В 1899 и 1907 годах в Гааге были подписаны различные конвенции об обычаях сухопутной и морской войны, сформировавшие костяк международного права в военной области. Первая мировая была вполне уже тотальной, т.е. отмеченной высокой степенью вовлеченности гражданского населения в конфликт. Если отвлечься от немецких премьер газовых атак и вероломства и оккупантских зверств по отношению к нейтральной Бельгии, первая фаза войны прошла сравнительно цивилизованно, под знаком стремления к соблюдению Гаагских конвенций 1907 года, нашедших свое опытно-абстрактное усовершенствование в Женевских конвенциях 1929 года. Этнические эксцессы «ограничились» (sic!) тогда погромами, заложниками и депортациями мирного населения в примыкающих к линии фронта зонах, но практически не затронули личный состав воюющих армий.
Совершенно иной оказалась Вторая мировая! Принципиальное ее отличие в том, что в качестве конечных политических целей войны — впервые и априори — рассматривались не только военнослужащие противника, но и его «цивилисты» — мирное население враждебных стран. Главной премьерой стал национальный и идеологический ракурс: все человечество воспринималось под углом зрения «арийской» расовой теории и вытекающих из нее сугубо этнических эмоций — от братской солидарности (с арийцами всех стран) и даже любви (к фольксдойче) до брезгливого презрения (к славянам) и лютой ненависти (к евреям и цыганам).
Оставим здесь побоку обусловленные этим — разной степени добровольности — угоны гражданского населения завоеванных стран в качестве принудительных рабочих в видах их хозяйственного использования в Третьем рейхе. Если в плане депортаций и эксплуатации гражданского населения (равно как и по жестокости отношения к военнопленным!) Япония могла еще и фору дать Германии, то в культе государственной ненависти к евреям, яро исповедуемой и истово практиковавшейся Германией, она безнадежно «проваливалась». Впрочем, собственных евреев в Японии практически не было: во всяком случае их было меньше, чем их спас японский консул в Литве Тиунэ Сугихара полулиповыми своими транзитными визами на Кюрасао.
Гитлер же, не преуспев с географическим решением еврейского вопроса (Мадагаскар, Уганда, Люблин-Ниско, Биробиджан!), накануне войны перестроился на более радикальное его решение — биологическое, оно же окончательное. После 22 июня 1941 года это распространялось на всех евреев, включая и немецких с австрийскими, но, правда, исключительно на евреев по расе, а не по вере (что оказалось спасительным для большинства караимов и части горских евреев в оккупированных областях СССР). Остальных надлежало собирать в гетто и лагеря смерти и систематически убивать, убивать и еще раз убивать, при этом «полезных» евреев, т. е. классных специалистов, — позже, чем остальных.
Впрочем, известны и яркие исключения: генерал-фельдмаршал люфтваффе Эрхард Мильх (1892-1972), банальный мишлинг по отцу, был настолько нужен Герингу и Рейху, что ему даже подправили генеалогию, уговорив мать признаться в «грехе» с немецким аристократом (sic!)! Так что Геринг отвечал за свои слова, когда якобы говорил своим кадровикам: «Кто тут еврей, решаю я!»
Уничтожение европейского еврейства было одной из главных целей Гитлера на востоке — целью, для достижения которой к восточным — польским, советским, румынским — евреям постепенно были «подверстаны» и остальные — западные евреи, включая немецких.
При такой конфигурации, когда на кону судьба целого народа, меняется очень многое, даже в проблематике героизма. Общая мерка ратных подвигов на полях сражений тут не годится, хотя евреев в составе армий Коалиции, как и совершенных ими традиционных ратных подвигов, было немало.
Впрочем, и с общей, нееврейской, меркой, евреи-воины смотрятся достойно.
По данным переписи 1939 года (проведена в январе, т.е. до начала Второй мировой и первых советских аннексий), три с небольшим миллиона советских евреев были седьмой по численности национальностью в СССР — после русских, украинцев, белорусов, казахов, узбеков и татар (1,77%). А по погибшим на войне они были пятыми (142,5 тысяч, или 1,64 %)1, как пятыми были они и по числу Героев Советского Союза в РККА, т.е. в сухопутных войсках: 108 Героев[122], а один — полковник Давид Драгунский — даже дважды Герой! В обоих случаях впереди них были только русские, украинцы, белорусы и татары. Если нормировать эти цифры числа Героев по довоенному населению, то евреи будут даже четвертыми.
Интересно, что самые первые герои-евреи — генерал-полковник Григорий Михайлович Штерн и генерал-лейтенант авиации Яков Владимирович Смушкевич — получили свои звезды еще за Халхин-Гол, причем у Смушкевича это была уже вторая (первая — за Испанию). Оба погибли в один и тот же день — 28 октября 1941 года, в разгар немецкого наступления на Москву.
Их расстреляли... чекисты на даче НКВД в поселке Барбыш под Куйбышевым (Самарой)! Такой вот еще и «Барбышевский фронт»!
Простодушный детский дневник виленской школьницы-еврейки Маши Рольникайте ставит самые что ни на есть трудные взрослые вопросы. Самый главный из них — отношение евреев к своей судьбе, к экзистенциальной задаче выживания в навязанном им аду.
Желание выжить совершенно понятно, но как это сделать? Как это — выживать и выжить под нацистами?! Какая внутренняя политика для этого эффективнее — та, что у большинства юденратов, готовых откупаться все новыми и новыми евреями, — или политика партизан-сопротивленцев, предпочитающих «смерти на коленях» «гибель, но стоя в полный рост»?
С высоты сегодняшнего знания ревизии подвергается центральный вопрос политики еврейского выживания в людоедских условиях немецкой оккупации — он же и центральный вопрос историографии еврейского Сопротивления: играть или не играть в шахматы с дьяволом? Или: что стратегически правильнее — боясь смерти, терпеть, унижаться и выторговывать каждую еврейскую жизнь за счет еврейской смерти — или, не боясь смерти, бороться за каждую жизнь с риском погибнуть в бою?
Владимир Порудоминский, автор предисловия к книге Григория Шура «Евреи в Вильно», поляризирует и противопоставляет эти две линии друг другу, кристаллизируя их в следующих категориях — «прагматики» и «герои»[123]. При этом он фокусирует внимание на человеческих психологии и обременениях совести — и тех, и других. Ведь не только «прагматики» имеют на совести бессчетно катакомб из стариков и детей, отданных как отступное за жизни стариков и детей из своей мишпухи, а также молодых и трудоспособных. Но и за каждый партизанский подвиг жизнями рассчитывались заложники в тюрьмах и собратья-невольники в гетто. Лучшим из них по плечу такой шаг, как подвиг Ицика Виттенберга, уподобившегося Иисусу Христу и принесшего себя на заклание немцам как искупительную жертву во спасение всего гетто[124].
В действительности этих полярных крайностей как чистых типов не существует[125]. Они перемешаны друг с другом, а точнее, сосуществуют внутри каждого еврея, и решающим становится то, какую меру пластичности и какую пропорцию этих полюсов он находит в себе или для себя допустимой.
«Героям» без «прагматиков» трудно с чисто практической точки зрения: для успеха их деятельности всегда полезно иметь прикрытие в виде удостоверения полицейского или иной хорошей ксивы. Но и «прагматикам» позарез нужны «герои»: все они признают и сопротивление тоже, но как последнюю возможность, как крайнее средство, к которому прибегают тогда и только тогда, когда все остальные себя исчерпали, не оправдав надежд.
Сопротивленцы и партизаны в глазах «прагматиков» — опасные сумасшедшие и провокаторы, играющие с огнем. Их бессмысленные героизм и жажда подвига во имя еврейского народа вызывают у них отторжение и протест, ибо мешают проводить мудрую, как им кажется, политику малых уступок и полезности палачам. Они как бы спрашивают у оппонентов-«героев»: «Ну что, много евреев спаслось после Варшавского восстания?»
Но и «герои» (останься они живы) могли бы чуть позже у них спросить: «А много ли спаслось в вашем гетто?» Сегодня мы уже твердо знаем, что все большие гетто — все до единого! — ликвидировались: последним из них было гетто в Литцманнштадте-Лодзи, окончательно проглоченное, — в том числе аушвицкими газовнями и крематориями, — только в августе 1944 года.
Иными словами, вся борьба «прагматиков» сводилась, в сущности, к установлению очередности смерти и управлению этой «очередью». Блатной закон «Умри ты сегодня, а я завтра», в сущности, ничем от этого не отличается. (Что ж, и это, в глазах «прагматиков», имело смысл: как знать, а вдруг завтра, а может, послезавтра произойдет нечто такое, что спасет? В то же время слабое место в рассуждениях «прагматиков» — необъяснимая уверенность в «добропорядочности» СС, и прежде всего в том, что кто-кто, а именно они умрут последними — и «послезавтра».)
И когда «прагматика» — представителя (де-факто фюрера) гетто Якоба Генса ликвидировали вне очереди, то даже такой его недоброжелатель, как Григорий Шур, увидел в его смерти неожиданное — утрату Вильнюсским гетто своего последнего шанса на восстание. Отныне «в гетто не было никакой организаторской силы, никакого авторитетного человека, вокруг которого могли бы собраться остатки молодых сил, уцелевшие еще в гетто, частью сгруппированные в кружки». И далее — приговор: «Обнаружилась ошибочность тактики Генса, который все время шел по линии уступок немцам и выдавал по их требованию новые и новые тысячи людей, которых под разными предлогами вывозили из гетто. Он не только не организовал евреев в гетто для борьбы с врагом, а наоборот, ослабил их, довел до того плачевного состояния, в котором они оказались в последний день»[126].
Шур при этом забывает, что «партизанам» в концепции «прагматиков» места нет, отчего Генс не кооперировался с Виттенбергом и Ковнером, а боролся с ними. Зато наличие такой промежуточной фигуры, как Глазман, долго сидевший на обоих стульях[127], — как бы намек на действительно упущенную возможность сосредоточения всех еврейских рычагов — юденрата, полиции и партизанского штаба — в одних мудрых руках.
Сегодня мы уже твердо знаем, что все большие гетто — все до единого! — были ликвидированы: последним из них было гетто в Лицманштадте-Лодзи, окончательно проглоченное только в августе 1944 года. Те гетто, что уцелели на Буковине и вообще в румынской оккупационной зоне, — не в счет: их «защитили» румынские неисполнительность и некровожадность, а также интуитивная смекалка, инстинктивно готовившая себе аргументы для будущей защиты на неизбежном, как казалось, румынском «Нюрнберге» (так и не состоявшемся из-за покровительства Советов, не дававшего в обиду ни собственных палачей — например катынских, ни «усыновленных»).
Тем самым мы понимаем, что надеяться было не на что и что вся борьба «прагматиков» сводилась, в сущности, к установлению очередности смерти и управлению этой «очередью». Блатной закон «Умри ты сегодня, а я завтра», в сущности, ничем от этого не отличается. Что ж, и это, в глазах прагматиков, имело смысл: как знать, а вдруг завтра, а может, послезавтра произойдет нечто такое, что спасет? В то же время слабое место в рассуждениях «прагматиков» — необъяснимая уверенность в «добропорядочности» СС и прежде всего в том, что кто-кто, а именно они умрут последними — аж «послезавтра».
Но у «прагматического» подхода есть и другая слабость — его этическая сторона. Порудоминский пишет о «нравственном пределе, переступив который, человек обрекает себя на жизнь, утратившую главные человеческие ценности, самый смысл бытия...»[128]
Существование этого предела признает и Генс, мало того — он сам обозначает его и даже кается в том, что его переступил: «Господа, я просил вас собраться сегодня, чтобы рассказать вам об одном из самых страшных моментов в трагической еврейской жизни — когда евреи ведут на смерть евреев... Неделю тому назад пришел к нам Вайс из СД с приказом от имени СД поехать в Ошмяны... Получив этот приказ, мы ответили: “Слушаемся!”... в Ошмянах было собрано 406 стариков. Эти старые люди были принесены в жертву... Еврейская полиция спасла тех, кто должен был остаться в живых. Тех, кому оставалось жить недолго, мы отобрали, и пусть пожилые евреи простят нас... Они стали жертвами ради других евреев и ради нашего будущего... Но я говорю сегодня, что мой долг — пачкать свои руки, потому что для еврейского народа настали страшные времена. Если уже погибло 5 миллионов человек, наш долг — спасти сильных и молодых, молодых не только годами, но и духом, и не поддаваться сентиментальности... Я не знаю, все ли поймут и оправдают наши действия, — оправдают, когда мы уже покинем гетто, — но позиция нашей полиции такова: спаси все, что можешь, не считайся с тем, что твое доброе имя будет запятнано, или с тем, что тебе придется пережить. Все, что я вам рассказал, звучит жестоко для наших душ и для наших жизней. Это вещи, которых человеку не следует знать. Я открыл вам тайну, которая должна остаться в ваших сердцах... Мы будем думать обо всем этом потом, после гетто. Сегодня же мы должны быть сильными. Во всякой борьбе цель оправдывает средства, и иногда эти средства ужасны. К несчастью, мы должны использовать все средства, чтобы бороться с нашим врагом»[129].
Но Генс не понимал, вернее, не признавал того (и даже приводил в свое оправдание аргументы!), что переступил сей нравственный порог гораздо раньше — задолго до ошмянских стариков и без соучастия в их расстреле. Каждая чистка в гетто — это пролог к смертоносной селекции в Аушвице.
Нет, еврейский героизм в годы Второй мировой — особенный: у евреев была своя война — битва за выживание народа — и свое отчаянное, героическое сопротивление! Шла она на всех уровнях соприкосновения с врагом — в каждом гетто, в каждом эшелоне с депортируемыми, в каждом лагере смерти, в каждом партизанском отряде, где командовали или просто находились евреи.
И тут евреям есть что предъявить и чем гордиться: восстания в лагерях смерти — в Собиборе, Треблинке и Аушвице-Биркенау, восстания в гетто — Белостокском, Варшавском, Новогрудковском, еврейские партизанские отряды (братьев Бельских в Белоруссии), «марш жизни» двухсот долгиновских евреев, выведенных русским партизаном Николаем Киселевым из оккупированной территории к своим — через Суражские ворота к линии фронта[130].
При этом каждый еврей держал еще и свой личный, индивидуальный фронт в битве за победу — для него это еще и битва за личное выживание. Ибо каждый выживший еврей — это Давид-победитель в поединке с Адольфом-Голиафом.
Вот один такой случай — солдатская судьба киевлянина Леонида Исааковича Котляра. Она не просто нетипична — она уникальна!
Но не тем, что его непосредственное участие в боевых действиях ограничилось всего одним месяцем и свелось к почти незамедлительному попаданию в плен — таких красноармейцев 5,7 миллионов! И даже не тем, что в плену он выжил, — это было и впрямь непросто, но удалось каждым двум из пяти, так что и таких счастливцев еще миллионы!
Котляр был евреем, и его и без того распоследний в иерархии пленников статус советского военнопленного (какие, к черту, Женевские конвенции и прочие нежности?!) должно умножать на «коэффициент Холокоста» как однозначного немецкого ответа на решение еврейского вопроса. Иного, кроме смерти, таким как он немцы не предлагали[131].
Мало того, именно советским военнопленным-евреям выпало стать первыми де-факто жертвами Холокоста на территории СССР: их систематическое и подкрепленное немецкими нормативными актами физическое уничтожение началось уже 22 июня 1941 года, поскольку «Приказ о комиссарах» от 6 мая 1941 года целил, пусть и не называя по имени, и в них[132].
Таких — еврейской национальности — советских военнопленных в запачканной их кровью руках вермахта оказалось не менее 85 тысяч человек. Число уцелевших среди них известно не из оценок, а из репатриационной статистики: это немногим меньше 5000 человек[133]. Иными словами, смертность в 94% — абсолютный людоедский рекорд Гитлера!
Недаром пресловутое «Жиды и комиссары, выходи!», звучавшее в каждом лагере и на любом построении, звенело в ушах всех военнопленных (а не только еврейских) и запечатлелось в большинстве их воспоминаний.
Но Леониду Котляру посчастливилось попасть в число этих уцелевших. Вот он — один из подлинных, хотя и неприметных еврейских героев, вот он, Давид-победитель!
Но как же он этого достиг?
Смертельная опасность поджидала его с первого же дня плена, но ближе всего смерть со своей косой стояла к нему в Николаевском шталаге во время хитроумной селекции «затаившихся» евреев и комиссаров.
Селекция шла посредством сортировки всех военнопленных по национальностям:
...Из строя стали вызывать и собирать в отдельные группы людей по национальностям. Начали, как всегда, с евреев, но никто не вышел и никого не выдали. Затем по команде выходили и строились в группы русские, украинцы, татары, белорусы, грузины и т.д. В этой сортировке я почувствовал для себя особую опасность. Строй пленных быстро таял, превращаясь в отдельные группы и группки. В иных оказывалось всего по пять-шесть человек. Я не рискнул выйти из строя ни [тогда,] когда вызывали русских и украинцев, ни, тем более, — татар или армян. Стоило кому-нибудь из них усомниться в моей принадлежности к его национальности — и доказывать обратное будет очень трудно.
Я лихорадочно искал единственно правильный выход. Когда времени у меня почти уже не осталось, я вспомнил, как однажды в минометной роте, куда я ежедневно наведывался как связист штаба батальона, меня спросили о моей национальности. Я предложил им самим угадать. Никто не угадал, но среди прочих было произнесено слово «цыган». За это слово я и ухватился, как за соломинку, когда операция подошла к концу и нас осталось только два человека. Иссяк и список национальностей в руках у переводчика, который немедленно обратился к стоящему рядом со мной смуглому человеку с грустными навыкате глазами и огромным носом:
— А ты какой национальности?
— Юда! — нетерпеливо выкрикнул кто-то из любителей пошутить.
Кто-то засмеялся, послышались еще голоса: «юда! юда!», но тут же все смолкло, потому что крикуны получили палкой по голове за нарушение порядка. В наступившей мертвой тишине прозвучал тихий ответ:
— Ми — мариупольски грэк.
Последовал короткий взрыв смеха.
Не дожидаясь приглашения, я сказал, что моя мать украинка, а отец — цыган. И тотчас последовал ответ немца, выслушавшего переводчика:
— Нах дер мутер! Украйнер!
— Украинец! — перевел переводчик.
Приговор был окончательным, и я был определен в ряды украинцев. Теперь любой, кому пришла бы в голову фантазия что-либо возразить по этому поводу, рисковал схлопотать палкой по голове. Немцы возражений не терпели[134].
Так еврей Леонид Котляр «переложился» в Леонтия Котлярчука, украинца по матери и киевлянина по месту жительства. Отметим не только успешность, но и нетривиальность сделанного им в Николаеве выбора: случаи маскировки под русских, украинцев, армян, татар или грузин в этой же ситуации относительно часты, а вот под цыган, составляющих собственную группу экзистенциального риска, — единичны[135].
Тогда, в Николаевском шталаге, Котляр-Котлярчук вытащил дважды счастливый билет. Лагерная комиссия под руководством «особиста» из СД освободила его из военного плена и отпустила, отныне свободного цивилиста[136], из Николаевского шталага домой, в Киев, снабдив на дорогу хлебом и «аусвайсом»![137]
«Домой», понятно, «Котлярчук» не спешил, по дороге он застревал и кантовался где только мог — сначала в селе Малиновка Еланецкого района Николаевской области — при пасеке, а потом на хуторе Петровский соседнего Братского района — пастухом. Но осенью 1942 года Украину накрыла очередная (третья по счету) волна заукелевских вербовочных кампаний, и 3 октября староста Петровского закрыл спущенную ему разнарядку двумя прибившимися к хутору «оцивиленными» военнопленными, в том числе и Котлярчуком.
А тот, благополучно пройдя два чистилища медосмотров (обоих врачей, кроме отсутствия признаков венерических болезней, ничто более не заинтересовало), уже через несколько дней сидел вместе с другими угнанными в эшелоне, направлявшемся из Вознесенска в Германию, куда и прибыл (в Нюрнберг) уже 12 октября. Попав по распределению на завод «Зюддойче Кюлерфабрик Юлиус Фридрих Бер» в Штутгарте, изготовлявший всевозможные радиаторы для двигателей внутреннего сгорания, он проработал на нем слесарем все полтора года, что отделяли Штутгарт от 19 апреля 1945 года — дня освобождения города американцами.
Селекция в Николаеве — лишь один из эпизодов, связанных с выяснением национальности автора. Всего же таких «эпизодов» было как минимум шестнадцать: шесть в лагерях для военнопленных, восемь во время вольного батрачества по украинским селам и еще два — медицинские проверки на пути в Германию. Каждый из них запросто мог завершиться разоблачением и смертью.
Но ни один из эпизодов не был чистым везением, отнюдь! Всякий раз Котляр делал или говорил то и только то, что могло бы отвести опасность и спасти. И это не было актом инстинктивного или интуитивного выживания — это было его сознательной борьбой и его подвигом, смыслом его жизни и, если хотите, его пращою Давида. Он писал:
Если еврей — с сентября 1941 -го все еще не разоблачен немцами, если он проявил столько изобретательности и воли, мужества и хладнокровия, и Господь Бог ему помогал в самых безнадежных ситуациях, то он уже просто не имеет права добровольно отказаться от борьбы. Такой поступок означал бы акт капитуляции человека, дерзнувшего в одиночку вступить в единоборство с огромным, четко отлаженным механизмом массового истребления евреев.
И Леонид Котляр не капитулировал — и выжил!
Крошечный еврейчик Давид одолел-таки немца-жидоеда Голиафа!