К книге
Господин ГексогенЧасть I Операция «Прокурор». Глава девятая
26%
Часть I Операция «Прокурор». Глава девятая
9

От гостиницы «Россия» они катили по набережной, глядя на реку, где скользили нарядные, в лампочках и гирляндах, кораблики, с которых пускали салют в честь победителей фестиваля. Струи огня взлетали над палубой, распускались в небе пышным букетом звезд, превращая реку в золотистое сверкание. Белосельцеву казалось, что каждая звездочка имеет шесть крохотных кончиков, и он удивлялся этому искусству пиротехники. Прокурор был очень возбужден, говорил без умолку, перескакивая с темы на тему:

– Я считался лучшим оратором на факультете и вполне бы мог практиковать адвокатом!.. Мы проводили на первом курсе конкурсы экзотических галстуков, и я завоевал первый приз!.. Я даже писал стихи, от которых девушки сходили с ума!.. Там была такая строфа: «Умирают левкои – легко им. Как сиреневый пар – парк…» Неплохо, не правда ли?..

Кремлевская стена, мимо которой они проезжали, казалась сочно-малиновой, воспаленной, словно щека, по которой ударили ладонью.

– Не спрячутся! – Прокурор иронически кивал на стену, подразумевая засевших в Кремле властителей. – Мы их заставим уйти!.. Вы знаете, как говорил Франко?.. «Друзьям – все, врагам – закон». В Испании я видел его могилу… И там, представляете, летали бабочки-белянки, как белые духи примирения…

Они въехали на Каменный мост. Комиссары с красными и синими ромбами стояли в окнах Дома на набережной. «Ударник» все так же мучился тиком, дергая рекламой «Рено». Белосельцев боялся, чтобы прежде времени не кончилось действие веселящего напитка, от которого Прокурор испытывал потребность в сильном поступке, в ярком впечатлении, в страстном переживании. Чтобы тот не опомнился, не заподозрил неладное, не развернул машину в сторону Генеральной прокуратуры, где в сейфе лежит сокровенная секретная папочка со стопкой бумаг, способных сокрушить Президента. Но Прокурор был в ударе, продолжал разглагольствовать:

– Прокурор должен быть бесстрашным и честным… Мне угрожают… После последнего телеинтервью угрожают сжечь дачу… Я непременно приглашу вас на дачу… У меня великолепно… На участке весной цветут ландыши, а осенью растут белые грибы…

Дом времен сталинизма возник в окончании моста, и над ним, в сыром тумане, огромная красная бабочка складывала и раскрывала крылья, привлекая к себе внимание. Словно требовала от Белосельцева, чтобы тот не проехал мимо.

– Вот здесь! – Белосельцев указал водителю разворот, куда следовало направить машину, чтобы приблизиться к дому.

Во дворе было сумрачно, сыро. На тяжелом фасаде желтели окна. У тротуара стояли машины. Белосельцев быстро просмотрел их ряды, безошибочно выделяя одну, притаившуюся под деревом у заветного подъезда, – со штырями антенн, с погашенными фарами, затемненными стеклами. Машина была обитаема. Сидевшие в ней невидимки отметили их прибытие. Проверили частоту настройки приемника. Всматривались в индикаторы, принимая сигналы крохотной, размещенной в квартире телекамеры.

– Приехали… Можем выходить… – бодро сказал Белосельцев, указывая Прокурору на подъезд.

Поднялись на этаж, к замшевой двери, с затейливо выбитым готическим номером. Белосельцев позвонил, и в глубине квартиры откликнулся нежный клавесин, пролепетавший аккорд средневековой мелодии.

Дверь отворилась, и Вероника, светящаяся, радушная, радостно изумленная тем, что хозяин явился не один, а с гостем, встала на пороге. Прямой пробор на маленькой красивой голове, белая просторная блузка с отложным воротником. Неуловимое сходство с дореволюционными барышнями, поступившими на Бестужевские курсы. И опять на пороге пахнул на Белосельцева легкий запах ее духов, породив летучий рой ассоциаций, столь быстро исчезнувший, что невозможно было в нем разобраться, – один дурман и головокружение.

– Здравствуйте, – улыбнулась она сразу обоим свежей и чистой улыбкой, от которой Прокурор стал чуточку выше, потянувшись на ее свет. – Дождик на улице?

– Какая у вас милая дочь. – Прокурор стал галантно расшаркиваться.

– Это мой секретарь, – посмеиваясь, сказал Белосельцев. – Помогает мне писать мою книгу. У меня с ней роман чисто платонический. – Дивясь своей непринужденности, Белосельцев взял Веронику за руку, осторожно поцеловал. – Дайте-ка нам что-нибудь выпить, милая Вероника.

Белосельцев пригласил Прокурора в комнаты, зорко оглядывая уже знакомые декорации. Бар с напитками, среди которых не виден флакон с возбуждающим, веселящим настоем. Ангольские и нигерийские маски. Эфиопские лубки на пергаменте с изображением чернокожих святых. Буддийская бронза, добытая на рынках Камбоджи. Каталог бабочек, раскрытый на африканской странице. Белый куб компьютера с голубым экраном, на котором мерцает таблица. Все говорит о привычках и пристрастьях хозяина. О его скитаньях. О многотрудной работе над книгой, в которой ему, утомленному путешественнику, помогает молодая поклонница, с которой он на «вы», которой старомодно целует руку.

– Боже мой, какая красота!

Этот возглас Прокурора относился к сверкающему драгоценному многоцветью, которым была наполнена вторая, полуоткрытая комната. Там, на стенах, переливались всеми цветами радуги бабочки, помещенные в промытые стеклянные коробки. Они словно были запаяны в хрустальные призмы, излучавшие сочные спектры. Стекла были освобождены от пыли. Коллекция вернула себе первозданную свежесть тех дней, когда он, наполнив очередную коробку, ставил ее под ночной свет лампы. Часами неотрывно смотрел на узоры, порождавшие головокружение, сладостные галлюцинации, разноцветные бреды. В них не было мыслей, а одни восхитительные абстрактные чувства, не прекращавшиеся во сне, когда душа, освобожденная из плотского плена, летала среди цветных райских туманов.

– Вот моя коллекция, которую я вам обещал показать.

Белосельцев ввел Прокурора в комнату, занятую почти наполовину просторной кроватью под полосатым восточным покрывалом с длинными круглыми мутаками. Эта постель была волчьей ямой, тщательно замаскированной, куда должен был рухнуть потерявший бдительность Прокурор. Не подозревая близкого конца, тот шел в яму с завязанными глазами, на которые ему наложили многоцветную повязку. Две телекамеры, черно-белая и цветная, спрятанные в люстру и узорный оконный карниз, следили за ним.

– Расскажите, как вы ее собирали? Как провезли сквозь горящие границы и воюющие континенты? – Прокурор приближал лицо к коробкам, и оно отражалось в стекле, облепленное бабочками.

Вошла Вероника, приветливая, милая, неся маленький серебряный поднос, на котором стояла бутылка коньяка, две налитые рюмки, стеклянная вазочка с фисташками.

– О чем же книга, которую пишет Виктор Андреевич? – Прокурор был восхищен коллекцией, восхищен Вероникой. Опоенный зельем, он искал поводов восхищаться. Казался себе чутким, романтичным, утонченным.

– Он пишет книгу о бабочках, – охотно и приветливо стала объяснять Вероника. – Каждая пойманная бабочка – это страничка его жизни, какой-нибудь военный случай, встреча с политиком или разведчиком. Ну и, конечно, любовные приключения, встречи с прекрасными женщинами. Книга – дневник жизни, где каждая бабочка – листок календаря.

Белосельцев был изумлен проницательностью молодой женщины, угадавшей его тайную мечту. Был изумлен утонченной веселой ложью, которую она говорила. Ей нравилось лгать и играть. Нравилось держать серебряный подносик с коньячными рюмками, в одну из которых она капнула зелье. Она видела в Белосельцеве соучастника, такого же лжеца и лицедея. Они оба губили доверчивого человека, присевшего на край кровати.

– Рад видеть вас в моем доме. – Белосельцев взял с подноса рюмку, ту, на которую указали ему смеющиеся глаза Вероники. – Я восхищаюсь вашим мужеством. Понимаю весь риск вашей деятельности. Желаю вам успеха в многотрудных деяниях на благо России, во имя Его Величества Закона!

Прокурор благодарно принял рюмку из рук Вероники. Они чокнулись, и Белосельцев, глотая обжигающий душистый коньяк, увидел, как хватают хрусталь рыбьи губы Прокурора, как не спускает он глаз с Вероники.

Действие дурманного зелья стало проявляться немедленно. В голове Прокурора загорелось негасимое солнце. Он испытал прилив возбуждения, желание говорить, рассуждать. Ему хотелось нравиться, слышать похвалы, быть в центре внимания. Растворенный в коньяке препарат порождал в нем род безумия, когда он остро, с нарастающей силой ощущал свое величие, был милостив к окружающим, делился с ними этим величием. И все остальные переживания, свойственные ему – бдительность, осторожность, прозорливость, – были усыплены и подавлены этим господствующим возбуждением.

– Вы верно меня угадали!.. Его Величество Закон и Ее Величество Россия!.. Я чувствую драматизм момента!.. От меня одного зависит, в каком направлении двинется история России!.. Страшно подумать, что от воли, честности, бесстрашия одного человека зависит судьба великой страны, великого народа, нашей молодой и такой хрупкой демократии!.. Это страшная тяжесть, страшная ответственность!.. И одновременно счастье!.. На тебя смотрят враги и друзья, тебя ненавидят, тебя обожают!.. Стараются подкупить, грозят убить и одновременно молятся за тебя по монастырям и церквам, думают о тебе с надеждой в каждой семье!.. Я владею страшной тайной!.. Если бы вы знали, что содержится в тоненькой розовой папочке, лежащей в сейфе в моем кабинете!.. Какие чудовищные преступления власти!.. Какая бездна падения!.. Это не люди, а клубок червей, проползший в Грановитую палату!.. Не просто воры, похитившие заводы, прииски, авиационные компании!.. Не просто грабители, уносящие из казны алмазы, золото, драгоценные изделия и царские монеты!.. Они похитили саму власть, сам священный выбор народа, каждый раз в дни выборов похищая миллионы голосов избирателей, продлевая с помощью невиданного обмана свое бесчестное присутствие в Кремле!.. И вокруг этого трупы, заказные убийства, развязывание войн!.. В этой папочке смертный приговор Президенту!.. Смертный приговор его ненасытной семейке!.. Смертный приговор Зарецкому!.. Все они обязательно кончат в металлической клетке, и я сам приду на процесс, чтобы убедиться, надежно ли она заперта!..

Прокурор говорил бесконечно. О своей священной, религиозной миссии, делающей его современным князем Пожарским. О спасительной судьбоносной роли московского Мэра, который после смуты начнет на пепелище новую эру процветания и могущества. О необходимости объединяться всем честным людям. О влиянии женской красоты на поведение рыцаря, готового совершить свой подвиг. О прекрасном уделе прожившего жизнь человека, имеющего досуг писать книгу жизни, глядя, как за окном падает снег, принимая из добрых женских рук чашку горячего глинтвейна.

Белосельцев чувствовал его беззащитность. Ему было скверно от мысли, что он участвует в неправедном деле. Что вероломно заманил человека в ловушку. Опоил его ядом. Помутил рассудок. Усадил на край просторной кровати с полосатым восточным покрывалом. Подвел наложницу. Выставляет обоих под острые глазки телекамер. И все это бесчестное, непотребное действо освящается драгоценным иконостасом его коллекции, где каждая бабочка как крохотная икона, перед которой он молился о любимых и близких, об избавлении от смерти, о встрече с небесным ангелом. Вся летопись его жизни, драгоценный, в муках добытый опыт оскверняются гадким деянием.

Надо прервать обман. Открыться говорливому, потерявшему разум человеку. Увести его из фальшивой, созданной декоратором квартиры. Отпустить в безумный, непоправимо изуродованный мир, где ему, Белосельцеву, нет места. А место его – в одиноком бревенчатом доме, среди осенних дождей и зимних снегопадов, когда замерзшей рукой он станет заталкивать в печь березовое полено, жечь сухую кору, слушать в трубе вой огня и ветра. Длинные одинокие вечера и долгие бессонные ночи позволят ему вспомнить прожитую жизнь, куда он вбежал счастливым смеющимся мальчиком, любящим маму, милых и близких, синюю сосульку в окне, сверкающую рыбку в аквариуме, а выходит убеленным стариком с непроходящей печалью в сердце, с ноющей болью в старой ране.

Он уже собирался прервать Прокурора, открыть обман. Но в соседней комнате громко, властно зазвонил телефон. Белосельцев поспешил к телефону, снял трубку и не ошибся – звонил Гречишников:

– Молодец, все отлично!.. Вижу вас на экране… Слушаю ваш разговор… Все классно, все удается!.. Ты делаешь великое дело!.. Отомсти за «Новую Хазарию»!.. Отомсти за оскверненный Кремль!.. Отомсти за ребятишек из Печатников!.. Через пять минут уходи, оставляй его с девкой!.. Если что, я рядом!..

Гудки в трубке. Острое понимание того, что он несвободен. Им управляют. Как реактивный, начиненный электроникой снаряд, выводят на орбиту. Сбрасывают ступени. Отделяют боеголовку. Сближают с целью. Включают бортовое оружие. Выстрелом лазерной пушки сбивают ракету противника. Бесшумная вспышка в небе, словно погасла звезда. Она опадает на землю обгорелыми лоскутками металла, обугленными лепестками антенн, опаленными крыльями бабочек.

Он вернулся в комнату в момент, когда Прокурор читал Веронике стихи, держа ее руку.

– «Умирают левкои – легко им. Догорела заря – зря. Как сиреневый пар – парк…» Ну, это так, пустое… Воспоминания чудных дней… Теперь в моей судьбе властвует не рифма, а закон… Впрочем, сейчас, когда я вас увидал… – Появление Белосельцева его смутило. – В молодости я увлекался Бальмонтом, Северяниным… Божественная коллекция…

– Срочный вызов. Должен вас ненадолго оставить, – сказал Белосельцев. – Вероника, развлеките дорогого гостя. Расскажите ему подробнее о нашей коллекции. Совершите с ним путешествие на иные континенты, в иные миры…

Вероника проводила его до дверей, улыбнулась на прощанье очаровательной улыбкой, синтезированной в лаборатории обольщений. Он снова ощутил терпкий запах ее духов, как летучую струйку эфира в душном воздухе Африки, оставленную пролетевшей бабочкой.

Во дворе было темно, шел дождь. Горели по фасаду мутные желтые окна. Машина с антеннами стояла под мокрым деревом без огней. Белосельцеву почудилось, что за темными стеклами загорелся и тут же погас красный уголек сигареты.

Он вернулся домой, зажег свет, и голые, лишенные коллекции стены кабинета ужаснули его бледными прямоугольниками, испятнавшими обои. Эти блеклые, оставшиеся от коробок отпечатки были образом смерти, ожидавшей его неизбежно, когда погаснут разноцветные впечатления мира и в глазницах останется тусклый сор истлевших зрачков. Он закрыл дверь в кабинет, как закрывают двери ограбленной церкви, с пустыми проемами иконостасов, откуда выломали иконы, с опрокинутыми подсвечниками, разбитыми лампадами, мерзкими надписями на лицах святых и угодников. К святотатству, которое учинили разбойники в его домашней молельне, был причастен он сам. Ощущение нарушенных заповедей, оскверненных святынь вызывало в нем брезгливость к себе самому, словно он надел чьи-то нечистые, взятые в мусорной яме одежды. Он пошел в ванную, долго стоял под душем, смывая с себя клейкую пленку, оставшуюся после прожитого дня, похожего на огромную скользкую медузу, которая, проплывая, коснулась его, оставила на нем едкую слизь.

Вернулся в гостиную. Снял с книжной полки Тургенева. Положил на столик. Лег на кушетку под плед. Открыл «Записки охотника» и стал читать наугад отрывок с описанием летнего луга. И вдруг счастливо задохнулся, ослеп от солнечного блеска травы, мелькания цветов. От мотыльков, прозрачных в слепящем свете, облепивших пряный цветок. От жужжанья шмелей и пчел, падающих в сладкие ароматы цветного горошка. От тусклого свечения бронзовых тяжелых жуков, сонно копошащихся в белых мохнатых зонтиках. Он стоял в путанице стеблей, шелковистых листьев, изумрудных колосков и метелок. Капля росы вдруг загоралась алмазом и тут же пропадала, стоило качнуть головой. Разноцветные мушки вились над белой ромашкой. Прозрачная, в черных прожилках боярышница плавно пролетела, как барышня в девичьем сарафане. Огненно-красный червонец с металлическим блеском метался над лугом. Крохотная птица, нанизав на клюв зеленую стрекозу, повисла на гибкой травинке. Ветер, волнуя легкие гривы, пролетал над лугом, неся ароматы пыльцы, сладкие запахи меда, дуновения цветочного сока.

Это видение летнего луга было прекрасным, очистительным. Он зарывался в траву, спасаясь от мучительных, настигавших его видений. Катался по стеклянным стеблям, пушистым листьям, мохнатым соцветьям, прячась в них от недавнего жуткого игрища. Обнимал теплые сырые охапки, в которых запуталась, не умела освободиться серо-коричневая, с фиолетовыми крапинками, сенница. Заслонялся от зрелища бутафорской квартиры с кроватью и болтающим без умолку Прокурором.

Его сон был продолжением луга. Он бежал по траве, и голые ноги чувствовали теплую землю, режущий, застрявший между пальцев стебель, рыхлую кротовую норку, пепельно-сухой муравейник. Он не хотел просыпаться, стараясь продлить молодой и горячий бег, слыша вторжение режущей телефонной трели.

Говорил Гречишников:

– Немедленно приезжай к Копейко!.. Такое увидишь!.. Ты великий разведчик, Виктор Андреевич!.. «Подвиг разведчика», вторая серия!.. – С захлебывающимся смехом он будто кувыркнулся и исчез в глубине телефонной трубки, оставляя на мембране падающую капель звука.

Среди ночи Белосельцев отыскал ампирный особняк с колоннами, с чугунной решеткой балкона, с кнопкой звонка, врезанной в белую кладку. Охранник, успев разглядеть его сквозь застекленную трубочку телекамеры, впустил в дом. Сопровождая, как пленного, держа ладонь на кожаной кобуре с пистолетом, проводил сквозь электронные залы с неутомимо думающими, мигающими машинами.

В небольшом, матово озаренном помещении его встретили Гречишников и Копейко. Оба возбужденные, переполненные радостным кипением, будто в каждого кинули шипучую пенистую таблетку.

– «О тебе, моя Африка, шепотом в небесах говорят серафимы…» – Гречишников обнял Белосельцева, любовно заглянув в него оранжевыми глазами. – Радовался ли так Королев, получив первые снимки с лунохода? Испытывал ли он подобное чувство, когда разглядывал фотографию лунного камушка, длинную тень от него, колесо лунохода, попавшее в объектив телекамеры?

Копейко, круглоголовый, пушистый, округлив совиные глаза, усмехался маленьким ртом.

– Настаивал и буду настаивать!.. Что невозможно достичь с помощью воздушных армий, достигается с помощью женского лобка, правильно сориентированного во времени и пространстве!..

Он держал в руках кассету. Целил ее в скважину видеомагнитофона, перед которым стояли початая бутылка водки, мокрые рюмки, тарелка с нарезанной семгой.

– Не томи, покажи! – Гречишников наполнил рюмки, восторженно глядя на Белосельцева как на героя, за которого предстояло выпить. – Засунь ее поглубже, будь добр!

Копейко утопил кассету в мягко чмокнувшей глубине магнитофона. Нажал пульт. На матовом экране, среди легкой ряби, как отражение на выпуклой голубоватой поверхности, возникли кадры.

Белосельцев увидел знакомую кровать с полосатым покрывалом, изображенную в косом ракурсе сверху. Прокурор притягивал к себе Веронику. Та слегка отстранялась, а он двумя руками обнимал ее за пояс, прижимал к своему животу. Изображение было синеватым, ночным, сделанным при лунном свете. Словно и впрямь съемка велась на Луне, где отсутствовала атмосфера, лежали глубокие тени, и сигнал, долетая к Земле, проходил сквозь магнитные бури, поколебленный электронной рябью.

– Он может вернуться?.. Вы уверены, что он не вернется? – Прокурор целовал Веронику в открытую шею, при этом была видна его лысеющая голова и ее смеющееся, словно из фарфора, лицо.

– Вернется через час или больше. Должно быть, поехал к своей старой больной тетушке, которой стало плохо. Он иногда уезжает к ней по срочному вызову. Мы прерываем редактирование книги.

– Давай ее с тобой редактировать!.. – Прокурор поцеловал ее шею, стал неловко расстегивать ей блузку. – Пускай помогает тетушке, а мы будем редактировать книгу… Вернется, а она отредактирована…

Был слышен ее смешок, его тяжелое дыхание, различались грассирующие рокоты его взволнованного голоса. В объектив попадал фрагмент стены с коллекцией бабочек, синеватых, с черной графикой, обведенных тенями. Будто пойманных на Луне, в Море Дождей, когда он, Белосельцев, в серебристом скафандре, плавно отталкивался и взлетал, оставляя на мучнистой поверхности ребристые отпечатки.

– Ну давай, давай, старый козел! – весело комментировал Гречишников. – Давно не раздевал молодых баб?.. А как же жена?.. А семья?.. А нравственность?.. А честь мундира?.. Ну, Прокурор!.. Ну, Рыцарь Закона!.. Ну, совесть нации!.. Козел похотливый!..

На следующих кадрах, уже прошедших предварительный монтаж, следовал эпизод раздевания. Прокурор, неловко нагибаясь, хватая подол, а затем подымаясь на цыпочки, снимал с Вероники юбку. Вздымал над ее головой. Вытянув руки вверх, она позволяла снимать, чуть мешая, выгибая бедра, поддразнивая Прокурора. Тот справился с юбкой, откинул ее куда-то в сторону, может быть, на пол. Принялся из-за спины расстегивать ей лифчик. Она улыбалась. Был виден ее прямой бестужевский пробор, зябкое передергивание плеч. Прокурор, что-то курлыкая, освободил ее от лифчика. Колыхнулись ее круглые, тяжелые груди. Словно купальщица, она заслонила их, положив руки на плечи крест-накрест. Прокурор стал жадно наклонять лицо, пытаясь поцеловать ее грудь, он задыхался, а она мешала ему, глядела насмешливо на его наклоненную, дрожащую лысину.

– Дорогая, как же ты хороша, как прелестна!.. Не бойся меня, не бойся!..

Гречишников едко смеялся:

– Да она тебя не боится, хрыч!.. Ты бы ее не боялся!.. Своя небось баба обрыдла!.. Свежатинки захотелось?.. Кушай, кушай, с подливочкой!.. Скоро икать начнешь!..

Белосельцев смотрел на это эротическое лунное шоу. Оно не вызывало в нем вожделения. Не вызывало вины и раскаяния. Ему не было жаль Прокурора. Он не испытывал злорадного ликования, видя, как бездарно и пошло гибнет одно из первых лиц государства. Обнимавшиеся на экране голые люди были давно мертвы. Их тела и возбужденные губы, жадные глаза и похотливые трясения голов, сладострастное дрожание животов и рук – все давно истлело в могилах, превратилось в пыль и труху. На экране двигались призрачные тени, болотные духи, сквозь которые беспрепятственно пролетал свет луны, порождая недоумение и печаль, какие бывают, когда разглядываешь снимки начала века – кафешантаны, царские выезды, первые автомобили, исчезнувшие, с конками и бородатыми мужиками, кварталы Москвы.

Затем следовали кадры, которые не включали в себя раздевание Прокурора, по-видимому, состоявшее из бестолкового сволакивания пиджака, дерганья галстука, отстегивания нелепых подтяжек, комканья брюк, стыдливого освобождения от длинных семейных трусов. Сразу появилась постель с двумя телами, уже успевшими смять покрывало и сдвинуть мутаки. Вероника лежала лицом вверх, согнув красивый локоть, подложив ладонь под голову. Другой ладонью чуть прикрывала грудь, растворив тонкие пальцы, сквозь которые невинно выглядывал сосок. Она была похожа на спящую Венеру, и эта поза была усвоена ею из созерцания репродукций итальянских мастеров кватроченто. Прокурор тыкался в нее по-собачьи, жадно целовал ее неподвижное тело, и казалось, что он собирается не любить ее, а торопливо ею поужинать. Были слышны его постанывания, утробные, похожие на всхлипывания слова:

– Богиня!.. Несравненная!.. Помоги мне!.. Ты мне как дочь!.. Я теряю сознание!.. Сделай так, чтоб я умер!..

– Ты уже умер, козел!.. – ликовал Гречишников. – Ты уже на Ваганьковском!.. Закажем тебе памятник работы Эрнста Неизвестного!.. Фаллос в прокурорском мундире!.. «Под камнем сим лежит законник, он членом бил о подоконник!»

Они с Копейко подняли рюмки. Не дождавшись того же от Белосельцева, чокнулись, жадно выпили, хватая руками жирные розовые ломти семги.

Белосельцев вдруг испытал острое, нарастающее чувство позора. Сознание своего мерзкого греха. Того, за который в Дантовом аду сводники и держатели домов свиданий превращались в ветки ивы. Мимо человекоподобных деревьев ходил чернокожий палач, срубая секирой ветви. Обрубки брызгали кровью, кричали человечьими голосами. И тут же вновь вырастали. На них со свистом падал удар секиры, которую ловко держал черноликий, белоглазый экзекутор, напоминавший воина на эфиопском лубке. Позор усиливался ощущением необратимого проигрыша, при котором в одночасье погибли крохи драгоценного опыта, мучительно обретенного знания, добытого в долгие дни одиночества, когда он пытался очистить свой разум от бессмыслицы похотей и страстей, стремился обнаружить в своей сумбурной греховной жизни божественный закон бытия, чтобы, следуя ему, приготовиться к смертному часу. Теперь он сорвался вниз. Лежал среди расколотых коробок коллекции, где каждая бабочка означала его грех и проступок. Чью-нибудь загубленную жизнь или затоптанную любовь.

Прокурор лежал навзничь, лицом в потолок, с полуоткрытым постанывающим ртом, идиотическими, побелевшими от наслаждения глазами, уродливо раздвинув стопы с загнутыми большими пальцами. Женщина склонилась над ним, белея гибкой спиной, с подвижной линией позвоночника, круглыми, кувшинообразными бедрами. Она целовала его волосатую грудь, выпуклый дышащий живот. Ее голова двигалась, плавно описывала цифру «восемь». Были видны ее маленькие, тесно сжатые стопы. Время от времени она поднимала голову, отбрасывая назад спадавшие волосы.

– Как хорошо!.. – подавал ноющий голос Прокурор. – Мы созданы друг для друга!.. Мы поедем во Францию!.. Будем жить у моря!.. Как мне хорошо, моя радость!..

– Обещаю, козел, через день это услышит вся Россия! – гоготал Гречишников, подливая водку. – Только уточни, где будете жить?.. В Ницце?.. На Лазурном Берегу?.. В какой-нибудь маленькой уютной гостинице под Марселем?.. Может быть, вам обвенчаться?.. Справим свадьбу в «Метрополе», позовем на нее всех валютных проституток Москвы!..

Женская голова описывала цифру «восемь», и это напоминало фигуру, которая создавалась в вечернем воздухе над каким-нибудь влажным черно-зеленым листом монотонно пульсирующей бабочкой шелкопряда, танцующей брачный танец. Это сходство изумило Белосельцева, а потом породило в нем мучительное влечение, разгоравшуюся слепую похоть. Он пытался с нею бороться, чувствуя, что проваливается все глубже. Его грех становится все ужаснее, обретая черты языческой оргии, свального соития, когда все они – Прокурор с ноющими бабьими звуками, Гречишников с безумными похотливыми смешками, Копейко с напряженным посапыванием и он сам, Белосельцев, хватающий жадно воздух, – все они набросились сообща на молодую женщину, терзают ее, выдирают один у другого, распинают на полосатом покрывале, подкладывают ей под спину мутаку. Закрывают ее кричащий искусанный рот своими мокрыми, хрипящими ртами. Эта похоть вошла в него вместе со струей горячего дыхания. Свилась в жгут. Проскользнула под сердце, сдавливая мощным чешуйчатым узлом. Проползла вниз, в желудок, в пах, кидая впереди себя обжигающее ядовитое пламя. Она рвалась наружу, раздвигая тазовые кости, вызывая сладкое помрачение.

Прокурор лежал на женщине, похожий на носорога, с жирной горбатой спиной, тучными плечами, маленькой лысеющей головой. Он сопел, бормотал, хлюпал. Через несколько пропущенных кадров поднялся из постели. Стыдливо отвернувшись от женщины, он стал напяливать нелепые семейные трусы и при этом хотел казаться галантным, благодарил ее. Она, продолжая лежать, смотрела ему в спину и улыбалась.

– Стоп-кадр!.. – возопил Гречишников. – Это лучшее, что мы имеем!.. В журналы «Лица» и «Профиль»!.. На первые страницы!.. Правосудие надевает трусы!.. Зевс покидает Данаю, натягивая сатиновые трусы образца первых сталинских пятилеток!.. После этого его будут узнавать не только по лысине, но и по трусам!.. Ради такого стоит жить и работать!..

Белосельцев почувствовал, как недавняя, переполнявшая его похоть, не находя естественного выхода, превратилась в ком рвоты. Кинулась вспять, подымаясь от сердца к гортани. Не пуская этот ком наружу, он схватил рюмку водки, опрокинул в себя. Внутри что-то начало биться, извивалось и корчилось, как змея, которую бросили в банку со спиртом.

Они выключили магнитофон. Сидели молча, отдыхая, как альпинисты, одолевшие пик, с которого открывалось волнистое лазурное пространство окрестных хребтов, зеленоватый туман глубоких влажных долин.

Внезапно дверь растворилась, и вошел Зарецкий, возбужденный, нетерпеливый, бледный, с крохотными пятнами больного румянца на скулах, словно загримированный Арлекин.

– Где?.. Получилось?.. Покажите!.. – потребовал он, заикаясь, голосом, близким к истерике.

Гречишников и Копейко с победным видом перемотали кассету. Пустили запись с восхищенными лицами, готовые тысячу раз просматривать любимую ленту, как космонавты на Байконуре перед полетом в космос ритуально смотрят «Белое солнце пустыни».

Белосельцев больше не смотрел на экран, где в лунных лучах, среди синих туманных болот, что-то хлюпало, пузырилось и лопалось, вынося на поверхность утробные звуки наполненной газами земли. Он наблюдал за лицом Зарецкого, которое напоминало открытую книгу французского декадента, который, пользуясь образами ядовитых цветов, описывал людские пороки.

В первые минуты просмотра это лицо выражало торжествующую радость и облегчение, как если бы с плеч Зарецкого спала огромная тяжесть. Миновали тревоги, отодвинулись смертельные угрозы, сулившие крушение, арест, тюрьму, торжество беспощадных врагов. Он опять был свободен. Ибо главный его палач, медленно, неуклонно прокручивающий у него на горле деревянный винт, так что начинали потрескивать хрупкие позвонки, пучиться от удушья глаза и из бледного рта начинал выпадать фиолетовый распухший язык, его главный враг – Прокурор – был обезврежен. И Зарецкий ликовал, хлопал себя по худым ляжкам.

Затем на его лице пропали пятнышки румянца, он побледнел еще больше от внезапной страсти, которая была не вожделением, не похотью, не соблазном, а мучительным, до потери дыхания, садизмом. Он представлял все предстоящие Прокурору мучения, позор в семье, крушение карьеры, радостно-злые лица сослуживцев, бессчетное количество газетных статей, где острословы не пропустят ни одной детали этого совокупления, ни одного восторженного воздыхания и смешного стенания. Зарецкий издавал ртом свистящие звуки, словно процеживая сквозь зубы синий, льющийся с экрана сладостно-ядовитый напиток.

Но скоро он успокоился. Лицо его стало сосредоточенным и созерцательным, как у Гарри Каспарова, который уже обдумал десять ближайших ходов и теперь размышляет над двадцатым, обыгрывая компьютер, у которого не хватает кристаллов для предсказывания несуществующего, ненародившегося будущего. Видимо, Зарецкий размышлял над тем, что последует после окончательного истребления врагов, до десятого колена, когда даже семя ненавидящих его будет вытравлено кислотой, выжжено из семенников раскаленным шкворнем.

И, наконец, к моменту, когда Прокурор одолел свое бессилие, превратившись в подвижную гору жира, ревматических костей и дряблых, оплывших мускулов, лицо Зарецкого стало величественным и надменным, словно на голове его образовалась треуголка и он с холма, от походного шатра, сквозь дым батарей и пестрые, уходящие умирать каре, взирал на туманные золотые колокольни загадочной русской столицы, куда он въедет на белом гарцующем скакуне. Больше не существовало армий, способных ему противостоять. Не существовало властителей, смевших ему перечить. Не было сокровищ, которыми бы он не владел. Женщин, которые не взошли бы к нему на ложе. И венерический гепатит, которым он периодически страдал, превращаясь в канарейку, был болезнью великих завоевателей, спутником всемирно-исторической славы.

Экран погас. Зарецкий жадно схватил кассету, засунул ее в нагрудный карман пиджака тем особым залихватским жестом, каким прячут туго набитый бумажник.

– Благодарю! – произнес он тоном, каким полководцы благодарят полки за победу. – Копия сделана?.. Дубль обеспечен?.. Завтра по нашей программе в прайм-тайм мы это покажем стране. Никаких утечек!.. Атомный проект, Лос-Аламос!.. Они узнают о нашем оружии после того, как оно будет взорвано!.. Благодарю вас отдельно! – обратился он к Белосельцеву. – Тогда, в Кремле, не было возможности узнать вас поближе. Ваши друзья прекрасно вас аттестуют. Я убедился, что они абсолютно правы. Хотите вместе работать? У меня есть восточное, кавказское направление. Чечня, Азербайджан, Грузия, нефтяной проект. Вы специалист по Востоку… Или, если желаете, можете вернуться в свою родную контору, в ФСБ. Там нужны преданные, разделяющие наши убеждения люди… В любом случае, я не забываю друзей, не оставляю их без вознаграждения… – С этими словами он повернулся и ушел шагами скорохода, несущего драгоценную ношу.

– Он сдержит обещание, – сказал Гречишников. – Избранник будет директором ФСБ.

Они еще немного посидели, глядя на молчащий, пустой видеомагнитофон, напоминавший отнерестившуюся рыбину, которая, без икры, с опустелым, помятым брюхом, ненужная природе, скатывалась обратно по быстрой воде в океан. Белосельцев простился и вернулся домой.

Он спал бесконечно долго, и ему казалось, что кости его, большие и малые, раздроблены и расплющены. Они превратились в пудру, в костный порошок, насыпаны из щепоти на дно черной ямы, в древний могильник, где ребра, позвоночник, мослы усопшего доисторического человека утратили объем, нарисованы белой известью на черной материи, как карнавальное изображение смерти. Когда наступил день и сквозь веки забрезжило, засветилось, мучительно замерцало, он все еще цеплялся за сон, желая подольше оставаться внутри небытия, болезненно чувствуя, как его медленно, словно рубаху, выворачивает обратно в явь, пуговицами наружу.

Среди дня ему вернули коллекцию. Те же вежливые молодые люди с ловкостью рабочих сцены внесли в кабинет коробки, начали было развешивать. Но он остановил их рвение, сказав, что сделает это сам. Некоторые экземпляры при перевозке были сотрясены и покинули свое место в коробках. У двух или трех бабочек отломились крылья и усики, и он, вооружившись пинцетом, тюбиком резинового клея, приступил к реставрации.

Так реставрировали фрески в новгородском «Спасе Нередице», сорванные взрывом со стен, превращенные в разноцветную крошку. Он наносил на высохшее тельце липкую прозрачную капельку, приближал пинцетом тончайший лепесток крыла, соединял полупрозрачную пластину с остальной обветшалой конструкцией. Нежно хватал обломанный, с едва заметным утолщением усик, стараясь прикрепить к мохнатой головке. Но при этом реставрировал не просто экземпляр, а само лучистое изображение, существовавшее в коробке до вчерашнего святотатства, искривившего и погасившего фреску. Он старался вернуть изображение ангела, свечение нимбов над головами святых и пророков.

Он и сам нуждался в реставрации. Он выгорел, как дом, в который попала струя огнемета. Успел остыть и теперь с болезненным отчуждением осматривал пепелище, находя среди холодных головешек спекшиеся часы без циферблата, оплавленный барометр с обгорелой пружиной, гвоздь в окалине, на котором висел дорогой фамильный портрет.

К вечеру это отчуждение и холодная пустота сменились раздражительным нетерпением, когда болезнь уже проявилась, первый жар начинает накалять отдаленные закоулки тела, вызывая размытость предметов, легкий звон перегретой крови. Он подходил к телевизору, не решаясь его включать. Дождался вечерних новостей. Рассеянно прослушал гадкий набор событий, живописующих жизнь страны как непрерывную череду эпидемий, заказных убийств, производственных аварий, юбилеев еврейских артистов, с небольшим вкраплением праздника в Голливуде и трогательного сюжета из жизни эстонских коллекционеров.

Новости кончились, и после безжизненной синевы экрана, без объявления, возникло знакомое лицо телевизионного хама, с лысым лбом, неопрятными бровями, вывороченными мокрыми губами и лунками ноздрей, в которых, как в вазончиках, кустились волосы. Обычно вертлявый, наглый, добродушно-пошлый, он был теперь страшно взволнован:

– Только чрезвычайные обстоятельства… Детям младшего возраста… По нашему глубокому убеждению… Честь прокурорского мундира… Долг честного журналистского расследования…

У него было лицо растлителя малолетних, которого пришли забирать. Он трусливо пропал, а вместо него возникли знакомые лунные кадры, на которых Прокурор освобождал из лифчика женскую грудь. Обморочно, как раненный в пах, он лежал на кровати, раскрыв рот. Взбухал жирной спиной и тучными волосатыми ягодицами. Подымался смущенно с ложа, стараясь спрятаться в длинные семейные трусы. И все это сопровождалось постанываниями, смешками, сентиментальными и пошлыми признаниями. Прокурор был узнаваем по грассирующему голосу, плешивой голове, рыбьим губам, хотя весь его облик был слегка невнятен, как бывает на кадрах космической или оперативной съемки.

В следующий момент возникла четкая, официальная фотография Прокурора в служебном мундире, словно для того, чтобы подтвердить подлинность недавних кадров. Диктор зачитал Указ Президента о временном отстранении Прокурора от должности, до выяснения обстоятельств, связанных с продемонстрированной пленкой. Еще через минуту была показана иная фотография – Избранника, спокойного, утонченного, с легким свечением в области переносицы, чьи светлые, чуть навыкат, глаза смотрели мимо фотографа, мимо телезрителя, мимо текущего мгновения, наполненного мерзостями бытия, – куда-то вдаль, в другое, еще не наступившее время. Диктор зачитал второй Указ – о назначении Избранника на пост директора ФСБ.

Белосельцев выключил телевизор, испытав облегчение. Болезнь отступила. Жар спал. Кровь уносила в своих красных руслах бессчетное множество мертвых кровяных телец, павших смертью храбрых в битве с жестоким вирусом. Он выполнил долг разведчика, продолжавшего служить Родине после страшного, нанесенного ей поражения. Друзья могли быть довольны. Проект Суахили продвинулся еще на малый отрезок. Он же, выполнив долг, был свободен и одинок. Он станет использовать доставшиеся ему одиночество и свободу для реставрации бабочек. Для реставрации разворошенной души, напоминавшей дом, в котором произвели грубый обыск. Ничего не нашли, лишь оставили на полу груду изуродованных, оскверненных предметов.

Ночью он ушел гулять. Двинулся не вниз по Тверской, куда устремлялся блистающий поток ночных лимузинов, в которых сидели уверенные, прожившие осмысленный день мужчины, иные бритоголовые, в золотых цепях и браслетах, иные в дорогих галстуках, у них были спокойные глаза умных и великодушных победителей. Он нырнул в подземный переход, уклоняясь от этого неиссякаемого потока довольства, преуспевания, неограниченных земных возможностей, который скатывался по Тверской туда, где светились вывесками ночные клубы и казино, отражались в Москве-реке иллюминированные ковчеги ресторанов и игорных домов, стояли под вывесками у огромных озаренных витрин ночные красавицы в коротких юбках, скрестив обнаженные ноги магическим знаком, принятым во всех мировых столицах. Он торопливо обогнул здание кинотеатра «Россия», на котором сверкало самоцветами огромное павлинье перо, привлекая в ночную дискотеку бледных юношей, выросших без солнечного света, под лиловыми фонарями, среди сладких дымов и пьянящих дурманов. Туда же устремлялись нервические, блистающие глазами барышни с огоньками дорогих сигарет в вечно смеющихся, в сиреневой помаде, губах. Достиг Страстного бульвара и оказался в сырой бархатно-коричневой пустоте, под пышными молчаливыми деревьями, отдыхавшими от дневного света, играющих детей, гуляющих собак, от сидящих на лавках, похожих на муляжи стариков. Бульварное кольцо, как спасательный круг, опоясывало Москву, и он, потерпевший кораблекрушение, ухватившись за этот круг, качался на темных волнах, спасаясь от бездонной пучины.

В этот час московской ночи бульвары, окруженные летящими фарами, озаренными особняками, были безлюдны и пустынны, как лес. И ему вдруг начинало казаться, что он идет по лесной дороге, в черной, наполненной водой колее, из которой растут розовые лесные гераньки, фиолетово-золотые иван-да-марьи, желтые лютики и красные метелки осоки. Памятники, которые встречались среди деревьев, напоминали спящих лесных животных, а высокие, спрятанные в листве фонари излучали таинственный блеск лунных лесных озер. Он не думал, не вспоминал. Только шел, желая утомиться в ходьбе, дать предельную нагрузку мускулам, чтобы усталость плоти обманула тончайшую нематериальную печаль, которая двигалась за ним по пятам, как прозрачная тень, от которой он не мог спрятаться ни за высокую липу с круглой кроной, где сидели невидимые сонные птицы, ни за каменный памятник женщине, похожей на лосиху, дремлющую среди ночных болот.

Погруженный в свое созерцание, он вышел по бульварам к Котельнической набережной, где высотное здание смотрелось горой с удалявшимися к вершине огнями окон. Ему не хотелось к набережной, где дрожало зарево неугасимых ночных увеселений, и Кремль, озаренный стараниями московского Мэра, казался праздничным ванильным тортом, с марципанами и цветами сладкого крема. Он уклонился от этого кондитерского дива и свернул на Яузу, сохранявшую таинственность притока, отломившегося от какой-то иной, безвестной реки. Она прилепилась к случайно подвернувшейся Москве-реке, молча вздыхает по другой воде, едва струясь среди обветшалых монастырей, заброшенных парков, старинных бань и купален.

Он шел среди изгибов реки, у подножья холмов, на которых молча, словно стены крепостей, высились здания самолетных и ракетных КБ с погашенными окнами лабораторий, зарастающих мхами и лишайниками. Он думал о своей жизни, которая приближается к завершению, и он не знает, чем она завершится. То ли приступом невыносимой боли, которая сопровождает распад здоровых телесных тканей и образование сгустков больной и прожорливой плоти, после чего наступает освобождение смерти, рассыпание бренного тела на первичные кирпичики мироздания, на капли воды, пузырьки газа, пылинки известняка. Или вслед за этой прожитой жизнью, после краткой темноты, необходимой для смены декораций, наступает другая жизнь, подобная этой, но в виде лесного гриба, или комнатной мухи, или абиссинского бабуина, или маленькой девочки, рожденной в патриархальной ирландской семье, с последующим взрастанием, свадьбой, рождением детей, изменами мужа, морщинами на блеклом лице, с сединой в рыжих прядях, с блекнущей зеленью слепнущих глаз, с неминуемой смертью и погребением на каком-нибудь каменистом бестравном кладбище, после чего последует перемена декораций, поворот круглой сцены и новая, с иголочки, жизнь, с бесконечным колесом воплощений, бессмысленных, как карточный пасьянс идиота. Или же после смерти явится грозный ангел, охватит мощной рукой белую куколку онемевшей души, повлечет сквозь клубящиеся тучи на небо, где сидит Судия в ослепительных лучезарных одеждах, пославший его, Белосельцева, на разведку в земную жизнь, чтобы он добыл драгоценное знание, вернулся к Пославшему его, принес добытые пробы жизни. И вот он откроет перед Судией свой секретный, с двойным дном, чемоданчик, выложит добытую в долгих скитаниях добычу. Горстку стреляных гильз. Женский гребешок, забытый в гостиничном номере. Бабочку-белянку, пойманную на огороде. Щепотку пыли, в которую превратились зрелища стран и народов, пышные пиры и забавы, страстные любови и дружбы. Все это он выложит перед Пославшим его, который медленно, тускнея лицом, отвернется, переводя лучистый вопрошающий взор на другого, что движется навстречу ему в объятиях грозного ангела.

Он шагал вдоль Яузы, к ее верховьям, к неведомому ключу, бьющему в отдаленном лесном овраге. На черной воде струилось длинное, волнуемое отражение фонаря. Он услышал негромкий плеск, как если бы в воду, мягко оттолкнувшись от гранитной набережной, погрузился пловец. Белосельцев заглянул через край каменного парапета, надеясь разглядеть причину плеска. Вода оставалась неразличимо черной, но отражение фонаря всколыхнулось. От него оторвались золотые полумесяцы, побежали, нагоняя друг друга, позволяя определить центр колебаний. В центре была темнота, но Белосельцев чувствовал: река не пустая, в ней присутствует жизнь, она движется, волнуя воду, издавая слабые всплески.

Он чутко вслушивался в звуки, всматривался в колебания света, ощущая лицом от холодной воды тепловое излучение живого невидимого существа. Вдруг он различил едва приметное скольжение, словно в реке двигалось черное гладкое тело, покрытое лаком водяной пленки. Так движутся дельфины, морские котики, ночные выдры, оставляя слабое свечение, заметное лишь на удалении от бесшумной, рассекающей воду головы.

Он всматривался, наклонялся и вдруг с испугом и сладким предчувствием, расширяя зрачки, увидел, что это женщина, черная, с отливом, с глянцевитыми, прижатыми к голове волосами. Светились ее белки. Дышали, отгоняя набегавшую воду, полные губы. Колыхались плечи, окруженные мазками млечного света. Когда она проплывала под фонарем, наполнив все неширокое пространство реки ртутным сверканием, брызгами света, подымая из воды длинную гибкую руку, с которой сыпались яркие капли, и вскипал голубоватый бурун, подымаемый ее стопой, она обратила к нему свое лицо, похожее на африканскую маску, и он на грани счастливого обморока узнал Марию. Африканская богиня, бессмертная волшебница горячих пустынь и душистых зарослей, избегнув огня и смерти, сохранила молодую прелесть, тонкость и гибкость шеи, плавную силу плеч, сочность длинной груди, которая становилась на мгновение видна в свете фонаря, когда рука ее выхватывала из реки пригоршню светящейся воды. Чудо ее возникновения на Яузе состоялось в минуту его отчаяния и духовной болезни. Напоминало давнишнее ее появление в «Полане», когда, вызволенный из плена, он лежал, обгорелый, в ушибах и ссадинах, с умерщвленным духом. И она явилась к нему как целительница, накладывая на переломы и раны отвар из кореньев и трав, шепча заклинания и заговоры, наклоняя к его губам розовый млечный сосок.

Она подплыла к каменным ступеням, на которые плоско накатывалась ночная вода. Поднялась из реки, осторожно ступая, нащупывая дно. Отекала голубоватым блеском, подымая колени, на которых светились два золотых мазка. Ее стопы с длинными гибкими пальцами расплескивали мелкую, облизывающую ступени воду. Длинные груди колыхались над круглым глазированным животом. Он видел ее стеклянно-черный кудрявый лобок, темные чаши бедер, узнавая все таинственные пропорции ее африканского тела, боясь неосторожным вздохом спугнуть ночное видение.

Она подошла и встала рядом с ним, поставив на парапет острый локоть. И он чувствовал, как пахнет рекой ее тело, как она дышит, отдыхая после купания. Видел, как подымаются по ступеням ее мокрые маленькие следы, и в каждом притаился лучик света.

И вот они танцевали на открытой веранде у теплой ночной лагуны, и за белой балюстрадой вдруг возникало бронзовое лицо автоматчика, а потом проплывал саксофон, изогнутый, как морское животное, и он обнимал ее за гибкую спину, чувствуя, как движется у него под ладонью мягкая ложбина, округло колышутся бедра и сквозь блузку давит ее выпуклый твердый сосок. На закрытых веках, поверх изумрудной тени, блестела крохотная слюдяная блестка. В маленьком ухе, похожем на черную ракушку, золотилась серьга с зеленым камушком, и он хотел его коснуться губами. Он прижимал ее к себе, глядя на туманные, за лагуной, огни, и она едва слышно откликалась на его объятья.

Они лежали на просторном ложе в его прохладном номере. В стеклянной вазе круглились спелые яблоки, топорщил перья медовый чешуйчатый ананас, свисали лиловые виноградные грозди. Он украшал ее плодами и ягодами, как богиню плодородия. Клал на ее чело кисточку вишен, помещал на грудь тяжелые золотистые груши, на дышащий живот – полумесяц отекающей дыни, на округлые бедра – два алых ломтя арбуза, на теплую кудель лобка – золотистую виноградную гроздь, на гибкие пальцы ног – душистые земляничины. Она милостиво принимала дары, сладко дремала, улыбалась ему в полусне.

Они плескались в океане, в солнечном зеленом рассоле. Он подныривал под нее, видел, как колеблется размытое зеленое солнце, лучи шатром вырываются из ее ног, гаснущими лопастями погружаются в глубину. Она окружена пузырьками, искрами, стеклянными бурунами. Под водой он охватывал ее колени, целовал ее живот, ее гладкие скользкие бедра. Чувствовал губами соль океана, водяное скольжение вокруг ее ног. Он вырывался на поверхность, в бурю воды и света – ее смеющееся лицо, яркие белки, красный быстрый язык.

Они шли под дождем в ночную «Полану», брызги скакали по белому столику с забытой кофейной чашкой, изумрудный овал бассейна был туманным от ливня, и он, промокая насквозь, держа над ее головой бесполезный журнал, ловил себя на счастливой мгновенной мысли – запомнить навеки этот дождь, золотистую арку отеля, столик с забытой чашкой и ее, в прилипшем к телу сиреневом платье, ступающую босой ногой по газону. Белосельцев стоял, улыбаясь, на набережной. Смотрел на влажный парапет, к которому только что был прислонен ее локоть, на недвижный, отраженный фонарь. Думал: что это было? Кто послал ему это чудное наваждение? Что сулит ему это чудо на Яузе?

Предыдущая главаГлава 9 из 35Следующая глава