К книге
Бабий Яр. РеалииВ БАБЬЕМ ЯРУ. «Союз немецкого народа», или Овраг смерти. GROSSAKTION: «ВСЕ ЖИДЫ ГОРОДА КИЕВА...»
36%
В БАБЬЕМ ЯРУ. «Союз немецкого народа», или Овраг смерти. GROSSAKTION: «ВСЕ ЖИДЫ ГОРОДА КИЕВА...»
13

Давид Заславский: сами виноваты!

...Знал ли Илья Григорьевич Эренбург (1891-1967), в какое кривое и кровавое зеркальце он заглядывал, когда — для публикации в качестве газетного объявления — в уста мастера Хулио Хуренито вкладывал следующий текст?

В недалеком будущем состоятся торжественные сеансы уничтожения иудейского племени в Будапеште, Киеве, Яффе, Алжире и во многих иных местах. В программу войдут, кроме излюбленных уважаемой публикой традиционных погромов, также реставрирование в духе эпохи: сожжение иудеев, закапывание их живьем в землю, опрыскивание полей иудейской кровью и новые приемы, как то: «эвакуация», «очистки от подозрительных элементов» и пр. и пр.

Написано это было в 1921 (sic!) году, а спустя 20 лет «пророчество» — вплоть до Киева и «эвакуации/переселения» — сбылось!.. А фраза «Нет больше евреев ни в Киеве, ни в Варшаве, ни в Праге, ни в Амстердаме» из выступления на митинге в конце мая 1942 года[234] звучит как перекличка с процитированным фрагментом[235].

Другой киевлянин, Давид Иосифович Заславский (1880-1965), журналист-правдист и первый в стране специалист по персональным травлям (среди его жертв — Осип Мандельштам в 1920-е, Дмитрий Шостакович в 1930-е, Борис Пастернак в 1950-е годы!). Оказавшись в декабре 1943 года в Харькове, на процессе над немецкими преступниками, он в своем дневнике за 12 декабря так высказался о евреях, оказавшихся под немцами, в знакомых руках блобелевой зондеркоманды 4а:

Мы смотрели те места, где в декабре — январе 1941 -1943 гг. жили, а потом были зверски уничтожены все евреи Харькова. Это — бараки за Тракторным заводом и Добрицкий Яр.

...Кто эти евреи? Этого мы никогда не узнаем. Среди них есть такие, которые не могли уехать из-за болезней, не могли двигаться, не попали почему-либо в эшелоны. Надо отметить, что евреев сажали в эшелоны при эвакуации предпочтительно перед другими [ложь! — П.П.], потому что еврею остаться при немцах значило погибнуть наверняка. Не подлежит сомнению, что часть евреев осталась добровольно, веря, по-видимому, в то, что немцы не всех убивают. Часть не хотела расстаться со своими вещами, со своей квартирой. Можно думать, что среди оставшихся были мелкие ремесленники, которые рассчитывали на то, что проживут ремеслом и при немцах, бывшие торгаши, не примирившиеся с советскими порядками и верившие в то, что немецкие жестокости как-нибудь пройдут, а капиталистические порядки останутся. Слухи о немецких зверствах эти евреи принимали, вероятно, за «пропаганду». Старые евреи-торговцы, вероятно, помнили время немецкой оккупации 1918-1919 гг., когда немцы относились к евреям не только терпимо, а даже покровительственно. Как бы то ни было, эти евреи жестоко расплатились за свое легковерие. Они не хотели принять серьезно предостережение, которое делалось советской печатью [ложь! — П.П.], раскрывшей зверства немцев... К тому же поголовные истребления евреев начались только в оккупированных советских районах. До того немцы ограничивались организацией гетто.

Евреи, оставшиеся в Харькове, допускали, что их переселят в гетто и подвергнут унижениям. Они не думали о поголовном истреблении. А часть из них предпочитала унижения при немцах, но с торговлей, с восстановлением старых нравов, с синагогой и т. п. Может быть, до них доходили слухи о том, что евреи все же живут и торгуют в Германии, в Польше. Они готовы были претерпеть лишения, но оказаться снова в атмосфере буржуазного порядка и вольной наживы. Были среди них, конечно, и такие, которые претерпели от советской власти, затаили глубоко в душе ненависть и лично для себя не делали большой разницы между немцами и большевиками. Наконец, могли быть и эвакуированные из Белоруссии, Западной Украины, которые рассчитывали теперь вернуться к себе домой, исходя из того, что немцы и война — это зло временное, и сносная жизнь как-нибудь наладится, хотя бы и с унижениями, но ведь и к унижениям эти евреи привыкли.

Все это предположения. А несомненно то, что погибшие составляли самую неустойчивую, наименее достойную часть советского еврейства — часть, всего более лишенную и личного и национального достоинства. Еврей, который по тем или иным причинам остался при немцах и не покончил с собой <sic!>, сам приговорил себя к смерти. И если он еще к тому же из личных выгод оставил при себе детей, обрекши и их на смерть, он предатель[236].

Эх, вот порадовался бы Геббельс, прочти он сокровенные мысли этого коллеги-подлеца, даром что еврея!

Накануне «Гросс-акции»: первые жертвы Бабьего Яра и краткое расписание расстрелов

Может показаться, что именно в Киеве немцы перешли важную для себя внутреннюю черту — от выборочной ликвидации евреев (одних только мужчин!) к тотальной — всех!!! Но это не так: грань эта стерлась все же раньше!

Но Киев действительно первый и, пожалуй, единственный столь крупный и столь столичный оккупированный город, где не стали ни гетто разводить, ни с селекцией по трудоспособности и прочими церемониями возиться.

В расход! Причем не дифференцируя — всех![237]

Есть разного рода свидетельства о сильно ранних датах первых расстрелов в Бабьем Яру — тут и 28[238], и 27[239], и 25, и 24, и 22[240] и чуть ли не 20 сентября даже![241]

Представляется, что все даты, что предшествуют субботе 27 сентября, — элементарно недостоверны. Иначе был бы недостижим тот поразительный эффект, когда в ответ на приказ собраться и явиться пожаловали не пять-шесть, как ожидалось, а почти 35 тысяч киевских евреев! Сколько бы их было, знай евреи о своей участи загодя и наверняка?

Непротиворечивой же представляется такая реконструкция.

Самыми первыми жертвами расстрелов в Бабьем Яру стали, вероятно, евреи-заложники, схваченные в городе в первые же дни оккупации[242], в том числе и в синагоге в шабат, 26 сентября. По некоторым сведениям, общее число заложников, накопившихся в двух тюрьмах на улице Короленко, составляло 1600 чел.[243] Их еврейскую часть скорее всего и расстреляли уже в субботу, 27 сентября, заодно примерившись к топографии местности.

Вторыми — 28 сентября — стали евреи-красноармейцы — военнопленные, окруженцы, особенно политофицеры, охота на которых велась с первых же дней оккупации. В дулаге на Керосинной, как мы помним, было специальное отделение, заполненное исключительно евреями и комиссарами, числом около 3 тысяч человек. Быстрое заполнение отсека новыми кратковременными гостями какое-то время было гарантировано теми сотнями тысяч военнопленных и окруженцев, которых породил Киевский котел. Расстреливать на Керосинной было негде, вот лагерь и разгружали регулярно от ненужных постояльцев.

Зато де-факто публичной была сама «Гросс-акция» — массовые расстрелы 29-30 сентября непосредственно в Бабьем Яру, про которые можно сказать, что палачи подготовились, изучили местность и чувствовали себя уверенно, а их логистика выглядела продуманной до мелочей.

Поверившие и смирившиеся

Для осуществления «Гросс-акции» необходимо было в определенном месте собрать людей. А для этого надо было напечатать и расклеить по городу тысячи объявлений!

27 сентября две тысячи штук напечатали на грубой оберточной бумаге серого или, как вариант, синего цвета в полевой типографии «Ост-Фронт» 637-й пропагандной роты вермахта. А в середине дня 28 сентября 1941 года эти листовки были расклеены Украинской вспомогательной полицией (УВП) по всему городу.

Вот что можно было прочесть на трех языках — русском, украинском и немецком (соответственно, крупным, средним и мелким шрифтом):

Все жиды города Киева и его окрестностей должны явиться в понедельник 29 сентября 1941 года к 8 часам утра на угол Мельниковой и Доктеривской [Дегтяревской. — П.П] улиц (возле кладбищ).

Взять с собой документы, деньги, ценные вещи, а также теплую одежду, белье и пр.

Кто из жидов не выполнит этого распоряжения и будет найден в другом месте, будет расстрелян.

Кто из граждан проникнет в оставленные жидами квартиры и присвоит себе вещи, будет расстрелян[244].

Об этой листовке Ирина Александровна Хорошунова (1913-1993), летописец оккупации Киева, написала так:

Проклятая синяя бумажка давит на мозги, как раскаленная плита. А мы абсолютно, абсолютно бессильны!..[245]

Грубый и никем не подписанный приказ «всем жидам города Киева» — собраться и, не уклоняясь и не опаздывая, прибыть на свой расстрел 29 сентября. Киевские евреи поразились не только содержанию приказа, но и самому его тону и анонимности. Они разделились на две большие группы: на тех, кто писаному поверил и стал собираться в путь, и на тех, кто не поверил, кто сразу понял, что это — приглашение жертв на казнь!

Первые — а таких явное большинство — внутренне подчинились предписанию и побрели назавтра к указанному перекрестку Мельникова и Дегтяревской. Внутри этой группы большинство испытывало всевозможные сомнения, но опция уклониться, бежать, спрятаться была ими под страхом расстрела отвергнута. Мол, ничего не поделаешь! Многие еще помнили «хороших» немцев-оккупантов в 1918 году — по сути защитников евреев от петлюровских погромов, и дичайшая мысль о смертельной западне такими даже не отметалась — не приходила в голову.

28 сентября Нина Герасимова, русская девушка, записала в дневнике:

20:00. Каждый час новости. В середине дня был вывешен страшный для евреев приказ: чтобы завтра 29/IX все они явились к 8 ч утра на Лукьяновну (в Бабий Яр) с документами, теплыми вещами. Кто не явится, тот будет расстрелян.

Как видно, все они будут высланы из Киева. Волнение среди евреев страшное. Тяжело видеть страдания людей. Многие из них думают, что они идут на смерть. Пришла Мария Федоровна, страшно взволнованная, и сказала, что они евреи и завтра им нужно идти. А паспорта у них были русские, но она их потеряла. Тяжело было смотреть, как плакал Филипп Игнатьевич, стараясь скрыть слезы. Я дала ему валерьянку. Евреи этого никак не ожидали. Вечером пришел Виктор и позвал Ф.И. играть в дурака. Я отговаривала, но он боялся не пойти, чтобы не вызвать подозрений, т[ак] к[ак] все соседи их считают русскими. Скоро вернулся. Люда мне сказала, что ей сказал Ароньчик, что евреев вышлют в Советский Союз. Я радостно прибежала и сказала своим. Ф.И. поверил, был страшно рад и сказал: «Ниночка, вы у меня с души камень сняли, позвольте мне вас поцеловать», — и поцеловал в щеку. Я, кажется, этот поцелуй никогда не забуду. Пошел лично поговорить с семьей Арона.

Я уговорила завтра отправить только старуху, а самим пока не идти. Все равно в один [присест] не отправят, а там видно будет.

Старухе 80 лет. Она просила, чтобы я никогда не расставалась с подаренной мне пудреницей и всегда помнила, что ее молитва всегда со мной. Приготовила ей белые сухари на дорогу[246].

Большинству же соседей было не до сухарей. Они-то поняли немецкий приказ безошибочно и с гнусной любезностью помогали растерявшимся или беспомощным евреям собираться в их последний путь. Сами же все норовили оказаться в их комнатах и доброхотно брали «на хранение» мебель, посуду и все-все-все. А иные, подсадив «старичье» на свою подводу, даже подбрасывали их до Бабьего Яра.

Вот картина, запавшая в душу профессору Владимиру Михайловичу Артоболевскому (1874-1952), директору Киевского университетского Зоологического музея. 29 сентября он шел по Гоголевской улице к себе в музей:

Особенно запечатлелась в моей памяти фигура одной женщины. Я проходил мимо дома, парадное было раскрыто, перед ним стояла подвода, а на подводе на вещах стояла женщина, старая, ее седые волосы были растрепаны, вид выражал крайнее отчаяние, ее жалкие тощие руки были подняты, и она что-то кричала. Что она кричала, я не знаю, так как она кричала по-еврейски, но вся ее фигура — безумный ужас, предел человеческого отчаяния, что не выразить словами. Нельзя это рассказать, только искусный скульптор мог бы воплотить ту муку и страдания, которые выражали ее вид и жесты. Было больно, было тяжело и было стыдно почему-то видеть эту фигуру, видеть все это шествие евреев, обреченных на неведомое будущее[247].

До пункта невозврата: провожающие — домашние и соседи

Иные евреи решили проводить и отправить стариков, а сами — будь что будет! — вернуться и остаться с детьми (случай Дины Проничевой, между прочим).

До «пункта невозврата» — первого немецкого поста около противотанкового ежа и заградки из колючей проволоки у перекрестка Мельникова (бывшей Большой Дорогожицкой) и Лагерной (Дорогожицкой) провожать родных и близких можно было без риска для сопровождающих.

По другим сведениям, точка невозврата была у перекрестка улиц Мельника и Пугачева (Академика Ромоданова). Вот одно из свидетельств Дины Проничевой (1946):

Шли утром, в 7 часов утра для того, чтобы к 8 попасть к месту, иначе нам грозил расстрел. Народа было столько, что о том, чтобы добраться до 8 часов, не могло быть и речи. Стоял шум, гул, мы шли с Тургеневской улицы... Мы дошли к половине дня до ворот еврейского кладбища, шли по улице Мельника, в самый конец. Почти у самых ворот еврейского кладбища находилось заграждение из противотанковых ежей, недалеко было и проволочное заграждение. Туда проходили все совершенно свободно, но обратно выйти нельзя было[248].

Неевреи из смешаных семей с понурой покорностью, но дисциплинированно провожали своих еврейских супругов и детей до роковой точки и, уже слыша выстрелы, разворачивались домой, как если бы в сумочках у их жен или мужей лежали путевки в санаторий, а у них у самих сертификаты высшего правомочия на продолжение жизни от Гитлера-освободителя, только что освободившего их от самых близких и любимых людей.

Частыми провожающими были и соседи: событие-то неординарное, да и не дотащатся старики в одиночку со своей поклажей — надо же им помочь, бедным, проводить, поднести. Вот впечатления поэтессы Людмилы Титовой. Она провожала мадам Лурье, свою 80-летнюю соседку по коммуналке[249], кстати, полагавшую, что их всех повезут... в Палестину! Вместе они долго шли по указанному маршруту, невольно замедляясь во все более и более густой толпе. Но как только старуха поняла, что это за выстрелы слышны впереди, она остановилась, отобрала у Люды чемодан и прогнала ее домой. Оказалось, что она зашла уже достаточно далеко, за точку невозврата, и немцы ни за что не хотели ее выпускать, сколько она ни показывала им свой паспорт с графой «русская». Жизнь ей спас украинский полицейский (не пан ли Гордон?), восхитившийся ее молодостью и красотой.

Дома же Людмилу ждал «второй Бабий Яр» за день — домашний:

Она пришла домой, двери комнаты мадам Лурье были распахнуты — соседи торопливо растаскивали барахло. «Что вы делаете?! — закричала Люда. — Когда она вернется, вам стыдно будет!» «Она не вернется», — криво усмехнувшись, сказала одна из соседок. Глаза их встретились, и Люде стало не по себе. Она прошла в свою комнату, закрылась изнутри, опустила шторы. Она не желала ничего больше видеть, ей просто не хотелось жить. Так она провела четыре дня[250].

Поведение Люды Титовой не было типичным. Характернее были соседские насмешки, злобные или глумливые, и оскорбления:

Когда выходили из дома, у ворот увидали дочку дворника. Ни свет ни заря она вышла посмотреть на спешащих к месту сбора людей. Стояла, лузгала семечки. С ухмылкой посмотрела на нас и, лениво сплевывая шелуху, сказала: «Вот дурни, спешат на тот свет. Да вас же там всех поубивают»[251].

«Гросс-акция»: 29 сентября и маршруты жертв

Евреи шли изо всех частей города, но основных потоков было два. Первый — из нагорных частей города, по улицам Львовской и Дмитриевской, второй — из нижней части, с Подола, по Глубочицкому шоссе. Оба маршрута сходились в начале Лагерной (современной Дорогожицкой) улицы, около Лукьяновского базара, в один общий поток — «заполняющий оба тротуара и мостовую широкой улицы. Люди шли тесной толпой, как при выходе со стадиона после футбольного матча, и казалось, что не будет конца этому страшному шествию»[252].

А вот свидетельство Сергея Таухнянского (1980):

Когда [мы] вышли на улицу Мельника, то она была просто запружена людьми, продвигающимися в сторону пересечения улиц Мельника и Пугачева... Люди двигались сплошным живым потоком. Многие несли на себе сделанные в виде рюкзаков мешки, некоторые катили перед собой тележки с больными, не способными двигаться самостоятельно. Матери везли в колясках грудных детей, а более старших — несли на руках или держали за руку; абсолютное большинство идущих были старики, подростки, женщины и дети. Люди плакали от страха перед грядущим неизвестным...[253]

От названного в объявлении перекрестка улиц Мельникова и Дегтяревской дальнейший маршрут — по улице Мельника — был уже общим.

От точки невозврата евреев — пока еще самотеком, но уже под конвоем — направляли к восточной ограде соседнего Братского воинского кладбища. Там у них отбирали шубы и пальто, драгоценности и документы. Затем разбивали на группы в несколько сотен человек и, уже в сопровождении немецких полицейских, гнали вдоль южной ограды воинского кладбища, прямо на двойную цепь из эсэсовцев с овчарками. Попадавших в этот узкий коридор людей избивали палками, заставляя их, под ударами, бежать к широкой площадке, упирающейся в большой юго-западный отрог Бабьего Яра.

Здесь, избитых и деморализованных, их заставляли еще раз разуваться и раздеваться — до белья, а то и догола. У края площадки были возвышения, а между ними — узкие проходы-лазы, переходящие в тропы, ведущие на дно оврага. Там их поджидало три сменных расстрельных команды по 4 ствола каждая из состава роты войск СС, зондеркоманды 4а и 45-го полицейского батальона, распределенных по тальвегу оврага. В оцеплении же стояли 303-й полицейский батальон[254] и украинская полиция, занимавшаяся еще сортировкой вещей и их погрузкой на машины.

Оберштурмфюрер СС Август Хэфнер, командир подкоманды зондеркоманды 4а, свидетельствовал на суде в Дармштадте в 1967 году:

...Евреи гуськом подходили к яме... Они должны были там стать на колени и притом таким образом, чтобы они согнули спину к коленям, наклонили голову и сложили руки [кровь или мозги тогда не брызгали на палачей. — П. П].

Стрелок становился за ними и с близкого расстояния производил из автомата выстрел или в затылок, или в мозжечок. После того, как первые евреи были расстреляны, в яму гуськом приходили другие. Они должны были становиться на колени на пустые места, оставленные уже расстрелянными, и были расстреляны таким же способом.

Так заполнялось дно лощины. После того, как дно лощины было заполнено, расстрел дальше происходил так, что в этой яме были расстреляны послойно пласт за пластом. Стрелки стояли на трупах. Евреи, которые подходили гуськом и с края ямы видели расстрел, шли без сопротивления в яму и были расстреляны вышеописанным способом...[255]

Ноу-хау такого типа массовой экзекуции, когда жертв расстреливали и укладывали компактными пластами, принадлежит обергруппенфюреру СС Еккельну. Сам он цинично называл это «укладкой сардин».

Расстреливали в овраге одновременно в разных местах, поэтому в пределах одного дня убивали по-разному: есть свидетельства о пристрелянных пулеметах с противоположного склона, но чаще все же — стреляли в затылок из поставленных на одиночные выстрелы «Шмайсеров»[256].

К шести вечера 29 сентября эсэсовцы остановили расстрел и отправились отдыхать. Под вечер, уже в сумерках, согласно Дине Проничевой, наступал черед украинской полиции: они спускались вниз, светили вокруг фонариками, шли по трупам на доносившиеся стоны и пристреливали недобитых.

Понимаем ли мы, где именно в Бабьем Яру все это происходило?

В. Нахманович, проанализировав всю доступную ему информацию, пришел в 2004 году к выводу, что расстреливали на площадке близ устья западного отрога, при соединении его с главным руслом Бабьего Яра[257]. С ним не согласился исследователь исторической топографии Бабьего Яра Лев Дробязко, отнесший место расстрелов к расширению этого оврага несколько выше[258]. К мнению Дробязко впоследствии присоединились историки Мартин Дин и Александр Круглов, опиравшиеся на разработки по трехмерному моделированию Бабьего Яра Максима Рохманийко, директора Центра пространственных технологий МЦХ.

А. Круглов предположил, что место расстрела, установленное В. Нахмановичем, было отвергнуто из-за меньшего своего размера после того, как стало ясно, что евреев собирается гораздо больше, чем ожидавшиеся 5 тысяч[259]. А разве что-то мешало немцам использовать оба расстрельных места?

«Гросс-акция»: 30 сентября

Но что же делать с теми евреями (около 11-12 тысяч человек), которых еще не успели убить? Их смерть отложили на несколько часов и, загнав в танковые гаражи неподалеку от Яра, оставили ждать до завтра.

Там же, в гаражах, оказались и те из поверивших объявлению, кто поверил в него с энтузиазмом и слепо, на все 100 и больше! Как и мадам Лурье, они домыслили себе и конечную цель железнодорожного маршрута: Лукьяновка — Палестина! А коли так — то ведь мест может на всех и не хватить, и надо не быть дураками и оказаться в первых и лучших рядах! Такие направились не к перекрестку, а прямо к станции Лукьяновка, где, по их представлениям, уже стояли составы[260]. Немцы сначала даже растерялись, но потом нашлись и, отобрав у умников (а было их, по некоторым оценкам, чуть ли не 10 тысяч!) весь багаж и документы, сбили их в большую колонну и проводили куда надо. Там их — вместе с теми, кого чисто физически не успели расстрелять до 6 часов вечера 29-го, — заперли на ночь в тех самых танковых гаражах.

Узники танковых гаражей и составили большинство тех, кого расстреливали во вторник 30-го сентября — непосредственно в еврейский Судный День (Йом-Кипур). Никто из евреев в этот день, вопреки иным мемуаристам, уже по городу сам не шел, некоторых приводили — чаще подвозили — это тех, кого дворники и полицаи обнаружили сегодня или вчера к концу дня. Некоторое количество евреев накапливалось в подвалах зданий городской и районной полиции, некоторые — в подвале сборного пункта на Ярославской улице, 37.

Убийцы тоже немного расслабились — все крепко выпили, а некоторые, напившись, выкрикивали что-то вроде «Наколино» или «Наголино!»: это транскрипция команды, которую палачи как могли выучили и кричали своим жертвам по-русски: «На колени!» (То есть: встать на колени, на трупы нижнего ряда — и умереть так, чтобы улечься, согласно ноу-хау Еккельна, «сардинами»!).

На вермахт, кстати, была возложена еще одна миссия — инженерная поддержка работы СС. В самом конце дня 30 сентября саперы точечно подрывали склоны, чтобы махом присыпать землей двухдневную выработку палачей — эти горы убитых и недобитых евреев на дне оврага...

Земля там буквально шевелилась...

О том, что произошло в Бабьем Яру 29-30 сентября, киевляне узнали практически сразу:

2 октября. Уже все говорят, что евреев убивают. Нет, не убивают, а уже убили. Всех, без разбора, стариков, женщин, детей. Те, кого в понедельник возвратили домой, расстреляны уже тоже. Так говорят, но сомнений быть не может. Никакие поезда с Лукьяновки не отходили. Люди видели, как везли машины теплых платков и других вещей с кладбища. Немецкая «аккуратность». Уже и рассортировали трофеи!

Одна русская девушка проводила на кладбище свою подругу, а сама через забор перебралась с другой стороны. Она видела, как раздетых людей вели в сторону Бабьего Яра и слышала стрельбу из автомата.

Эти слухи-сведения все растут. Чудовищность их не вмещается в наши головы. Но мы вынуждены верить, так как расстрел евреев — факт. Факт, от которого мы все начинаем сходить с ума. И жить с сознанием этого факта невозможно.

Женщины вокруг нас плачут. А мы? Мы тоже плакали 29-го сентября, когда думали, что их везут в концлагеря. А теперь? Разве возможно плакать?

Я пишу, а волосы шевелятся на голове. Я пишу, но эти слова ничего не выражают. Я пишу потому, что необходимо, чтобы люди мира знали об этом чудовищном преступлении и отомстили за него.

Я пишу, а в Бабьем Яру все продолжается массовое убийство беззащитных, ни в чем неповинных детей, женщин, стариков, которых, говорят, многих зарывают полуживыми, потому что немцы экономны, они не любят тратить лишних пуль...

А на Бабьем Яру, выходит, правда, продолжаются расстрелы, убийство невинных людей.

Было ли когда-либо что-либо подобное в истории человечества? Никто и придумать не смог бы ничего подобного. Я не могу больше писать. Нельзя писать, нельзя пытаться понять, потому что от сознания происходящего мы сходим с ума....

Вот и все. А мы живем еще. И не понимаем, откуда у нас вдруг появилось больше прав на жизнь, потому что мы не евреи.

Проклятый век, проклятое чудовищное время![261]

В первый день «Гросс-акции» — в понедельник 29 сентября — было расстреляно 22 тысячи евреев, а во второй — около 12 тысяч (впрочем, мы не знаем наверняка, учитывались при этом дети или нет, а детей среди расстрелянных, согласно свидетельству В. Ф. Кукли, было до четверти).

«Гросс-акция»: чудом спасшиеся

Нескольким евреям и еврейкам, оказавшимся за точкой невозврата, посчастливилось уцелеть и выжить даже в ней. «Вариантов» тут было всего два: первый — упросить кого-то из палачей поверить, что ты не еврей (а правилом было скорее не-еврея расстрелять, чем помиловать), второй — уцелеть под пулями, после чего выбраться из-под трупов и спастись благодаря милосердию окрестных жителей и своих близких (случай Дины Проничевой).

Например, о начальнике следственного отдела городской украинской полиции и члене ОУН Романе Биде (Беде) под псевдонимом «Гордон», чей пост 29 сентября был около стены Лукьяновского кладбища, есть свидетельство В. Альперина, тогда пятилетнего мальчика. Его, вместе с матерью и бабушкой, вывел почти из-под пулемета за пределы Бабьего Яра «украинский полицай с печальными глазами», назвавшийся «паном Гордоном». Потом он помог этой семье и с фиктивными документами и даже смог получить для них ордер на поселение в другой квартире[262].

Аналогичные свидетельства есть и о немцах-палачах из нижних чинов. Вот история 12-летнего Сергея Таухнянского, уже на ровной площадке перед самым Бабьим Яром разлученного с матерью, крикнувшей ему: «Беги!» (перед выходом из дома какая-то женщина-соседка дала ей небольшой крестик с цепочкой, а мать повесила его сыну на шею):

Я стал метаться во все стороны, не зная, что делать, но вскоре заметил стоявшего отдельно от оцепления гитлеровского солдата. Обратившись к нему, я стал просить и объяснять ему, что я не еврей, а украинец, попал сюда совершенно случайно и в подтверждение стал показывать упомянутый крестик. Солдат после небольшого раздумья показал мне на валявшуюся неподалеку пустую хозяйственную сумку и жестами приказал мне собирать в нее советские деньги, которые ветром относило от того места, где раздевали обреченных. Насобирав полную сумку денег, я принес их солдату. Он велел спрятать деньги под кучу одежды, а самому мне отойти на небольшой глиняный бугорок, сесть там и никуда не уходить, что я и сделал. Недалеко от меня стояли две автомашины — легковая и крытая металлом, без окошек, грузовая, такие машины назывались «душегубками». Людей в этих машинах не было. Возле них прохаживалось несколько офицеров в черной форме с эмблемами СС и черепами на кокардах фуражек. Они, по моим наблюдениям, давали жестами какие-то указания солдатам, находившимся в оцеплении места расстрела. Вскоре неподалеку от меня остановилась еще одна легковая машина, в которой были солдат и офицер в темно-зеленой форме. Солдат, заставлявший меня собирать деньги, подошел к офицеру и о чем-то переговорил, затем жестом позвал меня и велел сесть в машину, я выполнил это. Рядом со мной села девушка лет шестнадцати, и автомашина направилась в центр города. На улице Саксаканского офицер нас отпустил, и мы разошлись. С той девушкой я не знакомился, и кто она такая, мне неизвестно...[263]

А Ревекка Ароновна Шварцман вспоминала о 29 сентября:

По дороге и шоссе шло много людей, везли вещи и парализованных на тачках. Немецкие каратели ехали на мотоциклах с пулеметами на плечах, и на груди их блестели цепи с какими-то орлами. Лица их были смеющиеся, а мы шли, плакали, не знали, куда мы идем. Уже подошли к Бабьему Яру. Там заслоном стояли немецкие солдаты и подгоняли людей. Соседи с нами попрощались и быстро вернулись, а девочки Леночка и Валечка понесли Славика на руках дальше. С нами они потом тоже попрощались, отдали мальчика.

Немецкий солдат обратил внимание на нас. На руках у меня был маленький белобрысый ребенок, и он обратился ко мне: «Юда?» Я ответила: «Я, пан». Он проговорил: «Цурюк, капут, шейн блонд клейн кинд, цурюк». Мы с сестрой Сонечкой поняли, что он подсказал, что нужно убежать, он чуть не вытолкнул нас из толпы. Я со Славиком еле выбралась из толпы, забыв о родных. Мы очутились на кладбище и спрятались в склепе. День 29 сентября был жаркий, а в склепе холодно. Мы пересидели там[264].

Не забудем и о том своеобразном милосердии и толерантности, проявленных другим немецким охранником по отношению к Дине Проничевой и еще нескольким женщинам, утверждавшим, что они не еврейки, а украинки. Он оставил их в живых до вечера, и только главный распорядитель расстрела (по всей видимости, Еккельн) распорядился всех их, казалось бы, уже спасенных, немедленно расстрелять!

Не поверившие — оставшиеся дома или спрятавшиеся

...Но были в Киеве, разумеется, и такие евреи, кто сами сразу все поняли и ни на букву не поверили гнусному приказу. По некоторым оценкам, таких было около 17 тысяч, или каждый третий киевский еврей.

Иные из них — немногие — осознав всю безвыходность положения, решили больше не тянуть и убили себя сами — так или иначе. Таким, между прочим, «повезло»: немцы хоронили их на кладбище.

Большинство же просто остались дома: или потому что были не в состоянии идти, или потому что решили обождать, осмотреться, не торопиться, или потому что надеялись потом укрыться у кого-то в городе или в деревнях.

Вот один такой случай — семья Пеккеров. Муж — Соломон Абрамович Пеккер (1884-?), жена — Ольга Романовна Мухортова-Пеккер (1902-?). Как только 28 сентября они увидели приказ, то первым делом вычистили свое еврейство из паспортов, быстро собрались и вчетвером (с ними были еще два мужниных друга) отправились в Святошино, где Ольга заранее сняла квартиру у некоего М. и даже выплатила аванс. Однако, когда все они туда заявились, М. категорически отказался им помогать. В Киеве уже шел комендантский час, так что ночевать пришлось в лесу. Назавтра Ольга сходила в Киев и вернулась с ужасными новостями о расстреле. Устроив мужчин на несколько дней в Святошине у матери своего первого мужа, она сама вернулась в Киев и, как погорелица, получила ордер на другую квартиру, куда все четверо и перебрались. Но полиция приходила за ними и туда. Некоторое время они прятались в склепах Байкова кладбища, а потом снова в Святошине и снова в Киеве, где сумели нелегально прожить до освобождения[265].

На евреев, оставшихся в Киеве, уже 29 сентября без устали охотились. Именно ими — вместе с евреями-военнопленными и схваченными подпольщиками или партизанами — заполнялись расстрельные рвы или кузова газвагенов в октябре — ноябре: рутина для прибывшей в Киев несколько позднее (около 15 октября) айнзатцкоманды 5[266], продолжавшей ловить и — чуть ли не по расписанию[267] — убивать врагов Рейха в течение всей оккупации.

В отдельных случаях обнаруженных евреев просто линчевали на месте — по-садистски и, как правило, в присутствии нескольких немцев-гуманистов, относившихся к происходящему как к забаве, но и не отказывавшихся, по долгу службы, в какой-то момент прекратить потеху и пристрелить жертву. Задачу упрощало наличие в городе множества ям-щелей, вырытых во многих парках и садах в качестве укрытий от бомбежек.

Среди таких волонтеров-убийц были и Егор Денисович Устинов, Никифор Алексеевич Юшков и Венедикт Евсеевич Баранов[268], а также маляр Сергей, дворник Алексей, некто Григорий и другие. На допросе 21 декабря 1943 года Устинов показал:

...Примерно 12 октября вечером я участвовал в закопке евреев в садике напротив д. 30 [по] ул. Верхний Вал... Вечером я нес ведро вина к себе на квартиру... По пути я услышал шум в садике и свернул туда. Подойдя ближе, я увидел, что люди закапывают пойманных евреев. Особенно активно распоряжался маляр Сергей. Этот Сергей потом забрал себе теплое одеяло и продукты этих евреев. Увидев это, я оставил ведро с вином своему сыну Николаю, а сам сбегал за лопатой и стал помогать закапывать. Всего мы закопали 6-7 человек, некоторые из них были еще живые, кричали и просили нас не закапывать их, но мы их били лопатами по головам и закопали. Особенно кричала и просила нас молодая девушка лет 20 и старушка, которую притащили к яме с разбитой головой. Немецкий офицер, присутствующий тут, ранил ее из пистолета, а в яме уже добил солдат из автомата.

Из показаний Юшкова:

В конце сентября 1941 г. вечером я возвращался домой с Александровской улицы. Подходя к садику около моего дома, я увидел толпу народа и услышал шум. Подойдя ближе, я увидел, что тут избивают и закапывают евреев. Я застал яму уже наполовину засыпанной, добивали около ямы молодую девушку лет 20, которая кричала и молила о пощаде. Эту девушку в тот вечер так и не добили, а утром на другой день ее пристрелил немец. Самыми активными в этом деле были Устинов Егор Денисович и Григорий, фамилии его не знаю. В конце женщины, фамилии их я не знаю, отобрали у Устинова и Григория лопаты и не дали им закапывать полуживую девушку. На другой день утром в другую яму в том же садике дворник дома 37 по ул. Нижний Вал по имени Алексей стаскивал избитых полуживых евреев из д. 37, которых немцы пристреливали уже в яме.

Свидетель А. Герасимова, проходившая тем же вечером мимо того же садика, заметила «толпу детей, вооруженных немцев и работавших лопатами мужчин». Подойдя ближе, она увидела:

...мужчины закапывали яму, в которой находились живые люди — по-моему, — человек 6-7. В большинстве это были старухи и среди них один здоровый мужчина. Яма эта была вырыта как щель для укрытия. Когда я подошла, в яму было набросано несколько земли, люди еще могли передвигаться, они со слезами бегали по могиле, обнимались друг с другом, плакали. Мужчины, которые закапывали яму, говорили ребятишкам, чтобы те бросали камни в яму, чтобы не закопать людей живыми, а убить их. Я увидела, как один из закапывавших лопатой ударил наполовину закопанного человека по голове, потому что последний все время старался выбраться наверх. Человек в могиле осел от удара и сразу опустился[269].

Но все же главную опасность для них представляли их собственные соседи и дворники — все эти гроссмановы «новые люди». Вот уж где был интернационал!

Как это ни ужасно, среди таких ловчих встречались и сами евреи — те, кто уже имел «заступу» и успел обзавестись добротной ксивой и легендой.

Когда в Берлине возникла аналогичная — еще не людоедская — задача найти и схватить всех прячущихся нелегалов-евреев, то появилась и такая специальность: «грайферы»[270], т.е. «ищейки», а если буквально, то «хватуны». Было их человек 30, но «лучшей по профессии» была знаменитая Стелла-Ингрид Гольдшлаг. Работали они чаще вдвоем, лучшего из ее напарников звали Рольф Изаксон. Охотились они, например, на еврейских кладбищах, но наилучшим рабочим местом был уличный столик в кафе на оживленной улице, за которым они сидели, попивая кофе, и рыскали глазами. Завидя «своего», т.е. жертву, останавливали ее, разговаривали, угощали кофе, удостоверялись в своем знании или догадке и — арестовывали (им доверяли даже пистолеты) и отводили в гестапо. А оттуда их жертвам — а это сотни человек! — было уже рукой подать до Терезиенштадта или Аушвица[271].

Грайферов с чашечкой кофе в штате киевского СД не было, но евреи-сыщики были, и один из них, Левитин, выловил и сдал поэта Якова Гальперина (Галича), например[272]. Зато в тренде были «шмальцовщики» — это те, кто шантажировал знакомых или доверившихся им евреев, вымогая у них деньги, вещи и драгоценности, а после того, как «шмалец вытопится», т.е. когда все это у жертвы кончится, сдавал полицаям[273].

Тем не менее выловили и убили не всех киевских евреев. Уцелели те, кого прикрыли и спасли их нееврейские родственники или друзья, соседи или священники и те, кто сумел выправить себе правильные ксивы.

Проблема тут в том, что таких спасителей — тех, кому потом при жизни или посмертно Яд Вашем присваивал звание «Праведника Мира», — были лишь сотни на всю Украину, а тех, кто евреев немцам сдавал — сразу или, как шмальцовщики, с отсрочкой, — десятки тысяч!

Вот один эпизод из насыщенной событиями жизни Эренбурга.

Высшую награду страны — орден Ленина, которым он был награжден к 1 мая 1944 года, — ему вручал 12 мая «всесоюзный староста» — Михаил Иванович Калинин. Месяца за два до этого — в марте — Эренбург писал ему из Дубно о В. И. Красовой, вырывшей под своим домом такой подпол, что в течение трех лет прятала в нем и в итоге спасла 11 евреев. Эренбург попросил Калинина наградить ее орденом или медалью. Когда церемония награждения кончилась, совестливый Калинин сам подошел к Эренбургу и сказал: «Получил я ваше письмо, вы правы — хорошо бы отметить. Но, видите ли, сейчас это невозможно...». (Несвоевременно!) Эренбург заканчивает этот пассаж так: «Я почувствовал, что ему нелегко было это выговорить»[274].

Так что почет, которым после 1991 года стали окружать тех, кто спасал евреев, существовал в Украине далеко не всегда.

Затаившиеся: Яша Гальперин и Яків Галич

 1

Выше говорилось о давидовой победе Леонида Котляра над немцем-жидоедом Голиафом.

В такой же поединок, оставшись в Киеве под оккупацией, поневоле вступил и поэт Яков Гальперин. Но, увы, победил Голиаф...

...Яша (Яков Борисович) Гальперин родился 16 июля 1921 года — предположительно в Киеве. Семья — отец, мать, он сам и сестра — жили на Малой Васильковской улице, в двух смежных комнатах в коммуналке. Мы почти ничего не знаем о семье (знаем, что мать, Любовь Викторовна, была учительницей и что кто-то из предков был караимом), но понимаем, что семья была гуманитарной и что домашним языком был русский.

Учился Яша в 6-й трудовой школе на Урядовой (Михайловской) площади[275]. Все преподавание в ней шло на украинском языке, ставшем для Яши вторым родным. Превосходное владение и несомненная любовь к этому языку послужили не только Яшиному творчеству (он был поэтом-билингвом — нечастый случай! — и одинаково хорошо писал по-русски и по-украински), но и элементарной защитой на протяжении последнего жизненного довеска в полтора года — под немецкой оккупацией.

У Марка Бердичевского сохранилась единственная его фотография, Марку же мы обязаны и словесным портретом Якова: невысокий, круглолицый, с кудрявыми темно-русыми волосами и умной, немного язвительной улыбкой. Имел привычку плотно сжимать губы — видимо, чтобы придать лицу выражение твердости. Прихрамывал.

Яша ходил в литературную студию при Киевском дворце (по-украински — палаце) пионеров и октябрят, размещавшемся в изящно стилизованной пристройке к зданию бывшего Купеческого собрания[276]. Студией руководил молодой литературный и театральный критик Евгений Георгиевич Адельгейм (1907-1982). Его, шведа по национальности, невежды-антисемиты явно держали за еврея. Во всяком случае он сполна испытал на себе все прелести персональной травли, которой в конце 1940-х щедро удостаивались «безродные космополиты».

Кроме Гальперина, студийцами Адельгейма в Палаце в разное время были поэты Сергей Спирт (1917—1941)[277], Павел Винтман (1918-1942), Муня (Эмиль) Люмкис (1921-1943) и Анатолий Юдин — эти четверо все погибли на войне. В 1942 году страшно — осколком мины в живот — был ранен и Семен Гудзенко (1922-1953), ранение доконало и его. Он автор прекрасного стихотворения «Нас не нужно жалеть, ведь и мы б никого не жалели...»

А потом еще троица помоложе — Эмка, Гриша и Люсик, перебравшиеся в Палац после того, как закрылся аналогичный кружок при газете «Юный пионер», который вела Ариадна Григорьевна Громова[278] — совсем еще юная сама. Ее больного мужа, такого же еврея с фальшивыми документами, как и студиец Гальперин, выдала гестапо лифтерша, и он попал в Бабий Яр[279].

Эмка (Эма) — это Нехемье (Наум) Моисеевич Мандель (псевдоним Коржавин; 1925-2018), поэт и внук цадика. В начале войны он с семьей был в эвакуации в г. Сим Челябинской области, в 1945 году поступил в Литинститут, в 1947-1956 годах находился под различными репрессиями. Известность ему принесла поэтическая подборка в «Тарусских страницах» (1961). В 1973 году он эмигрировал в США. В 1992 году в №7 и 8 «Нового мира» опубликовал воспоминания о довоенных киевских годах, где о Гальперине написал так:

Судьба его хоть по сюжету и не типична, но очень существенна для понимания нашего времени и нашей, в том числе и моей, судьбы.

Гриша — это Григорий Михайлович Шурмак (1925-2007), автор знаменитого народно-тюремного шлягера «Побег» («Па тууундре, па железнай дорооге...», 1942), а Люсик — это поэт и переводчик Лазарь Вениаминович Шерешевский (1926-2008)[280]. Был еще и Павел Винтман, первым из этой поэтической «компании ребят» погибший — под Воронежем — на войне.

Люмкис, Гудзенко, Бердичевский и Коржавин, поступив в московские вузы, перебрались в Москву. На войне уцелел один только Марк Наумович Бердичевский (1923-2009) — поэт и геофизик, доктор технических наук (1966), профессор МГУ (1969), один из создателей отечественной глубинной геоэлектрики. И верный друг своих друзей, особенно Гальперина!

Именно он, Яков Гальперин, был признанной звездой адельгеймова Палаца. Его поэтический талант, его творческая витальность проявлялись во всем. У него было много книг и много друзей, была прелестная невеста, одноклассница Надя Головатенко, на которой он чуть позже женился. В общем, дышал полной грудью и, как заметил Коржавин, «жил полной жизнью».

К литературе и к себе в ней он относился достаточно серьезно, о чем говорит факт обзаведения литературным псевдонимом: «Яков Галич». Модификации подверглась только еврейская фамилия, замененная на подчеркнуто украинскую, что оказалось так на руку позднее, когда ему, жиду, кровь из носа нужно было переложиться в хохла (тогда уже и Яков стал Яків).

Гальперин начал публиковаться в 1938 году, но эти публикации не разысканы (впрочем, их никто толком и не искал). В 1939 году стал участником — и лауреатом! — Всеукраинского литературного конкурса к 125-летию со дня рождения Тараса Шевченко, за что был премирован стипендией Народного комиссариата просвещения УССР.

Большинство дошедших до нас его стихотворений датированы 1940— 1941 годами, когда Яков учился на филфаке Киевского университета им. Т.Г. Шевченко. Среди его тогдашних преподавателей были и профессора А. П. Оглоблин и К. Ф. Штеппа, с которыми ему еще придется пообщаться в годы оккупации.

В гальперинских стихах этого времени — «такое трагическое предчувствие надвигающейся войны, что даже сегодня... оторопь берет»[281], — писал Бердичевский. Впрочем, война уже шла — в Финляндии, и киевские поэты из Палаца уже воевали в Карелии (Павел Винтман, 1918-1942).

Впрочем, самое тревожное и гнетущее стихотворение Гальперина — «Сміх» («Смех»):

... А я говорю ей — ты судьба,

с тобою жизнь пройду.

Слышу — беду... Вижу — беду...

Предвижу — беду... беду...

...Возьми бесконечную эту боль

и не причитай над ней.

Я принимаю тебя, весна

надежд, страданий, смертей.

Я принимаю тебя, весна,

и дыханьем последним клянусь —

я еще, людоньки, посмеюсь...

люто еще посмеюсь...

Стихотворение, даже если оно не написано весной, явно навеяно ею. Вышло оно на украинском в конце ноября 1941 года[282].

В первые же недели войны вся поэтическая ватага Палаца как-то рассеялась. Большинство ушло на войну, кого-то (Манделя, например) родители увезли в эвакуацию[283]. Это о них, об этой компании мальчишек-поэтов, Коржавин напишет:

Я питомец киевского ветра,

младший из компании ребят,

кто теперь на сотни километров

в одиночку под землей лежат.

Яков Гальперин не был военнообязанным по состоянию здоровья — хромота как следствие перенесенного в детстве полиомиелита. Но его мобилизовали, кажется, в истребительный батальон для вылавливания парашютистов-диверсантов, но главным образом для рытья окопов и противотанковых рвов. Так что остаток лета и пол-сентября 1941 года он провел на земляных работах, не имея возможности покидать Киев.

Держали Яшу так и не проясненные еще отношения с Надей. Она — по каким-то причинам (старики-родители, например) — уезжать из Киева не могла или не хотела.

Так что — удивительно это или нет, но в эвакуацию Яша не рвался. Сразу отбросим за нелепостью догадку, что его мог оставить подпольный обком для саботажа и диверсий. Скорее, ему приспичило «посетить сей мир в его минуты роковые», о чем он прямо говорил Марку Бердичевскому: «Я должен увидеть, как немцы войдут в мой Киев». А Эма Мандель при прощании подметил: «Настроение его было приподнятое, как у человека, чей звездный час приближается»[284].

Что ж, он увидел это — чужие солдаты входят в Киев, киевляне грабят магазины, солдатня грабит киевлян, летит на воздух и звонко пылает Крещатик, а через неделю — нескончаемые шеренги евреев идут со своим скарбом в Бабий Яр, идут на расстрел.

2

Мы ничего не знаем о судьбе родителей и сестры Яши. Судя по тому, что его мама, Любовь Викторовна, с подачи И. Левитаса попала в базу данных «Имена» Мемориального центра Холокоста «Бабий Яр»[285], вероятность того, что они все собрались и пошли по предписанному «жидам города Киева» маршруту на смерть, очень велика.

Яков же не пошел, ибо к этому времени он, возможно, уже горько пожалел о своем капризе. Просясь в очевидцы истории, он явно не учел то, что минуты роковые могут захотеть посетить и его — и не для знакомства, а для убийства.

До Яши наконец-то дошло, что на кону — страхи уже не шолом-алейхемского Менахема-Мендла, еврея из маленького местечка, нелегально попавшего в Егупец, где деньги делаются даже из воздуха, и где самое главное — не попасться на глаза приставу. На кону — сама жизнь, отныне запрещенная для евреев, и отныне уже нельзя просто так оставаться в своем дому и дворе (memento dvornik!), нельзя даже находиться в своей квартире, а надо — что-то придумывать и как-то скрываться.

Теперь, наверное, он позавидовал бы Семену Гудзенко, знай он эти его стихи:

Нас не нужно жалеть, ведь и мы б никого не жалели,

Мы пред нашим комбатом, как пред Господом Богом, чисты.

На живых порыжели от крови и глины шинели,

На могилах у мертвых расцвели голубые цветы.

Расцвели и опали, проходит за осенью осень,

Наши матери плачут, и ровесники молча грустят.

Мы не знали любви, не изведали счастья ремесел,

Нам досталась на долю нелегкая участь солдат.

Это наша судьба, это с ней мы ругались и пели,

Поднимались в атаку, и рвали над Бугом мосты.

Нас не нужно жалеть, ведь и мы б никого не жалели,

Мы пред нашей Россией и в трудное время чисты.

При всей их жесткости (даже жестокости) и прямоте, зависть вызывала простота (вернее, упрощение) внутренней коллизии, где еврейство не имеет значения, а Господь Бог и Россия запросто сводимы и отождествимы с комбатом (спасибо, что не с политруком или с особистом).

В этой парадигме Яше Гальперину — еврею — следовало бы, наверное, пустить себе пулю в лоб — и все, точка! Но разве не было бы это исполнением долга не столько перед своими, сколько перед немцами? Ибо как раз твоей смерти они-то и хотели — спасибо, жидяра, что самоубился, помог нам.

Так что для еврея в оккупированном и населенном антисемитами городе ситуация была неизмеримо сложней. Иллюзий уже больше нет, он уже понял, что ошибся и что с установившейся в Киеве расистской властью его жизнь несовместима. И что его смерть приветствуется, являясь одним из целеполаганий режима. И что отныне он — перманентная мишень для ведомств, отвечающих за его поимку и смерть, а заодно и для всех кудрицких и прочих энтузиастов жидомора.

В таких обстоятельствах само выживание еврея утрачивало и заурядность, и рутинность, превращаясь в героическое по сути деяние, в подвиг. Ибо каждый уцелевший, каждый выживший в этих условиях еврей — был для Рейха тяжким поражением, сокрушительным фиаско!

Несомненно, что Яков Гальперин начал действовать именно в этом смысле и в этом направлении. Его задачей отныне стало — уцелеть, для чего ему следовало любым эффективным способом закамуфлироваться и смимикрировать — сменить смертельно опасную идентичность, переложиться во что-то еще, безопасное.

Он уже не мог не то что продолжать жить в родительской квартире, но даже появляться во дворе дома, где он жил и где все, а не только дворники, знали, какой он «караим»! Да и комнаты, наверное, были уже давно опечатаны или заселены.

Стало быть, нужно устраиваться где-то и как-то еще.

И, поднапрягшись, Яша сделал это, причем защиту обрел в весьма неожиданном месте — у украинских националистов. Пусть у довольно умеренных националистов и у лично порядочных людей, но все же у тех, кто в целом, как движение с идеологией, никаких симпатий к евреям не испытывали. Плотно сотрудничая с немцами, они если и были с ними неискренни, то никак не в еврейском, а в украинском вопросе: ну как это в Берлине могут не пойти навстречу скромнейшему из украинских требований и не захотеть украинского государства, наподобие хорватского или словацкого!

К спасителям Гальперина следует отнести сразу несколько человек из оуновской среды (иных, возможно, мы просто не знаем).

Первые двое — это Святозар Драгоманов, сын одного из главных идеологов украинского национализма, и его кузина — Исидора Косач-Борисова, украинская публицистка, врач и родная сестра Леси Украинки.

Именно в их семьях Якова Гальперина буквально прятали первое время — до тех пор пока ему — и ими же, прежде всего Драгомановым! — не было учинено удостоверение личности на имя «Яків Галич», т.е. на его довоенный литературный псевдоним! Заодно уж «легализовали» и покойного Гальперина-старшего, объявив его приемным, а не биологическим отцом «щирого украинца» Якова Галича[286]. С такой ксивой можно было уже кое-что себе позволить, но все же лучше было лишний раз не светиться.

Первые месяцы оккупации Яков провел в доме Святозара Михайловича Драгоманова (1884-1958, США) — экономиста, архитектора и публициста. Активную проукраинскую общественную деятельность он начал еще во времена УНР и Петлюры. При советской власти — ректор Киевского архитектурного института, проректор Киевского художественного института, сотрудник Киевского горисполкома. В конце 1935 года он был «вычищен» со всех постов, перебивался случайными заработками. В течение 1941— 1943 годов работал в Управе, в том числе в Музее-архиве переходного периода и в Комиссии для рассмотрения вопроса об украинской эмблематике. В сентябре 1943 года он выедет с семьей из Киева во Львов, оттуда в Прагу, а в апреле 1945 года окажется в лагере Ди-Пи в Регенсбурге. В 1951 году переберется в США, станет профессором и первым ректором Украинского технического хозяйственного института в Нью-Йорке.

В киевской Городской управе Драгоманов, начиная с 6 октября, работал одним из руководителей архитектурно-планировочного отдела при всех трех бургомистрах[287]. 6 декабря 1941 года, узнав, что его сын, Михаил Драгоманов, умирает в лагере для советских военнопленных в Ракове близ Проскурова, он обратился к бургомистру Багазию с просьбой разрешить ему поездку за сыном — и был командирован туда на 11 дней, с 8 по 18 декабря 1941 года[288].

Возможно, на время командировки Драгоманова Яков переезжал к Исидоре Петровне Косач-Борисовой (1888—1980, США). В 1937 году ее приговорили к 8 годам исправительно-трудовых лагерей, но в 1940 году дело пересмотрели, и она вернулась в Киев. До оккупации работала во 2-м Медицинском институте на кафедре гистологии. Во время оккупации стала членом Украинской национальной рады, созданной оуновцами-мельниковцами. В феврале 1942 года за националистическую пропагандистскую деятельность она была арестована гестапо, но через некоторое время освобождена. В 1943 году выехала в Германию, а оттуда, в 1949 году, в США.

Между тем уже в октябре Яков Галич-Гальперин начал публиковаться в городской оккупационной периодике[289]. И снова под псевдонимом, но, коль скоро старый был «потрачен» на фамилию, то заведен был новый — «Микола Первач». В интервале между октябрем 1941 и январем 1942 года он напечатал под этим именем шесть публикаций на украинском языке — три поэтических и три публицистических, пять в Киеве и одну в Подебрадах (Протекторат Чехия и Моравия).

В Киеве он печатался в «Украинском слове» и в «Литаврах». Казалось бы, печататься в таком листке еврею, хотя бы и катакомбному, пусть и спасающему свою жизнь, не то что западлó — физиологически немыслимо! Но Яков Гальперин пошел — вынужден был пойти — на это, дав посмертным своим ненавистникам основания называть себя «отвратительным ренегатом»[290]. Мне же тут видится шекспировская коллизия, трагизм которой недоступен разве что черно-белому главпуровскому сознанию энтузиаста-начетчика![291]

В номерах «Украинского слова» за 14 и 18 октября вышли заметки Якова Галича «Сквозь пот, слезы и кровь» и «Слова и дела Иосифа Сталина». В них вполне справедливые слова о коммунистической диктатуре и о культе личности Сталина, до которых, похоже, он доходил сам, а не на пропагандистских семинарах, коих не посещал. Ах, если бы еще не этот ужасный контекст, не этот невыносимый запах, которым насквозь пропахла эта гнусная газетенка!

В трех номерах «Литавр» — публикации Миколы Первача. Очерк с критикой социалистического реализма и два прекрасных стихотворения — «Вьюга идет» и «Смех». Очевидно, что Телиге Яша обязан и шестой своей публикацией этих месяцев — в подебрадском журнале «Пробоем», где еще раз вышла половинка стихотворения «Вьюга идет».

Журнал, напомню, был органом основанного Телигой Союза украинских писателей. Членом этого Союза, кстати, стал и Яків Галич — шаг, давшийся ему тем легче, что сам он был двуязычным — украинским владел как родным, писал стихи и по-русски, и по-украински, а поэзию украинскую знал и любил, как и русскую поэзию. Союз имел помещение (на улице Десятинной, 9) и проводил публичные вечера, но что-то сомнительно, чтобы Галич был их завсегдатаем.

Елена Телига, при всем своем выпирающем национализме, была, кажется, и неплохим поэтом[292], и порядочным человеком. Ее поэзия — это в основном незатейливая и человечная лирика. Она хоть и содержала образы типа «выстрел по врагу — музыка для националиста», но в целом была литературоцентрична и не кровожадна.

Своей творческой вершиной — любовной лирикой — поэтесса обязана бурному роману с Дмитрием Донцовым. Он же, узнав о ее смерти, не сподвигся — даже в 1953 году! — ни на что-то более человеческое, нежели эссе «Поэтесса огненных рубежей. Елена Телига» — холодный теоретический этюд об аристократизме и женском рыцарстве (оксюморон?) некоторых украинских пани[293].

Трудно сказать, знала ли Телига о тайне Галича-Первача, но, наверное, о чем-то она догадывалась[294]. Уже после запрета начала первых арестов среди киевских оуновцев — в письме от 15 января 1942 года к деятелю ОУН В. Лащенко, одном из ее последних текстов вообще — она поделилась: «Я[ков] засыпает меня теперь очень добрыми стихами с посвящениями и без посвящений мне, но стихами насквозь “нашими”»[295]. Загадочные слова!

Но еще более «загадочны», чтобы не сказать прозрачны, слова ректора университета, Константина Штеппы, до своего ареста в 1938 году историка-медиевиста, а в годы оккупации — завотделом городской управы и ректора университета, а также сменщика ликвидированного Рогача в функции главреда главной оккупационной газеты Киева, переназванной в «Новое украинское слово».

Коржавин много рассуждает о Штеппе и приводит как широкоизвестное следующее его высказывание: «Известно, что он говорил о Яше: “Гальперин — умный человек. Он, хоть и сам еврей, понимает историческую необходимость уничтожения еврейского народа”. Какие основания дал Яша для этого глубокомысленного утверждения? Поддакнул ли к месту, понимая, что потерять расположение этого человека — значит потерять жизнь? Или просто, будучи деморализован всем, что открылось, не смог противостоять пропагандистскому напору? Это навсегда останется тайной. По-видимому, эти слова были сказаны после Бабьего Яра и отражают стремление Штеппы и близких ему людей приспособиться к психологии и действиям “дорогого союзника” в борьбе за независимость Украины. До Бабьего Яра тотального уничтожения еще никто не представлял»[296].

Между тем источник этой фразы Штеппы — или хотя бы знания об этой фразе — не раскрыт, и я воспользуюсь своим правом усомниться в ней. Если же с ней примириться, то в Штеппе тогда открывается весьма специфический начетчик, чей мозг — мясорубка, пропускающая через себя любое множество «исторических необходимостей уничтожения»: и царской семьи, и буржуазных партий, и белогвардейцев, и кулаков, и подкулачников, и евреев — да кого угодно!

Яша же Гальперин — поэт и думающий человек — совершенно не таков. Да, конечно, советская школа, обрабатывая и его мозг, пыталась вмонтировать в него такую же «мясорубку», как и у профессора Штеппы. Но как только он оказался в ситуации, когда советская пропаганда перестала на него влиять, а немецкая и украинская пропаганда — в лице этой самой зловонной прессы — так и не смогли начать это делать, он остался внутренне свободен и продолжал думать самостоятельно. И именно поэтому, а не из конъюнктурных (шкурных) интересов или в порядке «стокгольмского синдрома» он отмежевался именно от сталинских преступлений. И уж точно не в порядке еврейского самобичевания — признания еврейской вины за Голодомор и другие преступления Сталина.

Ни прототипом, ни провозвестником современного движения «евреи за Бандеру» он точно не был, хоть и нашел у живых оуновцев-мельниковцев реальную поддержку. Преступления же гитлеровские, как и оуновская готовность к ним подключиться, и не нуждались ни в каком осмысливании: они были наглядны и очевидны — достаточно было взять в руки «Українське слово» или прогуляться к Бабьему Яру: local call, так сказать.

Если же Гальперин писал об этом стихи и если показывал или читал их Телиге, то именно этот настрой мог оказаться близким и ей, с явным удовольствием написавшей «своему» о «наших» стихах этого «чужака».

Между тем в Киеве на стыке 1941 и 1942 годов несколькими широкими волнами прошли сравнительно массовые аресты и расстрелы украинских националистов — не украинцев, а именно украинских националистов. Якова Галича эти групповые репрессии не коснулись. Чем занимался он сам после февраля 1942 года, мы и близко не знаем. Но знаем, что вместе с ним погиб огромный архив.

Общение с украинскими писателями подарило ему и нескольких новых друзей, избежавших гонений и искренне оценивших его поэтический дар. Одним из них был поэт Борис Каштелянчук — человек, по Коржавину, «в высшей степени благородный и талантливый». Другим — некий Евгений Герасимов, бывший, по-видимому, еще и Яшиным одноклассником. У них-то поэт прятался и кантовался всегда, когда в этом возникала необходимость.

3

Рискну предположить, что после того как Яша — с правильной ксивой в кармане — простился с Драгомановыми и Косачами, он переехал куда-то в район Михайловской улицы — к Наде Головатенко. Когда они еще были женихом и невестой, красивой всем на зависть парой, и тогда, когда они стали мужем и женой, ни он, ни она, конечно же, не рассчитывали на то, что им предстоят такие испытания — не бытом, не верностью и не НКВД, а войной, немцами и Бабьим Яром. Под таким гнетом браку несложно перестать быть счастливым, а потом и вовсе распасться. Тою степенью понимания и готовности подставить плечо, какая, например, обнаружилась у ее землячки и тезки — Нади Хазиной-Мандельштам, Надя Головатенко, по-видимому, не обладала. Но разве можно ее в этом упрекнуть?

К весне 1943 года отношения были уже настолько сдавлены и спрессованы, что напоминали залежалый, весь в черных точечках и желтых промоинах, мартовский снег.

Как-то Яша увидел жену в обществе венгерских офицеров и, вероятно, заподозрил измену. После невыносимо тяжелой для обоих ссоры он собрал вещи и книги и ушел — перебрался к Каштелянчуку и Герасимову.

Вскоре после этого, уже в апреле, Яша встретил случайно на улице знакомого еще с юношеских лет парня-соседа — Левитина. Ну поговорили — и разошлись. Левитин же — сам напополам еврей и украинец — подвизался переводчиком в гестапо. Опаснейшая комбинация: такого сказкой про караима Галича, если что, не убедишь. Выслушав рассказ об этой встрече, друзья уговорили Яшу залечь на дно и ни в коем случае не выходить на улицу! Да чего там уговаривать: Яша и сам так думал!

Между тем оба — и Надя, и Яша — страдали от разлуки, оба — инстинктивно — стремились к новому разговору, и оба очень надеялись, что к примирительному. Надя, конечно же, знала Яшин адрес, но говорить с ним в чужих стенах, видимо, не хотела. Она передала Яше записку (интересно — как?) и пригласила к себе, на Михайловскую. Яша же, получив записку, опрокинул все моратории и обеты и помчался к ней сломя голову!

И все — он уже не вернулся!..

Друзья знали, куда он пошел, отчего к Наде вскоре явился Борис Каштелянчук. Надя — в слезах и с рассказом, что Яша был у нее, что они хорошо поговорили, после чего он ушел. А когда она провожала его взглядом через окно, то увидела, как к Яше подошли трое — Левитин с двумя немцами — и увели в гестапо.

Все это и правда смахивает на западню (она что — знала Левитина и раньше?). Но вероятнее, что о приходе Яши стукнул кто-то из Надиных соседей, мотивированных Левитиным. Будь провокатором Надя, ничто не помешало бы ей сдать и всех Яшиных спасителей, а она этого не сделала.

4

...Якова схватили 16 апреля 1943 года и сдали на Короленко, 33.

Там его, возможно, допросили — и расстреляли в тот же день.

В «Перечне записей, произведенных на стенах и предметах оборудования тюрьмы СД и гестапо в городе Киеве содержавшимися в ней заключенными», в разделе, посвященном камере № 17[297], под № 72 есть и его процарапанная запись:

Яков Галич, [родился] 16.7.1921, расстрелян 16.4.1943[298].

P.S. Две фотографии

Чудом сохранились две поразительные фотографии евреев, идущих в Бабий Яр (см. во второй вкладке). Обе сделаны 29 сентября, сделаны немцами и, судя по всему, — на улице Мельникова: одна утром, другая днем.

Утренняя обнаружена в архиве г. Ансберга в Баварии, среди материалов суда над членами 303-го батальона полицейского полка «Юг». Густой людской поток движется по обоим тротуарам, не покушаясь ни на проезжую часть, ни на трамвайные пути, оставленные немецкому автотранспорту. Об этом фото замечательно написала Катерина Петровская:

Когда мы вглядываемся в старые фотографии, в лица из далекого прошлого, мы знаем, что этих людей больше нет, они умерли. На любом старом снимке лежит печать смерти — обретение живого изображения и смерть завязаны в один узел. Но в фотографии, что перед нами, есть одно существенное отличие: все эти люди умрут не когда-то потом, в конце жизни, а сегодня, через несколько часов. <...> Они находятся в непосредственной близости от смерти. Смерть освещает идущих, и, видимо, они сами начинают это понимать.

Вторую — приобрел в интернете Стефан Машкевич. На обороте — выразительная карандашная надпись по-немецки: «Последний земной путь евреев. Киев, в сентябре 1941».

Улица не запружена, запечатлен момент, когда людской поток где-то впереди притормозил, и все остановились. Весь поток легко уместился на одной стороне улицы: пешие — на тротуарах, а телеги на брусчатой проезжей части пришвартованы к земляному, как кажется, бордюру. Все подводы доверху нагружены скарбом, но на каждой, кроме возниц, еще по двое — по трое неходячих. Справа на фотографии нос немецкого грузовика: скорее всего, он едет порожняком, торопится к Бабьему Яру — на очередную «загрузку». И тогда осознаешь, как тесно было потом всему этому скарбу на одном-единственном этаже одного школьного здания!

На телегах среди поклажи — безразмерные матерчатые тюки и узлы. Чемоданы и баулы несли в руках, это сейчас они ненадолго на земле. Легко представить, в какой нервозности и спешке буквально всю последнюю ночь все эти емкости укладывались!

День 29 сентября был довольно теплым и солнечным, но мы видим, что люди одеты во все самое зимнее, транспортируя на себе и пальто, и шубы. Еще бы: им же предстоит дальняя и долгая эвакуация!

О том, насколько коротким будет их маршрут, они еще не вполне догадались.

Предыдущая главаГлава 13 из 36Следующая глава