизацией в буржуазном обществе Карл Маркс в качестве примера использовал сюртук и отрез ткани — основу форменной одежды клерка. Кэролайн Эванс и другие теоретики политики и культуры, такие как Террелл Карвер и Питер Сталлибрас, признавали актуальность приведенного Марксом примера с сюртуком в беспорядочной обстановке постмодернистского, постиндустриального, посткризисного мира. Исследовательница полагает, что его сложные, небесспорные построения свидетельствуют о неустойчивости ценностей в дегуманизированную эпоху и стремлении вернуться к материалистической определенности. В материале, в процессе создания, покупки и ношения сюртука (читай — костюма) воплощен весь этот спектр:

Маркс ходит кругами вокруг сюртука, ткани, пошива и ткачества, используя такие расплывчатые термины, так долго и так подробно их обсуждает, что в его нарративе товар обретает собственную жизнь <…>. [Он] утверждает, что как сюртук, так и полотно можно выразить несколькими способами: разложенными согласно их потребительной стоимости, в виде химических уравнений или физического состава. Затем Маркс переводит их в эквивалентное количество чая, кофе, зерна и золота <…> К реальности эти пересчеты имеют мало отношения, но идея верна. В конце главы Маркс, наконец, вводит эталон, меру всех товаров — деньги[59].

«Все сословное и застойное исчезает», — предсказывал Маркс в «Манифесте коммунистической партии» 1848 года. В исчезновении костюма из корпоративной жизни нам хотелось бы видеть логический вывод из этого наблюдения. Однако при всей его материальности, призрак костюма продолжает бродить в современной жизни. Слова Эванс отсылают нас к замечанию Сталлибрасса о том, что в XIX веке портные называли заломы на сгибе локтя сюртука «воспоминаниями». Сталлибрасс пишет:

<…> заломы на одежде помнят обитавшее в ней тело, но, с точки зрения старьевщика, каждый залом <…> снижал стоимость товара <…> воспоминания, таким образом, записывались для бедноты на предметах, за которыми по пятам шло забвение. Ведь предметы были постоянно на грани исчезновения[60].

Если реформатор-социалист Эдвард Карпентер желал этой конечности, то товарные брокеры компании Lehman Brothers наверняка оплакивали смерть костюма. Однако никто из них не избежал его присутствия как «идеи», лежащей в основе современного общества индустриального Запада.

Предыдущая главаГлава 4 из 16Следующая глава