Джакомо Казанова. Мемуары.
Том VI, глава 6
... На следующий день по прибытии в Варшаву, я отправился развозить письма, привезённые мною из Санкт-Петербурга.
Начал я с визита к князю Адаму Чарторыйскому. В его кабинете толпилось человек сорок. Прочитав вручённое мною рекомендательное письмо, князь с уважением отозвался о том, кем оно было написано, и пригласил меня ужинать.
Я принял приглашение, а пока меня сопроводили к графу Сулковскому, послу Польши во Франции, человеку обширных познаний, вдохновенному дипломату, голова которого была набита прекрасными проектами в духе аббата де Сен-Пьер[70].
Сулковский обрадовался меня видеть, заявил, что ему надо о многом мне поведать и оставил меня отобедать с ним тэт-а-тэт. Я провёл за его столом четыре смертельно скучных часа, исполнял роль не столько гостя, сколько держащего экзамен студиозуса. Граф говорил о чём угодно, только не о том, в чём я мог бы поддержать беседу с ним. Его коньком и, можно сказать, его слабостью была политика — он подавил меня своим несомненным превосходством в этой области.
Затем я вновь отправился к князю Адаму, в надежде отойти немного от глубокомыслия дипломата. Я нашёл у князя многочисленное общество — генералы, епископы, министры, кастелян Вильны и, наконец, король, которому князь Адам меня представил.
Его величество стал подробнейшим образом расспрашивать меня об императрице Екатерине и главных фигурах её двора; к счастью, я имел полную возможность сообщить королю множество сведений, живо его заинтересовавших.
За ужином меня усадили справа от монарха, и он всё время ко мне обращался. Только двое из всех присутствующих, он и я, почти ничего не ели.
Король Польши был небольшого роста, но отлично сложён. Он обладал исключительно выразительным лицом, а речь его так и сверкала остротами и свидетельствами живого ума.
Назавтра князь Адам отвёз меня ко всемогущему воеводе Руси. Я нашёл этого выдающегося человека окружённым его дворянами, одетыми, все, как один, в национальные костюмы; они были в высоких сапогах и полукафтанах, с бритыми головами и без усов.
Воевода Руси был главным инициатором перенесённых Польшей потрясений. Недовольные своим положением при дворе предыдущего правителя, воевода и брат его, великий канцлер Литвы, стали во главе заговора, имевшего целью лишить саксонского короля польского трона и посадить на его место, опираясь на поддержку России, молодого Станислава Понятовского, принявшего имя Станислава-Августа.
Несмотря на примерную жизнь, которую я вёл в Варшаве, не прошло и трёх месяцев со дня моего туда приезда, как я оказался на мели. Счета поставщиков так и сыпались со всех сторон, а у меня не было ни гроша. И тут судьба преподнесла мне две сотни дукатов — вот как это случилось.
Некто господин Шмидт, которого король не без умысла, конечно, поселил в своём замке, пригласил меня на ужин. Я нашёл у него милейшего епископа Красинского, аббата Гижиотти и ещё двух-трёх человек, имевших некоторое представление об итальянской литературе.
Король, пребывавший, как и всегда в присутствии гостей, в прекрасном настроении, и знавший итальянских классиков лучше, чем какой-либо другой король, завёл речь о римских поэтах и прозаиках. Я вытаращил глаза от восхищения, услышав, как его величество цитирует не одну схолаистическую рукопись, существовавшую, быть может, лишь в его собственном воображении.
Впрочем, выслушивал я всё это молча, но ел за четверых, как человек, который не обедал — по изложенным выше причинам.
Когда дошли до Горация, все стали обильно цитировать наиболее известные сентенции великого поэта, а также восхвалять его философию.
Задетый моим молчанием, аббат Гижиотти заметил:
— Если господин де Сейнгальт[71] не согласен с нами, почему бы ему не высказать своё мнение?
— Если вас действительно интересует моё мнение о Горации, — ответил я ему, — то могу вам сообщить, что, с моей точки зрения, существовало множество поэтов, лучше Горация разбиравшихся в тонкостях придворной жизни. Кое-какие его поэмы, которыми вы восхищаетесь, как образцами учтивости и хорошего тона — в сущности, ничто иное, как сатиры, причём, весьма мало изящные.
— Соединять в сатире изящество и истину — разве это не вершина искусства?..
— Для Горация это было несложно — ведь его единственной целью, даже в сатирах, было польстить Августу. Этот монарх тем и обессмертил себя, что покровительствовал писателям своего времени — вот почему имя Августа стало столь привлекательным для коронованных особ в наши дни, использующих его, отрекаясь от собственного имени.
Я заметил уже, что король Польши взял имя Августа при вступлении на престол. Услышав мои рассуждения, он стал серьёзен, и спросил меня, какие же именно коронованные особы пожертвовали своим именем ради имени «Август»?
— Первый шведский король, — ответил я. — Его звали Густав.
— А какая связь между «Густавом» и «Августом»?
— Одно имя — анаграмма другого.
— Откуда вы это взяли?
— Из одной рукописи...
Король расхохотался, вспомнив, что и он «цитировал рукописи», и спросил меня, не знаю ли я какой-нибудь сентенции Горация, где сатира была бы облечена в деликатную форму.
Я тут же ответил:
— Coram rege sua de paupertate lacentes plus quam poscentes ferent.
— Верно, верно, — улыбаясь, произнёс король.
Мадам Шмидт попросила епископа разъяснить ей смысл этого высказывания.
— Скрывающий от короля свою бедность, получает больше, чем тот, кто просит, — прозвучал перевод.
Милая дама заметила, что пассаж этот вовсе не кажется ей сатирическим, а я молчал, боясь, что и так сказал слишком много.
Король сам сменил тему — завёл речь об Ариосто, и выразил желание почитать его вместе со мною. Отвесив поклон, я ответил словами Горация:
— Tempora quocram...[72]
Когда, несколько дней спустя, я оказался на пути его величества, король, давая мне поцеловать руку, незаметно передал мне бумажку, с помощью которой я расплатился с долгами — это и были двести дукатов...
С этого дня не было ни единого утра, чтобы я не присутствовал при утреннем туалете короля — в минуты, когда его причёсывали. Мы болтали о чём угодно, кажется, только не об Ариосто; король хорошо понимал итальянский язык, но не мог на нём говорить. И каждый раз, как я вспоминаю поистине достойные уважения качества, коими обладал этот великолепный государь, я не могу понять, каким образом мог он совершить столь грандиозные промахи — суметь пережить свою родину не было наименьшим из них.
Разумеется, не все мои знакомства в Варшаве быль столь возвышенны. Среди прочих мне нанесла визит Бинетти, возвращавшаяся из Лондона вместе со своим мужем, танцовщиком Пиком. Она долгое время выступала в Вене и собиралась в Санкт-Петербург. Король сказал мне, что намерен ангажировать её на восемь дней и заплатить ей тысячу дукатов.
Ни минуты не медля отправился я сообщить эту новость даме, не смевшей верить моим словам; прибытие князя Понятовского, уполномоченного официально передать Бинетти желание короля, рассеяло её сомнения. Пик в три дня отрепетировал балет, Томатис взял на себя заботы о декорациях, костюмах и об оркестре. И новые исполнители так понравились публике, что их ангажировали на год, предоставив полную творческую свободу.
Всё это пришлось очень не по душе другой балерине — Катаи: Бинетти не только затмила её, но и отобрала у неё любовника. Бинетти уже вскоре обзавелась современно обставленным домом, её окружала толпа воздыхателей, среди которых были граф Мощинский и обер-камергер короны господин Браницкий, личный друг короля.
Партер разделился на сторонников Катаи и поклонников Бинетти. Понятно, я отдавал предпочтение этой последней, но не мог проявлять его открыто без того, чтобы не вызвать неприязнь покровительствовавших Катай Чарторыйских; один из их семьи, князь Любомирский, был любовником этой дивы, и я был бы круглым идиотом, если бы принёс в жертву дружбе с танцовщицей столь высокое покровительство.
Бинетти осыпала меня горькими упрёками и даже взяла с меня слово не появляться больше в театре. Обер-камергер короны Казимир Браницкий, слывший её любовником, был полковником улан; ему едва исполнилось тридцать два года, он служил одно время во Франции, и не так давно возвратился из Берлина, где представлял Польшу при дворе Фридриха Великого.
Поссорившись с Томатисом, — будучи директором театра, тот вредил ей в глазах монарха и вообще не упускал случая поставить её на место, — Бинетти потребовала, чтобы любовник отомстил за неё. По всей вероятности, Браницкий обещал ей всё о чём она просила, причём, как увидит читатель, молодой поляк взялся за выполнение своего обещания способом, по меньшей мере странным.
20 февраля[73] Браницкий приехал в оперу. Шёл второй балет. Браницкий поднялся в ложу Катай. Томатис находился там же. И он, и балерина, увидев Браницкого, решили, что тот, очевидно, порвал с Бинетти.
Браницкий, казалось, торопился и, как только балет закончился, предложил даме руку. Томатис последовал за ними. Я как раз находился в вестибюле, когда камергер, усевшись в экипаж Томатиса вслед за Катаи, предложил директору следовать за ними в другом экипаже. Тот имел неосторожность ответить, что он ездит только в своём. Тогда Браницкий приказал кучеру трогать — но Томатис запретил ему это.
Вынужденный выйти из экипажа, камергер приказал сопровождавшему его гайдуку дать директору пощёчину. Сказано — сделано. Бедняга Томатис так ошалел, что ему не пришло в голову обнажить шпагу и пронзить негодяя-слугу. Проглотив пощёчину, он уселся в свой экипаж.
Я возвратился домой почти в таком же отчаянии, что и Томатис, ибо предвидел печальные последствия этой малопривлекательной истории.
Случившееся наделало много шума, и Томатис не осмеливался нигде показываться. Он обратился к королю, требуя удовлетворения за нанесённое ему оскорбление, но монарх затруднился исполнить его просьбу, ибо, по словам Браницкого, пощёчина была всего лишь ответом на брань в его адрес.
Способ отомстить, разумеется, нашёлся бы, сказал мне Томатис, если бы он не боялся таких значительных потерь: вложенные им в театр авансом сорок тысяч цехинов, конечно же, пропали бы, будь он вынужден покинуть королевство...
Бинетти была в восторге. При встрече она попыталась заверить меня, что сочувствует бедному Томатису, которого она называла своим другом — но радость балерины была слишком бурной, чтобы её удалось скрыть. Лживость Бинетти отвратила меня от неё, и я подозреваю, что она стала относиться ко мне примерно так же, как к директору театра. Что касается меня, то потеря сорока тысяч цехинов мне не грозила, и в душе моё решение было принято — я был не из тех, кто мог испугаться её любовника. К тому же я никогда его вблизи не видел и не встречался с ним даже у короля.
Следует отметить, что Браницкий был ненавидим всей нацией из-за своей безусловной, как считалось, преданности России. Один король сохранял по отношению к нему остатки дружбы, хотя известную роль там играли и политические мотивы.
Я был уверен в том, что моё поведение не могло дать повода для какой бы то ни было клеветы: никаких интрижек, никакой карточной игры... Я усердно трудился для короля в надежде сделаться его секретарём.
В день святого Казимира при дворе был большой приём, куда был приглашён и я. Когда вставали из-за стола, король сказал мне:
— Поедемте на спектакль.
В тот вечер должны были в первый раз давать польскую пьесу, написанную на языке этой страны; подобная попытка меня мало интересовала, я стал извиняться.
Король настаивал:
— Поедемте, всё же.
И я последовал за его величеством.
Почти весь вечер я провёл в ложе короля, а когда его величество после второго балета уехал, я отправился засвидетельствовать своё восхищение пьемонтской балерине Казаччи, очень понравившейся монарху. По пути я зашёл в ложу Бинетти — дверь была отворена.
Едва мы успели обменяться несколькими словами, как вошёл Браницкий — я говорил уже, что он слыл любовником Бинетти. Я сдержанно приветствовал графа и немедленно удалился; читатель увидит, что позже мне пришлось упрекать себя за эту сдержанность.
Казаччи, в восторге от комплиментов, с какими я к ней явился, мило упрекнула меня в недостаточном внимании — и действительно, то был мой первый визит к ней. Но нашу беседу прервал стремительно вошедший в ложу Браницкий; его сопровождал Бининский, полковник, второе лицо в его полку.
— Признайте, господин Казанова, что я некстати. Судя по всему, вы неравнодушны к этой даме?
— Разве она не очаровательна, господин граф?
— Настолько очаровательна, что я объявляю вам: я безумно в неё влюблён, и не потерплю соперников.
— Раз так, я ни на что не претендую.
Когда граф услышал мой ответ, его лицо выразило высокомерие, смешанное с наглостью.
— А вы — мудрец, господин Казанова. Итак, вы уступаете мне?
— И немедленно, господин граф. Только невежда мог бы пытаться соперничать с человеком, обладающим достоинствами вашего сиятельства.
Кажется, я сопроводил эту фразу улыбкой, не понравившейся Браницкому.
— Я считаю трусом всякого, кто покидает территорию при первой же угрозе, — немедля возразил он.
Не контролируя в первый момент свои движения, я поднёс руку к эфесу шпаги. Тут же одумавшись, однако, я довольствовался тем, что презрительно пожал плечами и вышел из ложи.
Не успел я сделать и четырёх шагов по коридору, как слова «венецианский трус», произнесённые полным голосом, вернули мне весь мой гнев.
— Граф Браницкий, — сказал я. — Я готов доказать вам в любое время и в любом месте, что венецианский трус не боится польского вельможи!
Начало ссоре было, таким образом, положено, и я твёрдо решил не отступать. Я ждал Браницкого на улице, рассчитывая вынудить его обнажить шпагу. Напрасные хлопоты — никто так и не появился.
Прождав полчаса, я, дрожа от холода, в первом попавшемся экипаже направился к воеводе Руси — король предполагал ужинать у него.
Раздумывая над только что случившимся, я поздравил себя с тем, что моя счастливая звезда избавила меня от появления графа. Мы, быть может, и дрались бы, чего я горячо желал, но ещё более вероятно, что Бининский, сопровождавший Браницкого, пронзил бы меня во время схватки своей саблей — развитие событий подтвердило моё предположение.
Следует сказать, что под внешней воспитанностью и лоском, поляки сохранили что-то диковатое, варварское. В их дружеских излияниях, равно, как в их неуёмной злобе, можно ощутить ещё сарматов и скифов. Не похоже, чтобы они понимали, что законы чести воспрещают подавлять противника числом, если к этому представляется случай.
Было совершенно очевидно, что граф настиг меня у Казаччи исключительно для того, чтобы поступить со мной так же, как с беднягой Томатисом. Пощёчина дана, правда, не была, но от этого я не ощущал себя меньше обесчещенным — и столкновение между нами было неизбежно.
Только добиться встречи было очень трудно.
Воевода Руси принял меня со своей обычной любезностью и сделал мне честь, предложив сыграть партию. Заметив, однако, что я всё время проигрываю, он спросил, где моя голова?
— За десять лье отсюда, — отвечал я.
— Когда садятся играть с человеком почтенным, неприлично думать о чём-либо, кроме своей игры, — отрезал воевода.
Затем бросил карты на стол и удалился.
В отчаянии от этого промаха, я собрался уходить, но тут доложили о приезде короля. Тревога оказалась ложной: через некоторое время выяснилось, что его величество приехать не сможет.
Это недоразумение надорвало мне сердце, ибо я намеревался изложить своё дело королю. Ужин прошёл грустно, для меня — особенно: я был усажен слева от воеводы, который подчёркнуто не адресовал мне ни слова.
К счастью, князь Любомирский рассказал во всеуслышание о том, что произошло со мной, и выразил мне свою полную поддержку.
— Браницкий был пьян, — сказал он, — и такой человек, как вы не должен чувствовать себя оскорблённым выходкой подвыпившего дворянина.
С этого момента воевода вновь начал оказывать мне своё обычное расположение, а когда встали из-за стола отвёл меня в сторону, и я получил возможность сообщить ему подробно о том, что приключилось.
— Я больше не удивляюсь вашей рассеянности, господин Казанова, а искренне вам сочувствую: дело серьёзное.
— Не угодно ли вашей милости дать мне совет?
— Не спрашивайте его у меня, дорогой Казанова... Лучше всего для вас — следовать собственному вдохновению...
Сказано было достаточно ясно.
Вот на что я решился. Убить Браницкого или вынудить его убить меня — если он примет мой вызов. В противном случае, заколоть его кинжалом, рискуя потерять голову на эшафоте.
На рассвете следующего дня я направил ему записку такого содержания:
«Вчера ваше сиятельство оскорбили меня. Не ведая, по какой причине вы это сделали, я вынужден предположить, что ваше сиятельство меня ненавидит — вот почему я отдаю себя в ваше распоряжение. Благоволите, господин граф, заехать за мной в вашем экипаже. Чтобы покончить с этим делом, я выражаю готовность последовать за вами в место, где моя смерть не сможет быть, согласно законам страны, расценена как убийство, и где мне будет дозволено, если судьба окажется ко мне благосклонной, убить ваше сиятельство, не нарушая тех же законов.
Настоящее предложение должно доказать вашему сиятельству, сколько высокого мнения я о вашем благородстве и о прямодушии вашего характера».
Час спустя, мною был получен ответ:
«Я принимаю ваше предложение. Благоволите указать время, когда я наверное вас застану. Выберите оружие, и кончим всё, как можно скорее».
Восхищённый успехом моего начинания, я направил Браницкому данные о длине моей шпаги, — около трёх футов, — и сообщил, что жду его завтра в шесть утра.
Каково же было моё удивление, когда ещё час спустя после достижения договорённости, Браницкий вошёл ко мне в комнату. Своих людей он оставил за дверью, закрыв её за собой на задвижку, а сам присел ко мне на кровать — я не вставал ещё, будучи занят писаниной.
Поведение графа показалось мне странным, и я, не осведомляясь о цели его визита, вооружился карманными пистолетами.
— Я не собираюсь убивать вас в постели, — сказал Браницкий, — я приехал лишь для того, чтобы сообщить вам, что никогда не откладываю дуэль на завтра. Так что драться мы будем сегодня — или никогда.
— Сегодня невозможно, господин граф. Сегодня отправляется курьер, и я должен ещё кое-что закончить — для его величества.
— Закончите после дуэли. Или вы боитесь остаться на месте?.. Не тревожьтесь. Ну, а ежели придётся всё же... — так и оправдание готово: мертвецам нечего бояться упрёков.
— А моё завещание?
— У вас есть что завещать?.. Повторяю: не тревожьтесь. Для завещания у вас будет ещё лет пятьдесят.
— Но я никак в толк не возьму, почему ваше сиятельство отказывается перенести всё на завтра?
— Мило сказано!.. Неужели вы не понимаете, что дуэль, перенесённая на завтра, не состоится?.. Король прикажет нынче же арестовать нас.
— Так вы ему сообщили?
— Шутить изволите?!.. Нет, конечно. Я не из тех, кто сообщает, но я отлично знаю, как делаются дела в этой стране. Короче: я не хочу, чтобы ваш вызов пропал втуне, и готов дать вам удовлетворение. Но — сегодня или никогда.
— Пусть так, я согласен. Дуэль с вами слишком много для меня значит, чтобы я не пренебрёг ради неё всем, что может нам помешать... Будьте любезны заехать за мной после обеда.
— Я рассчитывал увезти вас немедленно.
— Не годится — мне необходимы мои силы.
— Прекрасно... Я-то всегда дерусь на голодный желудок, но у каждого — свой вкус... Да, а что имели вы в виду, сообщая мне длину вашей шпаги?.. С незнакомцами я дерусь исключительно на пистолетах.
— С незнакомцами?!.. Как это понять?!.. Десять человек в Варшаве подтвердят вам, что я — не наёмный убийца!.. Я не стану драться на пистолетах, у меня есть право выбора — и ваше письмо его подтверждает.
— Это верно, но вы слишком галантны, чтобы отказаться от пистолетов после того, как я их уже предложил... Хочу отметить, также, что пистолеты менее опасны. В большинстве случаев допускают промах...
— Но вы же не собираетесь ограничиться промахом?
— Если мы оба промажем, мы можем после этого палить сколько вам будет угодно.
— Хорошо, я готов доставить вам это жестокое удовольствие. Итак, вы захватите два пистолета, которые зарядят в моём присутствии, и я буду вправе выбрать. Если первые выстрелы не достигнут цели, мы станем драться на шпагах — до первой крови. Ничего больше, если это вас устраивает.
Граф жестом подтвердил своё согласие.
Я добавил ещё:
— Обещаете ли вы отвезти меня на место, где мне не придётся иметь дело с юстицией?
— Договорились... Обнимите меня, вы — молодчина... Теперь полнейшее молчание обо всём — и будьте здоровы до трёх часов.
После того, как он покинул меня, я запечатал бумаги короля в пакет и вызвал Кампиони, пользовавшегося полной моей доверенностью.
— Вот пакет, — сказал я ему. — Вы вернёте мне его вечером, если я ещё буду на этом свете. Если нет, вы передадите его королю... Вы без труда догадаетесь, в чём дело, но запомните: я никогда не прощу вам малейшей нескромности по этому поводу.
— Я понимаю, вы будете обесчещены, если я разину рот — обязательно же станут говорить, что это вы поручили мне сообщить о дуэли тем, кто может запретить её... Не беспокойтесь... Желаю вам только выбраться из этой передряги живым. Главное, не начните щадить вашего противника — благодушие может стоить вам жизни...
— Знаю, знаю... А теперь — за стол.
Я заказал обильный обед и послал к господину Шмидту за тонкими винами. Кампиони поддерживал мне компанию — но как человек, сильно чем-нибудь озабоченный. У меня же, кажется, никогда не было подобного аппетита: я оказал честь блюдам, я пил за четверых, но сохранил голову ясной.
В два часа с половиной я расположился у окна, чтобы видеть, когда подъедет камергер. Ждать пришлось недолго: ещё до трёх часов, его коляска остановилась у моих дверей. Запряжка состояла из шестёрки лошадей, ни больше, ни меньше, и ещё двух вели в поводу; за коляской следовали два гайдука.
Браницкого сопровождал адъютант и генерал в полной форме — то был его свидетель.
Я сел в коляску рядом с Браницким. Он обратил моё внимание на то, что мне может понадобиться чья-нибудь помощь. Я ответил, что у меня в услужении двое бедняг, которые выглядели бы жалобно на фоне его эскорта, и что, кроме того, я предпочитаю полностью на него положиться, ибо уверен, что ежели мне что-либо потребуется, недостатка в этом не будет.
Вместо ответа, он энергично пожал мне руку.
Место нашей встречи было, очевидно, определено заранее, ибо когда экипаж трогался, Браницкий ни слова не сказал своим людям. Я воздержался от расспросов на эту тему, но поскольку молчание затянулось, я счёл своим долгом его нарушить.
— Рассчитываете ли вы, сударь, провести нынешнее лето в Варшаве?
— Ещё вчера я именно так и предполагал сделать, но нынче — кто знает... Быть может, вы помешаете мне в этом.
— Я надеюсь, наше дело не затронет ваших намерений...
— Желаю того же и вам... Вы были военным, господин Казанова?
— Да, сударь... Осмелюсь спросить, почему вас это интересует?
— Просто так, чтобы продолжить беседу.
Прошло добрые четверть часа, прежде чем коляска остановилась у ворот парка. Мы поспешно вышли и направились в одну из грабовых аллей, в конце которой стояли скамья и стол из камня. Один из гайдуков положил на него пистолеты, фута по два длиной каждый, затем достал пороховницу и пули, зарядил пистолеты и вновь положил их, крест-накрест, на стол.
Как только Браницкий предложил мне выбрать один из пистолетов, генерал вскричал:
— Как, чёрт возьми, вы собираетесь драться?!
— Непременно, — ответил Браницкий.
— Здесь это невозможно! Вы же не покинули территорию магистрата!
— Ну, и что же с того?
— Это многое меняет — и я не буду вашим свидетелем!.. Вы обманули меня, граф, я возвращаюсь в замок!
— Я не задерживаю вас, генерал, но требую полной тайны. Я обязан дать сатисфакцию господину де Сейнгальт.
Тут генерал, повернувшись ко мне, повторил своё:
— Вы не можете здесь драться!
— Раз уж меня сюда привезли, я стану драться здесь, — ответил я. — Я защищаюсь повсюду, даже в церкви.
— Вы с ума сошли!.. Предстаньте с вашей ссорой перед королём — пусть его величество вас рассудит... Но — драться?!.. Это невозможно!
— Я не желал бы ничего лучше, чем пригласить посредником его величество, если его сиятельству будет угодно предварительно раскаяться в том, что он оскорбил меня вчера.
Услышав эти слова, Браницкий бросил на меня негодующий взгляд и вскричал, жестикулируя, что он приехал сюда драться, а не договариваться. Тогда я повернулся к генералу и взял его в свидетели того, что мною было сделано всё, допустимое моей честью, чтобы предотвратить дуэль.
Этот почтенный человек немедленно удалился, со слезами на глазах, сжимая голову руками, словно в отчаянии.
Браницкий вторично сказал мне:
— Выбирайте!..
Я сбросил шубу и схватил один из пистолетов. Браницкий взял другой со словами:
— У вас отличное оружие.
— Я испытаю его на вашем черепе, — ответил я холодно.
Мне показалось, что граф побледнел. Бросив шпагу одному из присутствующих, он яростным жестом обнажил грудь.
Я был вынужден поступить так же, и я сделал это, хоть и не без колебаний — ведь дело были зимой... Как и он, я отступил на пять шагов — ширина аллеи не позволяла нам разойтись более, чем на десять или двенадцать шагов.
Заметив, что граф занял позицию и стоит, направив пистолет в землю, я резко повернулся и пригласил его стрелять первым. Он потерял несколько секунд, прицеливаясь, а я, право же, не считал себя обязанным дожидаться, пока он возьмёт меня на мушку, и выстрелил наудачу, одновременно с ним: все, кто там находились, так и заявили впоследствии, что слышали один выстрел.
Браницкий зашатался, потом упал. Я кинулся к нему, чтобы его поднять, но с удивлением увидел, что его люди бегут ко мне с саблями наголо.
К счастью, их господин крикнул им:
— Назад, канальи!.. Уважайте господина де Сейнгальт!..
Все замерли, и я получил возможность поднять правой рукой моего противника — моя левая была ранена.
Браницкого отнесли в трактир, расположенный в ста метрах от парка — идти сам он не мог. Его взгляд каждую минуту останавливался на мне — казалось, он никак не мог понять, откуда берётся кровь на моих белых штанах.
В трактире графа уложили на матрас и осмотрели рану — сам он считал, что она смертельна. Пуля вошла справа, на уровне седьмого ребра, и вышла слева, на уровне последнего, ложного ребра — таким образом, тело было прошито насквозь и обе ранки располагались дюймах в десяти друг от друга. Всё это отнюдь не выглядело обнадёживающе — можно было предположить, что задеты кишки.
Браницкий сказал мне:
— Вы убили меня — спасайте теперь свою голову. Вы находитесь на территории магистрата, а я — один из высших сановников короны... Вот моя лента Белого Орла — как охранная грамота, и мой кошелёк, если он вам необходим.
Я с жаром поблагодарил графа, вернул ему кошелёк и заверил в тон, что если я заслужил смерть — то готов принять её. Я не скрыл от него также, как огорчил меня результат нашей схватки.
Затем, обняв его, я поспешил выйти из трактира, перед которым никого больше не оставалось — все помчались на розыски, кто — хирургов, кто — священников, кто — родных и друзей. Одинокий, раненый, безоружный стоял я на незнакомой мне заснеженной дороге.
К счастью показался ехавший на санях крестьянин. Я крикнул ему — Варшава! — и показал дукат. Он понял меня, усадил в свой утлый экипаж, и мы помчались галопом.
Несколько минут спустя я увидел на дороге одного из близких друзей умиравшего графа — то был Бининский, с саблей наголо нёсся он к трактиру. Заметь Бининский меня, я был бы мёртв, как выяснится из дальнейшего; моя счастливая звезда пожелала, чтобы он не обратил на сани внимания.
Добравшись до Варшавы, я кинулся в дом князя Адама, но там никого не оказалось. Тогда я потребовал убежища в монастыре кордельеров. Привратник пришёл в ужас от покрывавшей мою одежду крови, принял меня, несомненно, за преступника, спасающегося от правосудия, и попытался закрыть передо мной дверь. Страшным ударом ноги я свалил монаха наземь — и проник внутрь монастыря.
На вопли привратника сбежались другие братья-монахи. Я потребовал, чтобы они приняли меня, угрожая, в случае отказа, перебить их всех. И тут мне снова повезло: за меня заступился настоятель, приказавший отвести меня в келью. Её вполне можно было принять и за карцер, но мне было всё равно: наконец-то я оказался в убежище...
Немедля, послал я за Кампиони, за хирургом и за моими слугами. Ещё до их прибытия ко мне в келью ввели воеводу Подляхии, личность весьма странную — прослышав о дуэли, он приехал рассказать мне об обстоятельствах подобного же случая, имевшего место в его молодости...
Вслед за ним явились воеводы Калиша и Вильны, которые принялись ругать кордельеров за то, что они приняли меня, как преступника, и поместили, как осуждённого. Монахи, оправдываясь, сетовали на то, как обошёлся я с их привратником — воевод это весьма развеселило.
Можно себе представить, что я вовсе не был расположен веселиться вместе с ними, тем более, что моя рука начала ныть — всё сильнее и сильнее.
Короче говоря, меня перенесли в небольшую комнату, пристойно меблированную. Рана моя оказалась довольно серьёзной. Пуля раздробила указательный палец и проникла в кисть руки, где и застряла; её задержала пуговица на рукаве моей рубашки, но ещё более то, что она была на излёте, произведя лёгкое, касательное ранение в нижней части живота.
Прежде всего необходимо было извлечь эту проклятую пулю, причинявшую мне жестокие страдания. Некто господин Гендрон, хирург весьма неловкий, извлёк её, сделав разрез с противоположной от раны стороны — таким образом, рука моя оказалась пронзённой насквозь.
Но таково человеческое тщеславие: я преспокойно рассказывал окружающим об обстоятельствах дела, скрывая свои страдания — только сердце моё было далеко не так спокойно, как это можно было прочесть на моём лице.
Князь Любомирский доставил мне первые сведения о Бининском. Извещённый об исходе дуэли, тот умчался в ярости, поклявшись убить меня повсюду, где бы я ему ни попался. Сперва он кинулся к Томатису, где находились в это время князь Любомирский и граф Мощинский. Томатис не сумел сказать Бининскому, где я нахожусь, и полковник в ярости разрядил в него в упор свой пистолет. Граф Мощинский бросился на Бининского, но тот, обнажив саблю, одним ударом отшвырнул его, оставив ему шрам на лице и выбив три зуба.
— А вам удалось ускользнуть? — спросил я князя.
— Не тут-то было, — продолжал Любомирский. — Он схватил меня за воротник, приставил пистолет к груди и вынудил сопровождать его до лошади — боялся, что люди Томатиса схватят его... Ваша дуэль наделала много шума. Говорят, помимо прочего, что уланы поклялись отомстить за своего командира. Поздравьте себя с тем, что вы находитесь здесь: великий гетман приказал окружить монастырь драгунами — под предлогом вашего ареста, а на самом деле, чтобы оградить вас от улан, готовившихся атаковать монастырь.
— А что Браницкий, как его дела? — спросил я.
— Он погибнет, если пуля задела внутренности — доктора выясняют это... Он находится у канцлера, король всё время рядом с ним. Свидетели дуэли утверждают, будто ничто иное, как ваша угроза пробить Браницкому голову, стоила ему жизнь — и спасла вашу: чтобы прикрыть череп, Браницкий был вынужден принять неестественную позу, иначе он прострелил бы вам сердце. Глаз у него точный, я сам видел однажды, как он разрезал пулю пополам, угодив в лезвие ножа.
— Есть ещё одно обстоятельство, — сказал я, — по меньшей мере, столь же для меня счастливое: мне удалось избежать встречи с этим безумцем Бининским... И ещё то, что я не убил графа на месте — его люди тут же меня прикончили бы... Вы видите, как взволновало меня ваше сообщение о том, что пришлось перенести моим друзьям, но ведь Томатис уцелел, а это доказывает, что пистолет бешеного полковника был заряжен одним только порохом...
В это время доложили о приходе посланца воеводы Руси; он вручил мне записку короля — его господину. Я заботливо сохранил эту записку; вот она:
«Дорогой дядя, Браницкий умирает. Но я не забываю о Казанове — передайте ему, что он может рассчитывать на милость, что бы ни случилось».
Я облил слезами это драгоценное письмо и попросил оставить меня одного, ибо крайне нуждался в отдыхе.
Час спустя Кампиони принёс оставленный мною ему пакет; он повторил рассказ князя Любомирского.
На следующий день мне стали наносить визиты и предлагать свои услуги враги Браницкого — они были многочисленны, следует признать. Каждый открывал мне свой кошелёк, но я отказывался принимать что-либо. Это было настоящим подвигом с моей стороны, ибо пять-шесть тысяч дукатов пришлись бы мне как нельзя более кстати.
Кампиони нашёл моё бескорыстие странным — впоследствии я не раз думал, что он был, пожалуй, прав, и всерьёз упрекал себя за то, что разыгрывал спартанца. Я согласился принять лишь накрываемый на четверых стол, который на всё время моего выздоровления предоставил в моё распоряжение князь Чарторыйский. Согласился исключительно ради того, чтобы удерживать рядом с собой нескольких друзей — сам я не ел ничего.
Диету прописал мне мой хирург, но не голод терзал меня. В первый же день моя рука неожиданно распухла, рана почернела, и хирурги, увидев в этом предвестие гангрены, сошлись на том, что кисть руки следует ампутировать.
Я узнал об этом из газеты, издававшейся при дворе — король лично правил рукопись. Двадцать человек явились выразить мне своё сочувствие, полагая, что операция уже состоялась — вместо ответа, я, смеясь, показывал им руку.
Затем появились трое хирургов.
— Почему вы втроём, господа?
— Мы решили созвать консилиум. Вы не возражаете, не так ли?
— Ни в коем случае — не возражаю.
— И вы разрешите нам исследовать состояние вашей руки?
— Отказать вам в этом, означало бы лишить вас удовольствия провести консилиум...
В ту же минуту мой постоянный хирург снял повязку, осмотрел рану и стал беседовать со своими коллегами по-польски. В итоге, было сочтено необходимым отрезать мне кисть руки; господа хирурги сообщили мне об этом по-латыни — то была доподлинная «латынь» Мольера из «Мещанина во дворянстве» и «Лекаря поневоле»... Стремясь вдохнуть в меня решимость, эскулапы подробно обосновали необходимость ампутации; говорили они со страшной быстротой и поразительно фамильярно, были, веселы, и клялись, что выздоровление наступит сразу же после операции.
Я заметил в ответ, что поскольку рука является моей собственностью, я вправе воспротивиться операции, полагая её преждевременной.
— Но кисть руки уже во власти гангрены; не пройдёт и двенадцати часов, как она поднимется выше — и тогда придётся отрезать всю руку!
— Значит, вы отрежете руку, если это будет необходимо — но только в этом случае. А покамест я сохраню кисть.
— Если вы, сударь, разбираетесь в медицине лучше нас, то и говорить не о чем.
— Увы, сударь разбирается в этом не лучше вас — и именно поэтому он просит оставить его в покое.
Мой отказ обернулся скандалом, я стал объектом насмешек и упрёков со стороны всех, кто мне сочувствовал. Князь Адам написал мне, что король поражён тем, что у меня недостало храбрости...
— Невозможно, — сказал мне князь Любомирский, — чтобы три лучших хирурга столицы ошибались в подобном случае.
— Конечно, они не ошибаются — но они хотят обмануть меня.
— С какой целью?
— Это трудно объяснить впрямую — и вы найдёте моё недоверие странным.
— И — всё же?..
— Хорошо... Так называемое предписание этих господ — ничто иное, как предлагаемое Браницкому утешение.
— Вы странный человек...
— Как бы там ни было, я откладываю операцию. Если сегодня вечером гангрена охватит всю руку, я обещаю вам, что дам отрезать её завтра утром.
Поздно вечером явились четверо других хирургов. Новый консилиум, новая перевязка. Моя рука распухла до половины и посинела до локтя. Хирурги покинули меня, заверяя, что операция ни в коем случае не может быть отложена, что это — опасно для жизни...
— Хорошо, приносите утром ваши инструменты, — ответил им я. А как только они вышли, я приказал слугам не впускать завтра ко мне ни души.
Так я сохранил свою руку.
Я вышел в первый раз на Пасху. Рука моя была на перевязи — полностью я овладел ею лишь восемнадцать месяцев спустя. Все, кто порицал меня за отказ от операции, первыми стали петь мне дифирамбы, так что проявленная мною твёрдость отчасти меня прославила.
Пока я выздоравливал, мне был нанесён визит, очень меня позабавивший. Ко мне явился почтенный отец иезуит, посланный епископом Кракова.
— Епископ приказал мне отпустить свершённый вами грех...
— Какой грех имеете вы в виду, святой отец?
— Разве вы не дрались на дуэли?
— И поэтому вы считаете, что я нуждаюсь в отпущении грехов?.. На меня напали, я защищался — никакого греха в этом я не вижу. Разумеется, свершайте обряд, раз этого желает его преосвященство, но я ни за что не признаю, что совершил ошибку.
— Значит, вы отказываетесь исповедаться?
— Искренне этого желая — не могу.
— Тогда разрешите задать вам вопрос.
— Спрашивайте.
— Я излагаю гипотезу: вы дрались на дуэли. И — новая гипотеза, — вы просите об отпущении грехов.
— Весьма охотно. Иначе говоря, мне будут отпущены грехи в том случае, если это была дуэль; если нет — не будут.
— Вы поняли меня.
Он пробормотал свои молитвы, и я получил благословение...
Несколько дней спустя после того, как я вышел в первый раз, король распорядился пригласить меня во дворец.
Завидев меня, он дал мне поцеловать руку, что я и совершил, преклонив колено, а пока я находился в этой позе, его величество спросил меня (вся сцена была подготовлена заранее):
— Почему ваша рука — на перевязи?
— Ревматизм случайно разыгрался, ваше величество.
— Советую вам, сударь, избегать впредь подобных случаев...
Когда аудиенция закончилась, я попросил отвезти меня к Браницкому. Он проявлял живой интерес к моей ране, ежедневно присылал справляться о моём здоровье, и я считал, что мне следует нанести ему визит. Тем более, король сделал Браницкого обер-егермейстером — хоть звание это ниже рангом, чем камергерское, оно значительно доходнее, и всем, кто умел жить, прилично было принести поздравления особе, которой его присвоили.
Говорили, будто король назначил Браницкого обер-егермейстером лишь после того, как удостоверился в том, что Браницкий — меткий стрелок... Как бы там ни было, нельзя не признать: мой выстрел был лучше.
В прихожей перед апартаментами графа я был встречен возгласами изумления. Офицеры, лакеи — все были в недоумении. Я попросил адъютанта доложить обо мне — он сделал это со слезами на глазах, тяжело дыша.
Браницкий сидел на кровати, бледный, как смерть. Он приветственно махнул мне рукой.
Я сказал ему:
— Сударь, я пришёл испросить у вас прощение за то, что не сумел быть выше пустяка, который не должен был бы даже привлечь моего внимания. Всё случившееся принесло мне, скорее, почести, чем нанесло ущерб. И я прошу вас принять на себя мою защиту от ваших друзей — не зная благородной щедрости вашего характера, они воображают, что вы можете быть только моим врагом.
— Господин Казанова, заявляю вам, что я стану врагом всем, кто не станет оказывать вам уважения, коего вы несомненно заслуживаете. Бининский изгнан, король лишил его всех званий — мне жаль терять его, но это справедливо. Моё покровительство вам совершенно ни к чему — вы под защитой его величества.
— Присаживайтесь, будемте друзьями, — продолжал он, протягивая мне руку. — Вы поправились, не так ли?.. Вы не поддались на уговоры хирургов — это было мудро... Вы заявили им, что они надеются подольститься ко мне, отрезав вам руку — это было превосходно: люди такого пошиба судят о сердцах других по своим собственным... Но, скажите: каким образом моя пуля, попав в низ живота, могла задеть вашу руку?
— Разрешите мне принять мою тогдашнюю позу, и вы легко это поймёте...
— Мне кажется, — сказал граф, когда пояснение было закончено, — что вам следовало держать руку позади тела, а не перед ним.
— Судя по последствиям, вы видите, что я поступил правильно, сделав именно так, как я сделал.
— Ах, сударь! — вскричала красивая дама, державшаяся рядом с Браницким. — Вы хотели убить моего брата — вы целились ему в голову!..
— Убить его, мадам?!.. О, великий Боже, нет, конечно!.. Я был заинтересован в том, чтобы его сиятельство остался жив — как бы он защитил меня, иначе, от своих людей, готовившихся меня прикончить?..
— Но разве вы не сказали ему: «Я испробую этот пистолет на вашем черепе»?!
— Сказать — ещё не значит сделать!.. Целиться всегда лучше в корпус — поверхность гораздо больше.
— И вы дали мне хороший урок, — сказал, смеясь, Браницкий. — Видимо, вы упражнялись в стрельбе из пистолета?
— Почти никогда — и это первый несчастный выстрел, сделанный мною в жизни. Если я чем и могу похвалиться, так это уверенной рукой и приличным глазомером... Но как ваша рана, ваше сиятельство?
— Я поправляюсь понемногу, но нужно время... Мне сказали, что в день дуэли вы основательно пообедали?
— Я боялся, что это моя последняя трапеза...
— Пообедай я, как вы, я был бы мёртв, ибо пуля непременно задела бы кишки, а поскольку я ничего не ел, она лишь скользнула по ним, да и выскочила наружу.
Впоследствии я узнал, что утром, в день нашей встречи, Браницкий выслушал мессу и причастился.
Покинув его, я отправился поблагодарить великого гетмана графа Рыклинского, коронного судью — это он защитил меня от улан. Гетман принял меня довольно сурово, спросил, что мне от него нужно?
— Поблагодарить за ваше благородное вмешательство, ваше превосходительство, и пообещать быть впредь умнее.
— Это было бы недурно, сударь. Что до оказанной вам милости, вы обязаны ею не мне, а королю: если бы его величество вам не покровительствовал, я не колеблясь приказал бы вас обезглавить.
— Значит, вы, ваше превосходительство, не принимаете во внимание многочисленные обстоятельства, свидетельствующие в мою пользу?
— Какие там ещё обстоятельства... Вы дрались на дуэли — да или нет?
— Это верно.
— Вот видите... А закон действует формально.
— Закон запрещает открытую дуэль или проведённую на сходных условиях. В данном же случае я защищал свою жизнь, я отражал атаку. Надеюсь, познакомившись с делом, ваше превосходительство не возбудило бы судебного расследования.
— Честно говоря, я и сам не знаю, что сделал бы... Но зачем возвращаться к прошлому? Всё кончено. Раз его величество оказал вам милость, значит, вы заслужили её — и я вас с этим поздравляю... Доставьте мне удовольствие отобедать со мной сегодня. Мне искренне хочется доказать вам, что я не ощущаю по отношению к вам ничего, что не говорило бы в вашу пользу.
Заключив, таким образом, мир с правосудием, я отправился к воеводе Руси, который встретил меня с распростёртыми объятьями.
— Я приготовлю для вас комнаты в моём доме, — сказал он.
— Жена так любит ваше общество... Комнаты будут готовы принять вас недель через шесть.
— Я использую это время, ваша светлость, чтобы посетить Киев. Зять тамошнего воеводы, граф Брюль, усиленно приглашал меня совершить эту маленькую поездку.
— Поезжайте, поезжайте, вы поступите правильно. Ваше отсутствие охладит, быть может, мстительность целой толпы врагов, которых вы нажили себе из-за дуэли. Избави вас Боже от чего-либо подобного здесь. В следующий раз вам не выбраться живым и здоровым... А покамест — остерегайтесь, и не выходите пешком по вечерам...
Неделя была заполнена приглашениями на обеды и ужины. Вновь и вновь заставляли меня повторять рассказ об обстоятельствах нашего столкновения — вплоть до малейших подробностей. Иногда это происходило в присутствии короля, который делал вид, что не слышит.
Но вот однажды, когда я в десятый, быть может, раз начал свой рассказ в его присутствии, его величество неожиданно прервал меня.
— Господин Казанова, вы — дворянин?
— Нет, сир, я не имею этой чести.
— Ну, а если венецианский дворянин оскорбит вас — осмелитесь вы потребовать у него сатисфакции?
— Нет, сир, ибо он не примет вызова. Я предпочту сдержать мой гнев и дождаться удобного случая.
— Какого случая?
— Возможности выследить моего врага на иностранной территории — и там вынудить его драться на смерть...
Читатель захочет, быть может, узнать, виделся ли я с Бинетти? Единственный раз я встретил её у графа Мощинского — но она спаслась, завидев меня.
Я сказал Мощинскому:
— Как странно эта дама ведёт себя... За что ей на меня сердиться?
— За что?!.. Разве вы не знаете, что ваша дуэль, причиной которой была она, рассорила её с любовником?.. Браницкий ни разу не видел её с тех пор.
— Могу только одобрить поведение графа. Эта дама думала, вероятно, что её любовник сможет обойтись со мной, как с беднягой Томатисом...
Я совершил вместе с Кампиони упомянутую уже маленькую поездку. В моём кошельке было две сотни дукатов: половину составил подарок воеводы Руси, другую я выиграл. Детали этой поездки я обойду молчанием и перейду к причинам, вынудившим меня навсегда покинуть Варшаву и Польшу.
Когда я вернулся в столицу, там как раз принимали мадам Жоффрен, старинную возлюбленную короля. Отнюдь не претендуя на такое же внимание, я был до крайности удивлён тем, как нелюбезно встречали меня повсюду. Казалось, все поляки благородного происхождения сговорились адресовать мне одну и ту же сухую и невежливую фразу: «Мы полагали, что больше не увидим вас — зачем же вы вернулись?»
— Чтобы рассчитаться с долгами, — отвечал я всем, поворачиваясь к ним спиной.
Восторженность, объектом которой я был ранее, сменилась самой бесцеремонной холодностью; правда, я продолжал получать приглашения, но за столом никто ко мне не обращался.
Я повстречал воеводу Руси — он едва ответил на моё приветствие... Я увидел короля, но его величество даже не взглянул на меня.
Я спросил графа Сулковского о причине подобной перемены.
— Это черта нашего национального характера, — ответил он. — Мы крайне непостоянны, как вам, конечно, известно. Sarmatoruni virlus veluti exira ipsos[74]. Ваше благосостояние было бы упрочено, если бы вы сумели воспользоваться случаем, а теперь слишком поздно, и вам ничего не остаётся, в сущности, как...
— Как уехать, — прервал я его. — О, я потороплюсь, разумеется.
Когда я возвратился домой, мне передали анонимное письмо, написанное благожелательницей, сообщавшей мне о том, что, как она слышала, рассказали обо мне королю. Его величеству стало известно, писала она, что Казанова был заочно приговорён в Париже к повешению за присвоение значительной суммы денег из кассы лотереи; к тому же, в Англии и в Италии он был уличён в многочисленных мошенничествах; наконец, он был членом труппы бродячих комедиантов. Таковы были, в общем и целом, выдвигавшиеся против меня обвинения.
Что мог я ответить? Только одно: всё это — клевета, которую столь же легко выдумать, сколь и опровергнуть...
Конечно, я предпочёл бы покинуть Варшаву немедленно, но я был обременён долгами, да и денег на дорогу не было тоже. Я написал в Венецию, а в ожидании субсидии оттуда был вынужден оставаться в столице.
Неожиданный инцидент ускорил мой отъезд.
Одним прекрасным утром ко мне явился тот самый генерал, что должен был быть свидетелем Браницкого во время нашей дуэли. От имени короля, он передал мне предписание — в течение восьми дней покинуть Варшаву.
Возмущённый этим приказом, я поручил посланцу передать своему господину, что я не расположен ему подчиниться, а если меня силой вынудят уехать, я буду протестовать против насилия перед лицом всего мира.
Генерал ответил мне весьма миролюбиво.
— Сударь, мне не поручали доставить ваш ответ, мне велено лишь сообщить вам волю короля. А уж вы поступайте, как сочтёте нужным.
Я сел, и написал его величеству длинное письмо, в котором разъяснял, что моя честь не позволяет мне покинуть Варшаву, ибо я имел несчастье наделать долгов.
Письмо я вручил графу Мощинскому, с просьбой передать его королю. На следующий день я получил от графа тысячу дукатов, посланные его величеством, причём королю было угодно извиниться за свой приказ — отдавая его, он понятия не имел о моём безденежье.
— Если его величество и торопит вас с отъездом, — добавил граф, — то исключительно в ваших же интересах. Королю не терпится увидеть вас в безопасности, ибо ему известно, что вас ежедневно провоцируют. Ему известно также, что вы мудро не отвечаете на провокации, но ваши недруги составили заговор и готовятся отомстить вам за ваше презрительное, как они считают, отношение к ним... Король хочет быть спокоен за вашу судьбу.
Я был преисполнен самой горячей признательности и просил графа поблагодарить его величество и заверить его в том, что приказ будет выполнен.
Мощинский предложил мне свой экипаж, я принял его и обещал графу давать ему знать о себе.
День спустя, рассчитавшись с долгами, я был на пути в Бреслау.