К книге
Техника игры в блинчикиГлава 9 По ту сторону добра и зла
75%
Глава 9 По ту сторону добра и зла
12

1. Раймон Поль, Барселона, Испанская республика, 14 января 1937 года, после полудня

Летели через Марсель, но на побережье бушевала гроза, и вылететь в Барселону сразу же после заправки не удалось. А потом стало поздно, поскольку ночные полеты в Испанию, где, между прочим, шла война, не практиковались. Гражданскими летчиками не практиковались. А так что ж… Но они не были военными, а потому заночевали в Марселе и ранним утром – как раз утих дождь, и небо немного очистилось – «рванули на юг». На юго-запад, разумеется, но кто будет придираться!

А в Барселоне… Ну, в принципе, затем они и летели в Испанию. Первый концерт дали уже в полдень. И никакой сиесты, что характерно! Впрочем, на дворе зима, и всю прошедшую неделю лили дожди. На городских улицах сыро и холодно, небо пасмурное, настроение – мрак, но Виктория собралась – а это и само по себе чудо, на которое стоило посмотреть, хотя и не многие сподобились, – и вышла на сцену старого варьете на Рамблес. Вышла, посмотрела в зал и… улыбнулась. Зал взорвался аплодисментами, а она запела «Одна под дождем» – новую песню из нового фильма, так славно перекликавшуюся с ее первым шлягером про танец под дождем. Как и следовало ожидать, Виктория была великолепна, и зал буквально знобило от любви и восторга, хотя большинство зрителей были в форме и при оружии. О чем им, казалось бы, думать кроме войны и смерти? Впрочем, вели они себя вполне целомудренно: и коммунисты, и анархисты, и «прочие все» боготворили Викторию, дружно забыв о партийных разногласиях, и чуть что, начинали скандировать: «La rubia Victoria! La rubia Victoria! La rubia Victoria!» И она расцвела на глазах, впитав восторг толпы, и «поднялась» еще выше, туда, где речь шла не о голосе уже или внешности, а о душе и Даре. И «Бела Чао», которую они с Раймоном с октября тридцать шестого готовили специально для Испании, прозвучала так, что просто с ума сойти!

Аплодировали стоя, свистели, вопили, что-то неразборчивое скандировали… Бросали цветы, их оказалось неожиданно много, и даже пару раз – из-за полноты чувств, наверное, выстрелили в потолок.

– Как я тебе? – спросила Виктория в авто по дороге в отель.

– Грандиозно! – совершенно искренне ответил Раймон, поднося огонь зажигалки к сигарете в мундштуке черного янтаря.

«Довольно стильно и настолько же дорого… – усмехнулся он мысленно, наблюдая за тем, как закуривает Виктория. – Соревнование с кузиной Кисси продолжается…»

– Да, неплохо получилось… очень эмоциональная публика… сопереживательная… У тебя, кажется, есть НЗ, ведь так?

– У меня есть НЗ, – вздохнул Раймон, но все-таки достал из кармана пиджака фляжку и передал ее Виктории.

Он – насколько это вообще возможно – контролировал количество выпитого, и вроде бы не без успеха. Однако карьера звезды и дивы – опасная стезя. Это ему и Шаунбург – как специалист – объяснил, да и сам Раймон когда-то давно, в прежней жизни, читал. Тогда, например, когда после армии заинтересовался химией наркоты… и биохимией тоже. Процессы творчества, особенно у певцов и актеров, приводят к выбросу огромных порций адреналина и эндорфинов… Там вообще такая дикая химия бурлит, что хоть святых выноси. Вот алкоголь и вписывается… Удачно, надо сказать, вписывается, но Раймон был не только автором песен дивы и ее главным импресарио, он ее еще и любил, а потому бдил, «хватал и не пущал». Выходило не без трений, но пока вполне успешно и даже мирно. Во-первых, потому что Виктория и сама не дура и все прекрасно понимает, а во-вторых… Во-вторых, ему хотелось надеяться, что его мнение ей отнюдь не безразлично.

– Что дальше? – спросила она, отрываясь от фляжки.

– Обед со звездами первой величины, – улыбнулся Раймон, принимая емкость и пряча ее в карман от греха подальше. Самому ему в свете нынешних планов пока лучше было не пить вовсе или пить одну воду.

«Еще успеют напотчевать…»

– А почему не ужин? – удивилась Виктория. – Я же еще в шесть выступаю… На полный желудок? Не пойдет!

– Ешь меньше, – предложил Раймон, а что еще он мог ей предложить?

«А еще лучше, не пей вина…»

– Так что там с ужином? – настаивала Виктория.

«Вот же настырная!»

– Да, с ужином все как раз просто, – вздохнул Раймон. – Ужин в твою честь дает великий и ужасный Дуррути, который сейчас здесь самый главный, но в основном потому, что у него под рукой все крупные военные и полицейские силы провинции. Диктатор Каталонии – никак не меньше.

– Постой! – снова удивилась Виктория. – Он же вроде анархист?

– Анархист не бранное слово, – возразил Раймон, вспомнивший вдруг по ассоциации «Оптимистическую трагедию». – Это всего лишь определение принадлежности к одной из легальных политических партий. И ФАИ, мон шер, ничуть не уступает ИКП, во всяком случае, здесь, в Барселоне.

– Значит, он дает нам ужин, – кивнула Виктория.

– Нет, – улыбнулся Раймон. – Дуррути дает ужин в честь тебя, а все остальные приглашены заодно.

– Ага! – усмехнулась Виктория. – А обед?

– О! – поднял вверх палец Раймон. – Обед дает Генеральный консул СССР в Барселоне Владимир Антонов-Овсеенко и главный советник ВМФ Испанской республики дон Николас Лопанто[48]… Любопытный, между прочим, человек. Рекомендую познакомиться…

– Ну, раз ты настаиваешь…

«Помолчала бы… говорунья!» – но, с другой стороны, из роли не выпадает и на том спасибо.

Хотя в этом он был к ней, пожалуй, несправедлив. В той или иной степени Виктория «играла» все время, ни на мгновение не нарушая своего и так уже двойственного образа певицы и разведчицы, и оставалась «самой собой» везде и всегда, кто бы ее там ни «слушал» и кто бы за ней ни «присматривал». А у Раймона на этот счет была не обычная для влюбленного мужика паранойя, он просто кое-что знал и о диве Виктории, и о тех, кто мог сейчас ее «смотреть и слушать».

2. Кайзерина Альбедиль-Николова, Эль-Эспинар, Испанская республика, 14 января 1937 года, вечер

К вечеру распогодилось, и на небе высыпали звезды. Большие, яркие… И настроение снова переменилось. Она поспала немного, почти сразу же по возвращении провалившись в жаркое забытье, потом проснулась, поела – как ни странно, «нагуляв» во сне аппетит – и снова поспала после того, как сестра милосердная сменила повязку на плече. Во второй раз проснулась уже ближе к вечеру, а боль-то почти и не чувствовалась уже, и слабость прошла, и в голове не звенело. В общем, как говорила одна питерская знакомая, «опять свезло». Но все равно – береженого, как говорится, бог бережет – «накатила» полста граммов для поднятия тонуса и как проверенное временем обезболивающее, и, спустившись во внутреннюю аркаду второго этажа, закурила на свежем воздухе.

– Ну, как вы, сударыня? – спросил, появляясь на галерее, Алекс Тревисин. – Судя по вашему виду, отпустило. Я прав?

– Правы, – кивнула Кайзерина, подставляя лицо прохладному ветерку. Замечательно пахло апельсинами, мокрой зеленью и варящейся на кухне кукурузной кашей. – Я что-то пропустила? Что там за шум был часа два назад?

– Транспорт с фронта… – интонация собеседника сказала Кейт даже больше, чем сами слова.

– Опять штурмовали Саламанку?

«Господи, ну когда же это все кончится?»

– Нет, – покачал головой Тревисин. – Это с юга. Наши, я так понимаю, попытались провести атаку с фланга, а Мола готовил там же свой удар – на прорыв в южный анклав. Произошел встречный бой, и, похоже, генерал свою задачу выполнил… А Гарсиа[49] ударил навстречу, на Мериду и Касарес… Так говорят.

– Много раненых? – спросила Кейт, глядя вниз, туда, где сновали через просторный двор медсестры и санитары. Скорее всего, в операционной и процедурных кабинетах продолжали работать до сих пор.

– К нам поступило немного, всего тридцать девять. Остальные, как говорят, в новый русский госпиталь и еще куда-то… Много. Угостите сигаретой, баронесса?

– Курите, поручик! – Кейт вынула из кармана пальто портсигар и протянула Алексу. – Что там наш юный друг Митрио?

– Дмитрий поправляется, – улыбнулся Тревисин. – Но ходить не сможет еще долго, и это его… Ну, скажем, это его сильно расстраивает.

– Бесится? – усмехнулась Кайзерина, представив себе юного краскома, волею обстоятельств не только оказавшегося в испанском госпитале, где кроме Алекса никто по-русски не говорит, но и с загипсованной по самое не могу ногой, что напрочь лишало лейтенанта РККА всякой свободы передвижения.

– Бесится, – согласился Тревисин и прикурил от старенькой, едва ли не самодельной зажигалки. – Спасибо, – чуть поклонился он. – Неохота, знаете ли, из-за такой безделицы возвращаться в «нумера», а курить, напротив, неожиданно приспичило. Такова несовершенная человеческая натура.

– Да уж… Но вы мой должник, Алекс, вы это понимаете? – когда хотела, Кайзерина умела быть весьма убедительной.

– Готов отслужить, – улыбнулся Тревисин.

– Тогда объясните мне, каким духом вас занесло в Испанию? – Кайзерине это было и в самом деле интересно, вот и спросила наконец. – Ведь вы же царский офицер и должны быть антикоммунистом, я правильно понимаю? А тут… Ну, это не Россия, разумеется, но все равно… Содом и Гоморра… Народный фронт… красные знамена… И еще, почему у вас французская фамилия?

– Народный фронт, – кивнул Тревисин. – Красные знамена… – вздохнул он. – Французская фамилия…

Помолчал, затягиваясь, выпустил дым и посмотрел в небо, на звезды, прищурив внимательные серые глаза.

– Царский офицер… – усмехнулся он. – Не совсем так, баронесса, или вовсе не так. Я фронтовой офицер, в военном училище не учился, да и никогда, представьте, не видел себя офицером… О другом мечтал, к другому стремился. Моя настоящая фамилия Лешаков, и никакой тайны в этом нет. Тревисином я стал, когда завербовался в Иностранный легион. Так звали моего приятеля-француза. Мы с ним, знаете ли, в шахте вместе работали. Уголь добывали. Он… он погиб потом. Но вы ведь не об этом спрашивали.

Мой отец, царствие ему небесное, был машинистом паровоза. Не знаю, разбираетесь ли вы, Кайзерина, в таких вещах, но по тому времени машинисты были элитой рабочего класса. В профсоюз входили, правда, к революционным лозунгам относились весьма настороженно, поскольку жили очень и очень хорошо. Мне батюшка учебу оплатил, так что я на войну попал с университетской скамьи, студентом третьего курса юридического факультета. Стало быть, не из князей я, и даже не из баронов, хотя и мне своей родословной стыдиться нечего.

– Ужас какой! – воскликнула потрясенная его рассказом Кайзерина. – Они вам не дали даже доучиться!

– Кто? – встрепенулся Тревисин-Лешаков. – Ах, да, – кивнул он, понимая. – Царские сатрапы… Но дело в том, Кайзерина, что я ушел на фронт vol'noopredelyayuschimsya.

– Как вы сказали? – переспросила Кейт, хотя прекрасно поняла русское слово.

– Волонтером, – перевел Лешаков.

– Волонтером? – удивилась Кейт.

– А что вы удивляетесь? – Алекс загасил окурок в ржавой консервной банке, приспособленной госпитальными курильщиками под пепельницу, и снова посмотрел на Кайзерину. – Я был патриотом и верил, что все русские люди должны сплотиться против супостата, то есть против германцев и австрийцев. К тому же я был социалистом, членом партии социалистов-революционеров…

– Вы социалист? – вздернула вверх свои чудные золотисто-рыжеватые брови Кейт.

– Я социалист, – грустно улыбнулся собеседник.

– Но разве социалисты были не против войны? – спросила тогда она, хотя и знала, что это не так. Однако по «роли» вопрос просто напрашивался, вот она и спросила.

– Ультралевые были против, – кивнул, соглашаясь, Тревисин. – Коммунисты, большевики. А социалисты, я имею в виду настоящих социалистов, – лейтенант сделал многозначительную гримасу, – так вот социалисты, как ваши, так и наши, поддерживали свои правительства.

– Вот как… – озадаченно протянула Кейт. Такой поворот сюжета был ей весьма любопытен.

– Вот так, – подтвердил рассказчик.

– И что же дальше? – спросила она.

– Дальше… Я вас сильно затрудню, если попрошу еще одну сигарету?

– Да, бог с вами, Алекс! Берите, конечно.

– Я попал на фронт в июне шестнадцатого. Прапорщик военного времени, вроде нашего Дмитрия. Впрочем, Дима малограмотный по не зависящим от него причинам, я был образован гораздо лучше, даже и в военном смысле… – Лешаков остановился на мгновение, и Кейт смогла втиснуть в его рассказ новый вопрос.

– В каком смысле? И как это возможно? – спросила она.

– Видите ли, Кайзерина, нас совсем неплохо готовили на ускоренных курсах… Да и ведь нам не надо было, как полуграмотным крестьянским парням, все по три раза объяснять. Господа студенты, присяжные поверенные и инженеры – мы простые воинские истины на лету ловили. Да и какие там истины? Профиль траншеи, возможности полевой артиллерии, использование складок местности? Все это не так уж и сложно… Но дело не в этом… В феврале семнадцатого я был уже поручиком, солдатский «Георгий» за храбрость, определенный род уважения и доверия со стороны, как тогда говорили, нижних чинов… И ведь я был членом одной из тех партий, что свершили революцию. В общем, я был окрылен, полон надежд… Мне казалось, что все теперь пойдет совсем не так, как было прежде. Что Россия? Она ведь великая страна, баронесса, что бы кто ни говорил… Так вот, я был полон надежд, предполагал… верил, что Россия воспрянет, сбросит с себя обветшавшие вериги кликушества и дворянской косности и станет… Ну, не знаю, не помню уже, какой хотелось ее видеть, но, безусловно – великой, могучей, прекрасной и доброй к своим сыновьям и дочерям.

Очень скоро, однако, я понял, что дела идут совсем не так, как мне мечталось, и совсем не туда. В полковом комитете, куда меня избрали; в дивизионном, где заседал мой старый приятель подпоручик Глебов; в корпусном, куда я пару раз попадал с оказиями… Везде верховодили большевики и левые социалисты. Как-то так выходило, что они были энергичнее, напористей, беспринципней иных социалистов, да и солдаты сочувствовали им, слыша грубые и жестокие, но зато простые и доступные их разумению лозунги. Нас смяли, отбросили как мусор, и в какой-то момент я обнаружил себя посреди враждебного, охваченного штормом моря… Мне оказалось некуда идти, но так только казалось. Избегнув смерти в первые – самые страшные – дни мятежа, я решил вернуться домой в Ярославль, предполагая пересидеть в провинции трудные времена. Разумеется, я ошибался. Мои предположения и планы были наивны, а большевистская революция, выплеснувшись из столиц, как лава из жерла вулкана, покатилась по стране, сея кровавый хаос. До Ярославля я по некоторым обстоятельствам не добрался, – что ничего, в сущности, не меняло, – и оказался в начале июня восемнадцатого в Самаре – это большой город, на Волге…

– Я знаю географию, – кивнула Кайзерина, заинтригованная рассказом нечаянного знакомца.

– География… Н-да… – вздохнул Лешаков. – Город был занят чехами. Чехословацкий корпус – ведь вы этого, наверное, не знаете – сформировали из пленных… ваших земляков, Кайзерина, желавших воевать против Австро-Венгрии, чтобы вернуть Чехии независимость. Между прочим, среди них был и Гайда. Еще не генерал, вестимо. То есть тогда, в России, он и выдвинулся, очень быстро став одним из военных лидеров восставших чехов. Я встречался с ним позже, в Омске. Очень волевой человек и безумец, разумеется, как и все подобные типажи. Впрочем, это всего лишь замечание в сторону… По сути же, то, что случилось потом, действовало, как снежная лавина, попав в которую, выбраться уже невозможно… Сначала власть в городе взял КОМУЧ. Это аббревиатура… Комитет членов учредительного собрания… русского предпарламента, и руководил им тоже, представьте себе, социалист-революционер – Волин. Ну, и куда же я должен был идти? Понятно, что в армию КОМУЧа, но закончилось все это в двадцатом, во Владивостоке, откуда я уплыл на японском пароходе в Японию и далее везде… Вот такой я царский офицер, – неожиданно закончил свой рассказ Лешаков. – Извините…

И он, прихрамывая, пошел прочь.

«Судьба…»

3. Алексей Николаевич Володин, он же Федор Кравцов, он же Тео, он же дон Теодоро, или полковник Теодоро, штаб 1-й Московской Пролетарской дивизии, Толедо, Испанская республика, ночь с 14 на 15 января 1937 года

– Вы не понимаете, Борис Оскарович, – Кравцов, одетый по «особому» случаю в полевую форму пехотного полковника, сидел на стуле, подавшись вперед и положив локти на стол. Напротив – в не менее напряженной позе – сидел полковник Дац, первый заместитель начальника особого отдела Экспедиционного корпуса, а справа, как бы в стороне, – расположился в кресле рослый комбриг, с белесыми как у альбиноса волосами. Комбриг был спокоен и даже несколько расслаблен, но Кравцов на его счет не заблуждался. Здесь, в этой комнате, вообще все не так или не совсем так, как выглядит или как это демонстрируют заинтересованные лица.

Начать с того, что Экспедиционный корпус уже с месяц или более назывался корпусом лишь формально, быстро превращаясь в раздутую до штатов военного времени полевую армию, и продолжал, тем не менее, непрерывно расти и дальше, высасывая из РККА лучшие кадры. Да и как могла идти речь о корпусе, если 31 декабря в должность командующего «силами РККА в Испанской республике» вступил командарм 1-го ранга Якир? После Киевского Особого округа на корпус? Так уж легче было арестовать и расстрелять.

Но арестовали не Якира, арестовали – если верить последним слухам – Павла Дыбенко, что в голову просто не укладывалось, хотя, казалось бы, и не такое видели. Однако Кравцов переварить падение командарма пока так и не смог, жил с этим странным фактом в сердце, как с пулей, уже вторые сутки, и совершенно не представлял, что с этим делать. Все-таки отдать под суд такую глыбу, как Дыбенко, это вам не Муралова и прочих троцкистов по политизоляторам ховать. Впрочем, именно с Мураловым Дыбенко под суд и пойдет, а вместе с ними и бывший начальник особого отдела корпуса, майор государственной безопасности Ларичев. Так что, хотя Дац, носивший в отличие от Ларичева общеармейские знаки различия, так как был кадровым военным, все еще оставался даже не исполняющим обязанности, а именно заместителем начальника, фактически именно он командовал сейчас Особым отделом корпуса. Но, при таком раскладе, старшим начальником – даже при относительном равенстве званий – все же являлся капитан государственной безопасности Кравцов, находившийся здесь со специальным поручением начальника ИНО Слуцкого. Другое дело – комбриг Тауринь. Этот к НКВД отношения не имел и, более того, являлся совершенно легитимным конкурентом работников Иностранного отдела, так как представлял здесь Разведывательное управление РККА, вновь вошедшее с недавних пор в фавор у высшего руководства страны. Этого горлом не возьмешь, к нему требуется подходы искать да ключи подбирать. Но на такое безобразие совершенно нет времени. Время уходит, как вода в песок, однако и латыш стоит крепко: у него за спиной не только возвращенный на должность и повышенный в звании командарм Берзин, но и герой Испании командарм Урицкий. Двоих таких попробуй обойди!

– Вы не понимаете, Борис Оскарович, – сказал Кравцов. – Дело не во мне или вас, и не в Петре Кирилловиче, – мотнул он головой в сторону комбрига. – Наш человек в окружении Седова доносит совершенно определенно, они готовят покушение на командарма.

– На командарма кто только не покушался… – Тауринь говорит по-русски чисто, но с легким акцентом, и еще Кравцову слышится в его словах брезгливая интонация.

– Я выполняю приказ своего руководства, – отстраняется от стола Кравцов.

– Вот и выполняйте.

Ну, да, у комбрига свое начальство, и оно рангом выше. Вышинский всего лишь член ЦК, а Ворошилов заседает в Политбюро.

– Товарищи, – он взял себя в руки и даже улыбнулся. – Даже странно! Одно дело делаем, а собачимся словно чужие…

– Дружба дружбой, а… служба… врозь, – заговорил, наконец, полковник Дац – та еще сволочь, если исходить из оперативки секретно-политического отдела. – Пятый отдел поставлен партией осуществлять контрразведывательную и контрдиверсионную деятельность в войсках, и я не вижу оснований для вмешательства ИНО НКВД в работу особых отделов РККА. Сначала вы, Федор Иванович, вмешиваетесь в операцию по разоблачению предателя в штабе интербригад, а теперь вообще предлагаете инкорпорировать ваших оперработников в структуры войсковых особых отделов! Неслыханно!

Но показушный демарш на успокоившегося Кравцова впечатления не произвел.

– Все правильно, Борис Оскарович, – кивнул он. – Но давайте тогда уж расставим, как говорится, книги по полочкам. Приказ о замораживании операции «Лихой» отдал не я, а старший майор госбезопасности Никольский, являющийся полномочным представителем НКВД в Испанской республике. Будете апеллировать к Леплевскому, или все-таки не стоит?

Конечно, начальник Особого (5-го) отдела ГУГБ комиссар государственной безопасности 2-го ранга Леплевский куда более сильная фигура, чем Никольский, но Никольский здесь, а начальник 5-го отдела там. И потом за полномочным представителем стоит не кто иной, как сам начальник Главного управления госбезопасности Агранов, а эта карта бьет все козыри, что имеются у «контрагентов». Но и это не все…

– Товарищ Никольский предполагал, что на этапе согласования действий наших… мнэ… структур… – Кравцов сознательно изображал из себя простачка-выдвиженца, поднаторевшего в коридорах Лубянки на канцеляризмах и трескучих фразах, но ума и опыта не набравшегося. Тем сильнее обычно бывали разочарования его оппонентов. – …могут возникнуть некоторые сложности… – он расстегнул нагрудный карман гимнастерки и достал оттуда сложенный вчетверо лист бумаги.

Если честно, Кравцов имел слабость к таким вот простым фокусам и использовал этот прием так часто, что отметка об этом появилась даже в его личном деле.

– Лев Лазаревич решил не перегружать оперсвязь шифровками и вчера лично переговорил с командующим, – он развернул документ и положил его на середину стола. – Вот резолюция товарища Якира. Этого вам достаточно?

4. Вильда фон Шаунбург, Vogelhügel, в семнадцати километрах южнее Мюнхена, Германия, 15 января 1937 года, утро

«Что происходит? Что, ради всех святых, происходит?! И кто мне забыл рассказать, почему и как?»

Рутина – отличное лекарство от тоски и душевной смуты. Это хорошо понимали предки, обнаружившие себя однажды в холодных и унылых стенах своих крепостей и городов. Там можно было, наверное, сойти с ума от одной только скуки. И тогда они придумали Ordnung – порядок – традиции, ритуалы, часы и календарь. И, разумеется, знаменитое немецкое воспитание…

Вильда оказалась воспитана просто великолепно. Она сама никогда даже не догадывалась, насколько хорошо. Ранний подъем, гимнастика, холодный душ… Кто бы мог подумать, что таких салонных фей – кухня, кирха, дети – воспитывают в духе Фридриха Великого? Никто, но… Плотный завтрак – предпочтительно с молитвой, но можно обойтись и без крайностей – и погружение в череду насущных дел, хозяйство ведь никто не отменял и содержание такого имения, как «Птичий Холм» – не детская забава. Это и есть рутина – как и обязательные тренировки в стрельбе из винтовки и пистолета – размеренное перемещение души сквозь вереницу необходимостей и императивов, когда не остается ни сил, ни времени на «шиллеровские страдания», на рефлексию, на самое себя.

«Но, боже мой! Не деревянная же я?!»

Мысли о Басте и Кайзерине возвращались, пробиваясь сквозь заслоны дел и забот, которые с упрямством настоящих баварских горцев громоздила перед ними Вильда. Ничто не помогало, не утоляло боли и печали, но все-таки «размеренная суета»… – «нет, кажется, Баст написал организованная суета!» – помогала забываться, отвлекая от сердечной боли.

И все-таки, все-таки… Ну, право, не железная же она, не холодная и бездушная тварь, чтобы вот так вот просто забыть обо всем?! Но и это было неверно. Не тварь, не бездушная…

Дни, последовавшие за известием о гибели Кайзерины, были полны невыносимой муки. Болела душа, корчась от видений жестокостей и страдания в стиле Босха и Грюневальда. Вильда и сама не представляла – еще одно, но не последнее открытие этих дней – до какой степени Кейт стала частью ее самой и ее отношений с Бастом – непростых, но замечательно изменившихся благодаря все той же Кайзерине. Не представляла, не понимала, как не знала и того, насколько устойчивой к ужасам нового мира создали ее душу Бог и Природа. Но как бы то ни было, это оказались воистину трудные дни, мучительные, изнуряющие… Противоречивые сообщения о судьбе «австрийской журналистки» приходили почти каждый день, а иногда и по нескольку раз на дню, меняясь от обнадеживающих до бесповоротно мрачных.

Убита… застрелена… умерла от ран… умирает от заражения крови

И Баст, сукин сын, молчал, как воды в рот набрал. Исчез, растворился в хаосе воюющей Испании и не подавал ни голоса, ни знака. Но потом… Потом одно за другим последовало несколько общеутешительных сообщений и заявлений для прессы, и одиннадцатого ночью неожиданно позвонил так надолго пропавший Баст. Связь была отвратительная. Вильда едва улавливала слова мужа, в большей степени полагаясь на интуицию, чем на распознавание звуков речи в шуме. Но она вполне представляла, чего стоил ему этот звонок сквозь ночь, и понимала, что разговор этот необычный и что звонит он отнюдь не для того, чтобы сообщить, что у него все в порядке, или объясниться в любви. Впрочем, в последнем она как раз ошиблась. Баст очень тонко, не называя вещи своими именами, сказал ей, как сильно он ее любит и… как сильно любит он Кейт. И означать это могло лишь то, что обстоятельства сделались «особыми» и наступило время, «когда не только от нас зависит, жить или умереть». Был у них с Бастом однажды летом такой разговор… Но тогда, в августе, он показался ей почему-то незначительным и маловажным, чем-то мелодраматическим в стиле немецкого романтизма… Впрочем, она ни о чем не забыла и, когда позже задумалась все-таки над содержанием того разговора – в контексте иных, новых и не слишком новых фактов и обстоятельств – отнеслась уже к нему несколько иначе. Куда более серьезно, чем вначале. Ну, а теперь… Теперь и подавно относиться к такого рода вещам с легкомыслием, достойным «красивой немецкой женщины», было бы верхом идиотизма.

Баст позвонил в два с четвертью, но спать Вильда уже не легла. Оделась, умылась, привела в порядок волосы и спустилась на кухню. Дом спал, да и сколько их было всего, ее домочадцев? Трое, считая и старика Гюнтера. Она включила свет, зажгла электрическую плиту – у Шаунбургов стоял относительно старый Siemens 1927 года с цилиндрической духовкой – и быстро, без затей, сварила полный кофейник крепкого, вечернего помола, бразильского кофе. Затем она поднялась обратно наверх, вошла в кабинет Баста, чего обычно в его отсутствие не делала, и остановилась в раздумье. До сих пор все, что она делала, делалось как бы помимо ее осознанного желания. Она действовала как сомнамбула или пражский истукан, одеваясь и умываясь, спускаясь по лестницам и поднимаясь по ним, но теперь, придя, в конце концов, туда, куда хотела прийти, она очнулась, наконец, от своего «лунатизма» и снова обрела свободу воли.

Оглядевшись, Вильда решила, что света настольной лампы будет достаточно, и, налив в тяжелую фаянсовую кружку, предусмотрительно принесенную с собой, немного горького и терпкого кофе, от которого ужасно здорово пахло зноем и энергией диких земель, принялась за дело. Она взяла из пачки в левом углу столешницы чистый лист бумаги. Выбрала один из дюжины стоящих в самшитовом кубке остро отточенных карандашей. Села в кресло Баста и, повторяя в уме мнемоническую считалку, заученную по просьбе мужа, медленно обвела взглядом его стол слева направо, а потом в обратном направлении, тщательно фиксируя каждый предмет и определяя его место в общей композиции. Через минуту на листе бумаги возникли две строчки цифр: два телефонных номера в Вене и Париже. Покончив с этим, Вильда встала и подошла к книжным шкафам. Как и следовало ожидать, книги, показанные ей однажды Бастом, она помнила и нашла без затруднений. Теперь оставалось лишь снять их по очереди с полки, открыть на третьей, тринадцатой и тридцать третьей страницах и прочесть пятую, пятнадцатую и двадцать пятую строчки, если считать снизу. Ничего сложного, и память услужливо восстановила запомненные наизусть фразы и слова.

«Все».

Книги вернулись на место. А Вильда передвинула кресло в эркер, застекленный от пола до потолка, взяла из запасов мужа бутылку кирша и, прихватив кофе и пепельницу, устроилась в кресле «встречать рассвет». Спать она не хотела, и ей было о чем подумать. Так что остаток ночи Вильда провела в размышлениях о разном, сдобренных отдающим миндалем, настоящим немецким киршвассером и горьким до изумления бразильским кофе.

* * *

Ее нынешние отношения с Бастом представлялись более чем причудливыми, хотя отнюдь не исключительными. Случалось уже, и не раз, что две женщины любили одного и того же мужчину. Бывало и наоборот. Иногда такие отношения, невероятные – с точки зрения обыденного опыта – и греховные, если рассматривать их глазами религии и морали, становились предметом гласного обсуждения, пусть и завуалированно, используя туманные обороты речи и прочие эвфемизмы. Кажется, что-то подобное произошло с поэтом Георгом Гервегом и русским революционером Герценом… Жена Герцена… Натали? Вильда не помнила подробностей, но они ей были и не нужны. Она знала уже из университетского курса по антропологии, что человек моногамен лишь в силу весьма прозаических обстоятельств, позднее разукрашенных, как рождественское дерево конфетами, блестками и цветными конфетти, разнообразными религиозными и моральными догмами и стереотипами. Но и это, по большому счету, уже неважно. В конце концов, прецеденты ничего не меняют и не доказывают. Ее сердце отдано Себастиану. Причем теперь, после драматических изменений в его характере и отношении к ней, даже больше, чем раньше, когда между ними стояли барьеры холодноватого отчуждения, приобретенного вместе с воспитанием и обычаями, и тотального непонимания, вызванного, как думала теперь Вильда, ее невежеством и его сдержанностью. Она полюбила его, едва увидела впервые, любила – ровно и незаметно для него – в течение всех тех лет, что они были вместе, пусть «вместе» они в то время почти и не были. Но настоящая любовь пришла позже и, как ни странно, вместе с Кайзериной. А в итоге, получилось – «А не волшебство ли это? Не магия ли или божественный промысел?» – что разделить в своей душе Баста и Кайзерину Вильда уже не могла, да и не хотела, что, возможно, и странно, но именно так. Она любила Баста и знала, что он любит ее. Она любила Кайзерину – и, увы, не только как названую сестру – и знала, что та любит ее со всей искренностью, на которую, как выяснилось, способна эта незаурядная женщина. И в этом контексте отношения Баста и Кайзерины переставали быть извращением, предательством или изменой, а становились тем, чем и являлись на самом деле: любовью, нежностью и дружбой, связавшими их троих сильнее любых брачных уз.

«Вот так…» – Вильда сделала еще один аккуратный глоток – она пила прямо из бутылки – и, оставив в покое кирш, закурила французскую сигарету «Сейтанес».

Было семь часов утра.

«Время», – она встала из кресла и подошла к письменному столу Баста, на котором имелся телефонный аппарат. К счастью, на континенте телефонные линии работали исправно. Мюнхенская барышня связалась со своей венской коллегой, и связь установилась в считанные минуты.

– Господин Либих? – спросила Вильда, когда в Вене ответили.

– Да, – слышимость была отличная, ей казалось даже, что она ощущает дыхание собеседника.

– Я звоню вам по поручению Себастиана фон Шаунбурга, – сказала Вильда.

– Я весь внимание, – откликнулся мужчина.

В следующие минуту или две Вильда «с точностью до запятой» – как и учил ее когда-то Баст – изложила услышанную от супруга «просьбу к издателю».

– Да, госпожа, – подтвердил «господин Либих». – Я все понял и сегодня же займусь делами господина Шаунбурга. Будьте только любезны, повторите, какие именно страницы рукописи нуждаются в повторной вычитке?

– Двадцать третья, – повторила Вильда, – двадцать девятая, с тридцать второй по тридцать шестую, сорок первая и пятьдесят третья.

– Отлично, – сказал на это голос из Вены. – Теперь я уверен, что не ошибусь…

Следующий звонок был в Париж…

* * *

Вообще-то ей было безумно интересно узнать, чем занят Баст на самом деле. То есть она нисколько не сомневалась в том, что ее муж пишет статьи для газет, как и в том, что он офицер Службы безопасности.

СД – аббревиатура эта не вызывала у Вильды ничего, кроме презрительного раздражения, хотя она и понимала – не малый ребенок, – что людей в черной форме со сдвоенными молниями в петлицах следовало если и не бояться, то, во всяком случае, опасаться. Репутация у Службы безопасности была весьма своеобразная, и Вильду, если честно, беспокоило, что Баст служит в ведомстве герра Гиммлера.

Ее утешало лишь то, что, насколько ей было известно, – а у Вильды не нашлось повода не верить супругу на слово, – Себастиан фон Шаунбург не занимался такими отвратительными вещами, как преследование евреев или инакомыслящих, а работал в разведке, что, конечно же, многое меняло в ее отношении к месту его службы. Однако интересовало Вильду совсем не то, чем конкретно занят Баст в Гестапо. В конце концов, многие мужчины не посвящают жен в подробности своей «трудовой деятельности» – зачастую скучные и неинтересные, если уж не секретные. Мир работы традиционно был отделен от правильных немецких женщин плотной завесой недомолвок, умолчаний и исключений. И хотя Баст был не таков – по крайней мере, теперь – чтобы утаивать от Вильды то, что можно было бы рассказать, не нарушая служебных инструкций и режима секретности, она вполне могла обойтись без этих темных тайн с Принц-Альбрехтштрассе. Но с некоторых пор Вильда начала угадывать в жизни Баста некую иную ноту. Нечто странное и, как ей чудилось, никак не связанное с его повседневной – открытой и тайной – жизнью. Это была как бы тайна за тайной, секрет в секрете, отзвук чего-то большего, чем обычные «мужские глупости», эманация другой жизни, в которую, как это ни странно, похоже, были посвящены и Кайзерина, и Виктория, и ее сумасшедший от ногтей до макушки любовник Раймон Поль, которого Баст называл на баварский манер Райком. Вот в эту тайну Вильда хотела быть посвящена, но любовь и воспитанная с детства дисциплина не позволяли ей проявить в этом вопросе даже самую минимальную активность. То, что должно, сделает когда-нибудь в будущем сам Баст.

«Или не сделает… если у него есть для этого веские причины…»

Она все еще сидела в кабинете мужа, когда почтальон принес в имение телеграмму от Кайзерины… Кейт была ранена, но жива и быстро поправлялась.

5. Раймон Поль, Сарагоса, Испанская республика, 15 января 1937 года, вечер

Усталость начала сказываться даже быстрее, чем он ожидал. Виктория, после концерта казалась возбужденной и полной сил, но жила, по сути, – взаймы. С утра не могла поднять голову и полдня ходила как в воду опущенная, вялая и анемичная, как после тяжелой болезни. К вечеру обычно приходила в себя, быстрее – если назначен концерт. И на сцену выходил уже другой человек, другая женщина… Яркая, полная жизни…

«Дива».

Испанские гастроли, кроме всего, наложились на уже хроническую усталость и изматывающую тревогу за Кайзерину и Баста, а график выступлений составили такой плотный, какого Татьяна не допускала с весны тридцать шестого, когда «раскручивали Викторию» буквально на пустом месте. Два концерта в Барселоне, один – в Лериде, и теперь два в Сарагосе: завтрашний – для испанцев, и сегодняшний – для советских. В Сарагосе близость фронта ощущалась гораздо сильней, чем в Барселоне, да и военных – испанцев, интернационалистов и советских – пришло столько, что казалось, все население города из одних солдат и состоит.

– Здравствуйте, господа, – сказал Раймон, выходя к посетителям.

Переводчик – молодая невысокая женщина с темными вьющимися волосами и орденом Ленина на жакете – слово «господа» автоматически поменяла на слово «товарищи», но товарищи – ровным счетом три – все поняли правильно. Кряжистый широкоплечий полковник с коротко стриженными черными волосами (пилотку он снял при появлении Раймона) откровенно улыбнулся, два майора – высокий с русыми волосами и красивым славянским лицом и низкого роста худощавый брюнет – показали глазами, что тоже поняли оплошность переводчицы.

– Полковник Малиновский, – представился старший из командиров. – Родион. Рад встрече.

К удивлению Раймона, полковник Малиновский говорил на быстром и уверенном французском, хотя и с явным русским акцентом.

– Майор Старинов, – шагнул вперед светловолосый и протянул руку.

– Майор Грейзе[50], – этот был в испанской форме, но сразу видно – не испанец.

– Соня, – подала руку переводчица.

– Очень приятно… товарищи, – Раймон улыбнулся и сделал приглашающий жест. – Проходите, пожалуйста.

И первым войдя в номер, придержал дверь:

– Прошу! – военные с переводчицей вошли вслед за ним.

В центре гостиной стоял круглый стол, уставленный бутылками, тарелочками с легкой закуской – ветчина, нескольких сортов сыр, орехи, зимние фрукты. Все свежее, доставлено всего лишь час назад из ресторана.

– Угощайтесь, – предложил он, показывая рукой на стол. – Прошу вас.

Бокалы, рюмки и стаканы были выставлены на большом посеребренном подносе.

– А где же мадемуазель Фар? – спросил, оглядываясь, Малиновский, он все это время хранил при себе большой и яркий букет цветов, надо думать, для самой «Belissima Victoria».

– А мадемуазель Фар еще спит, – развел руками Раймон. – Мы с ней ночные охотники, tovarisch колонель, – улыбнулся он. – Но я просыпаюсь раньше. Что вам налить, товарищи?

Это свое «tovarisch», «tovarischi» он выговаривал с особым парижским шиком. Знающие люди могли бы и оценить, но где их возьмешь по нынешним временам, знающих-то людей?

– Что вам налить, товарищи? – Раймон был радушным хозяином, тем более что военные ему понравились, и еще тем более, что он когда-то неплохо знал эти имена. Во всяком случае, два…

Сошлись на бренди и, легко приняв по первой, закурили.

– Где вы так хорошо выучили французский язык? – спросил полковника Раймон.

Ему это, в самом деле, было любопытно узнать, ведь Малиновский, так ему запомнилось, чуть ли не из беспризорников, но в любом случае, не белая кость.

– Я воевал в составе русского корпуса на Западном фронте… во Франции. Потом служил в Иностранном легионе, – усмехнулся полковник. – В Первой Марокканской дивизии.

– Не может быть! – искренне удивился Раймон. – И теперь вы уже полковник и служите в Красной Армии?

– А что в этом удивительного? – прикинулся «валенком» Малиновский.

И действительно, что тут удивительного? Ровным счетом ничего.

6. Майкл Гринвуд, Фиона Таммел. Турин. Королевство Италия. 16 января 1937 года

Несколько дней Степан ломал голову, как представить отъезд из Турина в Геную решением, возникшим спонтанно у самой Фионы, а вовсе не навязанным ей, пусть и осторожно, «милым Майклом». Да, отвык Матвеев от решения таких задачек. Холостяцкая жизнь в этом смысле сильно расслабляет и способствует утрате квалификации в некоторых видах человеческих отношений.

«А проще говоря, – хмыкнул про себя Степан, – про… потеряны базовые навыки счастливой семейной жизни».

Теперь он мог почти безболезненно вспоминать о том, что когда-то – «и где-то» – у него была семья. Радость от того, что рядом – любимая женщина, способна приглушить боль от потери, особенно – давней, почти не тревожащей уже сердце и память.

Случай натолкнуть Фиону на нужные мысли представился в субботу, 16-го числа, именно в тот момент, когда они стояли перед «Портретом старика» работы Антонелло де Мессины, в Башне Сокровищ Палаццо Мадама. Уставшие, стоптавшие ноги «по колено» в бесконечности лестниц, залов и галерей дворца-музея, Майкл и Фиона отдыхали перед полотном итальянского мастера.

Лукавый взгляд из-под полуприкрытых век пожилого, лет сорока, человека, пухлые, чувственные губы и слегка приподнятая в недоумении левая бровь… Все создавало ощущение «настоящести» находящегося по ту сторону холста… Будто и не было четырех с половиной сотен лет, отделяющих творение итальянского мастера от влюбленной пары, застывшей сейчас перед картиной.

– Ты знаешь, Майкл, мне кажется, что этот старик сейчас сойдет с портрета… – Фиона положила голову на плечо Матвееву.

– Угу, и спросит: «А чей-эт вы тут делаете?» – повторить интонацию известного киногероя на английском не удалось. Да и смысл фразы, вырванной из контекста, потерялся при переводе. Но все исправила гримаса Степана, скопировавшего выражение лица на портрете.

Фиона улыбнулась и шутливо толкнула Степана кулаком в бок.

– И правда, сэр Майкл, а что мы здесь делаем?

– В смысле «здесь»? В этом музее или вообще в Турине?

– Просто я подумала… За десять дней мы успели посмотреть все, что хотели, и я подумала, а может, нам поехать еще куда-нибудь?

– Куда, например? В Венецию? Так там сейчас сыро и промозгло, да и холодно, почище, чем у нас в Шотландии. В Рим? Столица – есть столица, суета и… – тут Степан немного задумался, будто подбирая слова, – … суета! Может быть, куда-нибудь поближе?..

В результате короткой и по-английски «бурной» дискуссии, впрочем, оставшейся незамеченной для служителей и немногочисленных посетителей музея, Фиона все-таки произнесла заветное слово «Генуя». Немного поспорив, но исключительно для приличия, Матвеев согласился.

* * *

«Веселенький пейзажик, ничего не скажешь!» – Степан споткнулся и аккуратно переступил через мирно дремлющего почти на самом пороге траттории немолодого мужчину, выводившего сизым, распухшим носом такие рулады, что порой в них терялся гомон, доносившийся из-за полуоткрытой двери.

«Да-а-а… отдыхающий после трудовой недели пролетариат везде одинаков, что в Глазго, что здесь – в Турине, что на родине… На родине…» – Матвеев отогнал вредную – именно сейчас и здесь – мысль и, толкнув неожиданно легко подавшуюся дверь, переступил через порог питейного заведения.

Машину он бросил за несколько кварталов отсюда, в «чистой» части города. Там вероятность найти своего «железного коня» именно на том месте, где ты его оставил, и, может быть даже, в целости и сохранности, была несколько выше, чем в «рабочих» кварталах. Но дело есть дело – бойцам из «университетской сборной» проще затеряться среди безликих и изрядно загаженных улиц, куда полицейские патрули и чернорубашечники заглядывают не столь часто.

«Потому что большая часть из них здесь же и живет. Живет по вбитым – кулаком и другими подручными предметами – с детства уличным и дворовым законам, а не по циркулярам Министерства внутренних дел».

Первая встреча с «людьми Шаунбурга» нелегко далась Степану, так и не сумевшему ощутить себя равным этим немногословным в его присутствии людям. Он чувствовал себя в тот момент подобно породистому служебному псу среди стаи диких полукровок, по-звериному хитрых, ни в грош не ставящих авторитеты, опасных, но до поры до времени находящихся на его стороне. К счастью, взаимное «обнюхивание» обошлось без подростковых подначек и дешевых проверок. Тертые жизнью «мужики» понимали, где заканчивается субординация и начинается анархия, а может «тень», отбрасываемая Олегом в его немецкой ипостаси на восприятие «залетного» британца, оказала свое действие. В общем – притерлись и начали работать.

Сняв кепку и машинально поправив рукой сбившуюся прическу, Матвеев прошел через общий зал – народу в траттории оказалось немного, всего две компании, но шумели они словно «нанятые» и совершенно не обратили внимания на вошедшего чужака. А то, что он выглядит здесь белой вороной, Степан ни секунды не сомневался. Сколько не рядись в заношенную куртку с аккуратной штопкой на локтях, сколько не повязывай галстук-шнурок с дурацкими бархатными помпончиками. В общем: «Брейся не брейся, а на елку все равно не похож!» Разве что в сумерках и издали. Но все равно лучше, чем подкатить на дорогом авто прямо к порогу и войти в эту забегаловку в костюме, стоимостью в полугодовое жалованье местного инженера, то-то разговоров будет – на неделю, не меньше!

«Совершенно лишних и опасных разговоров».

Степан поднялся по скрипучей, рассохшейся лестнице к двери одной из отдельных комнат – «кабинетов» на втором этаже, где его уже ждали – привалившийся к дверному косяку Венцель Де Куртис мрачно курил, аккуратно стряхивая пепел вдоль стены. Окинув Матвеева удивленным взглядом, он, тем не менее, сдержался и не стал отпускать комментарии по поводу внешнего вида руководителя операции.

Пропустив мимо себя Степана, Де Куртис плотно закрыл дверь и лишь после этого протянул руку для приветствия.

– Здравствуйте, геноссе Михаэль!..

7. Кайзерина Альбедиль-Николова, Эль-Эспинар, Испанская республика, 16 января 1937 года, вечер

Вечером во внутренний двор вынесли огромный, как сундук с пиратскими сокровищами, радиоприемник, проложили метров двадцать кабеля до электрогенератора, питавшего хирургические лампы в операционной, приладили громкоговоритель и запустили – в живой трансляции – концерт Виктории Фар из Сарагосы. Качество звука было ужасным, но Кайзерина увидела лица раненых, слушавших «Бессаме мучо» или «Я танцую под дождем», и решила отложить критику на потом.

Она сидела на лавочке, прислонившись к прохладному камню колонны, поддерживающей галерею второго этажа, курила и слушала. Но слушала она, не слыша, и ничего перед собой не видела, находясь не здесь и сейчас, а где-то далеко-далеко и отнюдь не случайно. Память и голос Тани, прорывающийся сквозь все «возмущения атмосферы», повернули личное время Ольги вспять, вернув Кайзерину в первое сентября тридцать шестого. Так что, оставаясь физически во дворе превращенной в госпиталь асьенды «Ла Калера», на самом деле душой она вернулась в туда и тогда – в жаркий сентябрьский вечер и насыщенное ароматами духов и алкоголя варьете на бульваре Клиши…

Включился прожектор, распахнул с металлическим щелчком веки-жалюзи, чуть сдвинулся вправо, рассекая темные глубины сцены, и в круг света вошла Таня. Это было как черно-белое кино, но только в ином, недоступном пока технике тридцатых годов качестве. Исключительной белизны алебастр кожи, черные губы – бантиком – обесцвеченные освещением волосы и «кромешное» платье, словно сгусток жидкой тьмы, стекающей по замечательно гибкому, изящному телу… Шаг, другой, легкое – изысканное – покачивание бедер, в одной руке – бокал с белым вином, в другой – дымящаяся сигарета в длинном черном мундштуке… Еще шаг… Таня приближалась к рампе, и там, на обрезе сцены, начали включаться цветные прожекторы. Мгновение, пауза длиной в сокращение сердечной мышцы, и в мир вернулись краски. Пунцово-красные губы, золотистые – светло-русые желтоватого оттенка волосы, голубые глаза – они засветились вдруг невероятной синью – и серебряное открытое платье, лунным шлейфом стекающее по великолепной фигуре дивы Виктории…

– Ты была чудо, как хороша сегодня, – иногда Ольга позволяла себе быть объективной в отношении старой подруги, и немного – всего чуть-чуть – искренней.

– А по мне так она все время хороша, – Виктор переживал острую фазу влюбленности, и его можно было понять и даже пожалеть.

– Я наступила тебе на какую-то любимую мозоль? – спросила Татьяна, прищуриваясь на кошачий манер.

– Пой, птичка! – улыбнулась Ольга. – У тебя это неплохо получается.

– Брейк! – вклинился в разговор Олег. – Что вам делить, красавицы?

И в самом деле, что?

Ей вдруг ужасно захотелось оказаться снова там, прошлой осенью в уютном Париже или уж – на самый худой конец – в Сарагосе, где выступала сейчас Виктория. Подойти, обнять, поцеловать и… поплакать «на плечике», и чтобы Таня гладила ее по волосам…

«Или Баст… Баст даже лучше!»

Но не было рядом ни Тани, ни Олега. Никого не было…

Предыдущая главаГлава 12 из 16Следующая глава