К книге
ЛемнерГлава двадцать девятая
60%
Глава двадцать девятая
30

Утро выдалось угрюмое, без рассвета, с железной тьмой. Фонари светили мутно, не доставали земли, под каждым висел жёлтый мешок света. Дома, тупые, сдвинутые тесно кубы, с трудом просыпались, зажигали слипшиеся окна. По тротуарам торопились злые пешеходы. Улицу скребло стадо идущих в ряд снегоуборочных машин. Воспалённо, окружённые больным туманом, загорались светофоры. Становилось тесно от проезжих машин, несущих на горбах сугробы нападавшего за ночь снега. Чуть светало. Над крышами летели вороны, направляясь скрипучим полчищем к месту мусорных трапез. Режиссёр Серебряковский ездил по моргам, добывая мертвецов для предстоящего шествия в день Великого Перехода.

Стены мертвецкой, крашенные серой масляной краской, казались липкими от обилия побывавших здесь покойников. Серебряковский хищным взглядом режиссёра оглядывал мертвецкую, помещая её в свой будущий спектакль. Каменный стол с голым мертвецом. Поставленные один на другой три гроба в красном ситце. Санитар в грязном халате и резиновом фартуке, увозивший каталку, на которой прибыл мертвец. Служитель морга, передающий мертвецов родне. Два таджика в ушанках и грязных шарфах вокруг тощих шей. Серебряковский старался запомнить яркость красных гробов, тусклую слизь стен, продрогших таджиков, тоскующих в русской мертвецкой о гранатовых садах, служителя, доставшего из кармана гребешок и расчёсывающего свои непокорные брови, покойника, лежащего на спине. У покойника было жилистое синеватое тело, пухлый живот с резиновым пупком, чёрные ногти на скрюченных пальцах ног, ворох ржавых косматых волос, из которых выглядывали распухшие ноздри, разбитые приоткрытые губы с лиловыми дёснами и одиноким зубом, застывшие, глядящие из шерсти глаза. Всё было зрелищно, со всеми подробностями войдёт в спектакль о Великом Переходе.

— Загружаем, — приказал Серебряковский таджикам.

— Да, хозяин, — таджики сняли с гроба крышку, поставили у стола. Нутро гроба было не тёсано, с торчащей щепкой. Серебряков подумал, что у мертвеца будет много заноз.

— Кладите, — приказал таджикам. Те, было, ухватили тощие лодыжки бомжа, но служитель остановил.

— Дайте хоть причешу. Солдат бритый, стриженый, а этот, как Карл Маркс.

— Он ополченец, — сказал Серебряковский, глядя, как служитель гребешком расчёсывает гриву мертвеца.

Таджики свалили тело в гроб. Оно хлюпнуло. Таджики накрыли гроб крышкой и наспех пришили крышку гвоздями.

— С возвратом. Вечером пожалуйте обратно, — служитель расчесал гребешком свою нарядную бородку.

Второй мертвец был парнем с открытыми голубыми глазами, длинной ножевой раной под рёбрами. Третий мертвец — старая женщина с отпавшими на стороны грудями, чёрными, длинными, как пальцы, сосками.

— А мужика не нашлось? — Серебряковский хотел тронуть сосок, но не решился.

— Какая разница? Война народная, бабы, мужики под ружьё, — служитель принимал от Серебряковского деньги, бойко пересчитывал. Таджики заталкивали в гробы мертвецов, переваливали внутрь гроба тёмный жир женских грудей. Несли гробы в микроавтобус, который сквозь пробки пробирался к Октябрьской площади.

Рассвет неохотно просачивался в тёмное небо. Бронзовый Ленин умоляюще прижал к груди кепку. Матросы, солдаты и рабочие вели вокруг вождя карнавальный хоровод. Было густо, черно от толпы. Пешеходы муравьиными тропами тянулись на площадь, копились у светофоров, перед рычащим строем машин опрометью кидались, вливались в толпу у памятника и шарахались. На снегу краснели гробы. Они были заботливо, по линейке, поставлены. Таджики в дворницких рукавицах, греясь, притоптывали, словно отбивали чечётку.

Появился человек с матерчатым рулоном. Кинул рулон на снег, стал разворачивать. Развернулись трехцветные российские флаги. Человек покрикивал на толпу:

— Отойдём, отойдём!

Он накрывал гробы флагами. Гробы стояли в полосатых попонах. Серебряковский не мог угадать, где, накрытый флагом, лежит волосатый бомж, а где грудастая, с чёрными сосками, старуха. Всё тем же цепким взором художника он осматривал площадь с гробами. Она была сценой, где разыгрывался первый акт грандиозного, задуманного им спектакля.

Подкатил автобус, из него возбужденно высыпали дети, воспитанники детского дома. Воспитательница в мужской меховой шапке ловила за рукав убегавшего мальчика. Задыхаясь от мороза, кричала:

— А ну, стой, Николаев! Стой, паршивец!

Молодой человек разворачивал бумажный свиток с ворохом верёвочных тесёмок, вешал на грудь детям плакатики с надписями «Верните наших пап». Дети стояли покорно, увешенные плакатиками. Серебряковский усмехнулся. Они походили на партизан перед виселицей.

Появился духовой оркестр, добытый на московском кладбище. Музыканты в шубах, ушанках, просунув головы в завитки медных труб, тёрли перчатками мундштуки, шлёпали толстыми, натёртыми о медь губами. Раздавалось утробное рычанье трубы. Трубач сплёвывал, облизывая языком губы.

Серебряковский, получив синий, с красным нутром мегафон, пощупал звуком металлический воздух. Возгласил:

— Граждане, выдвигаемся! Не растягиваться! Плотной колонной! И да поможет нам Бог!

Толпа колыхнулась в одну, другую сторону, шагнула под колёса автомобилей, которые взвыли разгневанно.

Серебряковский выступал впереди колонны. Пятился, обращая к колонне дребезжащий сосуд мегафона. Обращался к ней спиной, шествуя, как поводырь. Казался себе Моисеем, выводящим народ из плена египетского. Его шаг становился величавым, плывущим, мегафон превращался в посох, он ударял им в асфальт Якиманки, и начинали бурлить ключи.

Таджики несли гробы, выглядывая головами из-под полосатых полотнищ. Рядом семенили замёрзшие дети с сиротскими плакатиками, умоляя вернуть им лежащих в гробах отцов. Женщины в чёрных платках шли, спотыкаясь. Начинали выть, рвать на себе платки.

— Коля, Коленька, встань из гробика, обними свою жёнушку!

— Витя, Витенька, да какой же ты был красивый, как любил свою Наденьку!

— Мы с Ванюшкой без тебя пропадаем! Возьми нас в свой гробик!

— Да что же они с тобой, Серёжа, сделали! Послали под пули, а мне до старости слёзы глотать!

Женщины спотыкались. Их поддерживали подруги. Ветер загибал на гробах флаги, разматывал на женщинах платки.

Оркестр выталкивал из труб замёрзшие звуки, падающие на мостовую, как ледышки. Музыканты раздували сизые щёки, пучили глаза. Машины залипли в толпе, истошно гудели, и вой гудков был, как рыдания. Когда проходили церковь Иоанна Воина, ударили колокола. Ледяные звоны, медные уханья, женские вопли, вой гудков, танцующие над головами гробы, детский щебет, множество шуб и шапок, свекольные щёки, дышащие паром рты превращали Якиманку в место старинных московских бунтов, стрелецких казней и отпеваний. Серебряковский, кудесник, великий режиссёр, играющий небывалый спектакль, который войдёт в историю русского театра, полного плах, расстрелов и революций.

Такой увидел Якиманку Лемнер из окна своего кабинета. Из раскрытой фрамуги лился рёв улицы. Лемнер был театрал и смотрел спектакль из ложи. Его волновала толпа, волновали гробы, волновали застывшие дети, вдовьи платки театральных актрис и брат Серебряковский, подаривший Лемнеру великолепный спектакль. Лемнер смотрел из ложи, поднося к губам бокал золотого Шабли, и хотелось по театральному, восторженно крикнуть: «Браво!» Отставил бокал и взял рацию:

— Вава, пропускай их к Манежной. Мужика с мегафоном отдай мне. Гробы можешь забрать себе. До связи!

По Остоженке лилась колонна молодёжи, ведомая ректором Высшей школы экономики Лео. В норковой шапке с наушниками, в шубе с бобровым воротником, в сапожках на меху, он шёл, перебирая маленькими проворными ножками, круглый, бодрый, уютно спрятанный в меха. Он был водитель молодого непокорного племени, властитель дум, собиравший на свои лекции ищущие молодые умы. Теперь молодёжь, напоенная его проповедями, следовала за ним в благословенную Европу, прочь от дурацких колоколен, памятников царям и вождям, от недоумков с намасленными волосами, зовущих в Царствие Небесное среди казарм и тюрем. Лео одолел русскую злобу и суеверие и уводил учеников из ледяной азиатской страны в чудесную одухотворённую Европу.

Молодёжь в колонне веселилась, толкалась, желая согреться. Шли парни, неся на груди плакаты «Груз 200» с черепами, но при этом смеялись, пихали друг друга под бока. Девушки натянули поверх свитеров украинские вышиванки, пробовали петь «Дывлюсь я на нэбо, тай думку гадаю». Но слов не знали и хохотали. На дощатом помосте плыло над толпой тряпичное чучело Светоча. Его узнавали по изуродованной, из рыхлого пенопласта, половине лица, на котором, вместо глаза, мигал рубиновый фонарь. Чучело держало в руках картонный автомат, из которого пыхало конфетти. Колонна молодёжи достигла колонны, несущей гробы. Обе колонны сливались, братались. Лео и Серебряковский, бок о бок, воздели руки, два «лидера общественного мнения», вожди восстания.

Третья колонна пришла со Знаменки. Её вёл вице-премьер Аполинарьев. Долговязый, с маленькой головой, как гнутый фонарный столб, он прижимал растопыренные, в перчатках, пальцы к груди. Из пальто то и дело появлялась пучеглазая мордочка собачки корги. Собачка выпрыгивала, летела к земле, но рука в перчатке ловила её на лету и засовывала за вырез пальто.

Колонна состояла из мелких банковских служащих, работников рекламных бюро, секретарш и референтов крупных компаний. Здесь было много норковых шубок, модных шапочек, куньих воротников, соболиных горжеток. Шли знаменитости, окружённые поклонниками. Известный модельер, обряжавший русских толстух в заморские платья, делавшие их смешными дурами. Дизайнер, оформлявший ночные клубы особым наркотическим дизайном. Художник, придумавший инсталляцию запахов, где тонко дозировал французские духи и зловонье лежалой селёдки. Всё это бодро, бурно выступало, скандировало: «Европа! Европа!» — и в этом грозном требовании дышащих паром ртов вдруг начинал бархатно, сладко рыдать саксофон, похожий на выловленного в глубинах морского конька, умолявшего вернуть его в лунные воды. Колонна проструилась к Каменному мосту и вязко слилась с другими, неохотно, как слипается пластилин. Толпа не вмещалась в улицу, наполняла Манежную площадь парным варевом.

Публицист Формер в дневной телепрограмме Алфимова звал москвичей на «праздник русской зимы», которая становится праздником «европейской весны».

Ему вторил Алфимов, мастер магических заклинаний:

— Каждый, кто желает стать европейцем, пусть немедленно явится на Манежную площадь. Там происходит чудесное преображение. Россию возвращают в семью европейских народов. Счастье России, что среди русских, длящихся столетиями морозов появился человек, вокруг которого тают льды и расцветают подснежники. Таким человеком является Анатолий Ефремович Чулаки, русское солнце европейской весны!

Толпа с Манежной, тёмная и вязкая снаружи и расплавленная внутри, двумя языками лизала Исторический музей. Полицейские турникеты разлетелись, и кипящая гуща влилась на площадь, охватывая Исторический музей клейкими объятьями.

Гробы поднесли к Спасской башне и сложили перед запертыми воротами. Дубовые тесины ворот были схвачены кованым железом. Вдовы били головами в ворота, скребли ногтями. Золотые куранты нежно позванивали в белых камнях башни.

Гробы, саксофоны, чучела, рыдающие вдовы, поющие девушки, звенящие мегафоны, истошные вопли — всё слышал и видел Анатолий Ефремович Чулаки, поднятый соратниками на Лобное место. Там стояли микрофоны, щёлкали камеры, мерцали вспышки, водили плавные круги операторы. Они походили на грифов, завидевших добычу, но не смевших её клевать.

— Сограждане! Братья! — Чулаки стянул меховой картуз, показав площади рыжие волосы. Он был одет в штормовку с волчьим воротником, какую любил надевать Президент Троевидов в дни военно-морских манёвров. — Я обращаюсь к вам с Лобного места, откуда буду услышан всей Россией!

Анатолия Ефремовича Чулаки возбуждал его голос, который он отдавал микрофону, и тот наполнял голос металлом, оснащал металлическими крыльями. Голос метался среди цветных куполов Василия Блаженного, ударял в кремлёвскую стену, цеплял зубцы, скользил по шлифованному граниту мавзолея, взмывал к рубиновым звёздам, рассыпая над толпой металлические вибрации, вновь возвращался к Чулаки, как беспилотник, облетевший поле боя.

— Сограждане, у России есть два пути. В Европу и в бездну. Сегодня к власти в России пришли самые дремучие тёмные духи русских подвалов, где без света и солнца преет картошка. Она прорастает бледными, как черви, стеблями. Россия — картофелина, проросшая водянистыми бесплодными стеблями, которые не дадут ни одного зелёного листа, ни одного цветка. В России Президента Троевидова нет и не будет нобелевских лауреатов, открывателей физических и биологических законов, не будет авторов великих книг и картин, ясновидцев, прозревающих будущее, преобразователей, ведущих страну к совершенству. Тупая сила военкоматов, угрюмое самодовольство чиновников, ненависть к творчеству, страх перед новизной и тюрьмы, аресты, изгнания. Но мы не хотим уезжать из России! Не хотим, чтобы нас проклинал мир! Не хотим, чтобы наши цветущие юноши умирали по приказу хитрого и злого Президента, который, прежде чем выпить утреннюю чашечку кофе, радостно просматривает список очередной тысячи убитых на фронте солдат. Сограждане, пусть Президент Троевидов выйдет из своего кремлёвского бункера и откроет эти гробы! Пусть посмотрит в мёртвые глаза тех, кто мог бы составить честь России, отраду матерям, счастье семьям. Президент Троевидов, выходи!

Чулаки поспешил натянуть на замёрзшую голову меховой картуз, и площадь заахала, заревела, слила отдельные голоса в свирепый клич.

— Президент, выходи! Президент, выходи! Президент выходи! — грохот голосов был подобен ударам стенобитной машины, долбившей кремлёвскую стену.

Проворные мужички подбежали с канистрами, стали плескать на деревянные ворота, подожгли. Ворота, окружённые каменной аркой, горели, похожие на огромный камин. Народ, увидев огонь, забушевал, ополоумел, как во время старинных бунтов. Слепо кидался в огонь, отскакивал в дымящих шубах и шапках.

Всё это видел Лемнер из своего кабинета, сидя за столом с бутылкой Шабли. Зрелище площади доносило несколько камер, установленных на ГУМе, Историческом музее и в шатрах Василия Блаженного. Путь к Величию пролегал через Красную площадь, сквозь народный бунт и московский пожар, как перед тем он вёл через африканскую саванну с летучими антилопами и украинскую степь с горящими танками.

Стуча по брусчатке, раздвигая толпу, появился бульдозер. Вдавливался в мякоть толпы, приближаясь к воротам.

— Президент-людоед! Леонид Кровавый! — Чулаки вонзил заостренную ладонь в воздух, указывая на горящие ворота, за которыми прятался трусливый властитель. То был жест полководца, посылающего в бой полки.

В кабине бульдозера ёрзал, вертелся лихой малый в расстёгнутом бушлате и тельняшке. Его пьянила толпа, бодрили свисты, хлопки ладоней по дверце кабины. Он был герой, в тельняшке десантника, вёл свою кособокую махину на амбразуру. Объехал лежащие гробы, прицелился, с лязгом разогнался, саданул ворота. Тупо громыхнуло, отбросило бульдозер. Из ворот пахнуло искрами, накрыло бульдозер одеялом, обожгло толпу. Бульдозер пятился, уносил на ноже клок огня.

— Шибче бей! С разгону! — понукала толпа. Парень крутился в кабине. Отвёл бульдозер, готовясь к тарану. Ворота горели, окружённые белым камнем. Девять гробов ждали, когда их пропустят в ворота. Золотые часы сладко переливались. Народ кружил по площади чёрными водоворотами. Ревел духовой оркестр, не умевший играть ничего, кроме похоронных маршей. Девушки в вышиванках скакали на трибуне мавзолея, где когда-то стояли советские вожди в шляпах и меховых пирожках. Парень с плакатиком «Груз 200» обмотался украинским флагом.

Всё пестрело, искрило, ревело на телеэкране. Алфимов голосом зазывалы восклицал:

— Смотрите! Так выглядит Россия, когда она рвёт постромки и несётся вскачь! Горе тем, кто попадёт под её копыта! Кто он, отважный наездник, что остановит коня и укротит его бешеный бег? Направит на столбовую дорогу истории! Анатолий Ефремович Чулаки, возница, не позволит опрокинуть карету русской истории, направит её по дороге в Европу!

Камера вела по горящим Спасским воротам, по шальному бульдозеру. С разгона, мимо гробов, бульдозер ударял в ворота. Летели ворохи искр. Лицо Чулаки было безумным, с побелевшими глазами.

— Вава, пора! — Лемнер стряхнул на пол недопитое Шабли, пошёл к лифту, где ждал его «мерседес» с двойным бронированным дном.

Показались узкие змеиные головы транспортёров с набережной на Васильевском спуске.

— Сограждане, армия с нами! Армия не желает проливать кровь за людоедские прихоти Троевидова! Русская армия братается с солдатами братской Украины! — Чулаки с Лобного места протягивал руки навстречу бэтээрам, словно на руках был румяный пшеничный каравай с расписной деревянной солонкой.

— Происходит долгожданное братание армии и народа! — восклицал Алфимов, выводя на экран головные бронетранспортёры.

Машины мягко проструились по брусчатке мимо цветастого храма и выпустили долгую пулемётную очередь в бульдозер. Парень в тельняшке был разорван, бульдозер продолжал катить, ткнулся в ворота и стоял в огне. Транспортёры мяли толпу, крутили пулемёты, выстригая хлюпающие круги. Переползали лежащие, ещё вздрагивающие тела, разворачивались, ударяли кормой демонстрантов, продолжая стрелять. От них шарахались, падали, бежали по спинам. Девушку в вышиванке затаптывали, юноша с плакатиком «Груз 200» скакал, как кенгуру, по головам. Чучело рухнуло и рассыпалось, красный фонарь продолжал мигать. Гробы раздавили, мёртвая седая старуха с жирными грудям разбросалась на брусчатке. Бородатый бомж был расплющен колесом транспортёра. Площадь стенала, ревела, визжала. Били куранты, сведя золотые стрелки. Режиссёр Серебряковский, несомый толпой, восхищался спектаклем с небывалой режиссурой великого мастера. Этим мастером был он, внёсший вклад в современный русский и мировой театр.

Лемнер установил посты на перекрёстках улиц, отлавливал смутьянов, братьев ордена «Россия Мнимая» и «Европа Подлинная».

Анатолия Ефремовича Чулаки взяли на Лобном мете, где он продолжал кричать в мегафон, зазывая Россию в Европу. Ректора Высшей школы экономики Лео отловили в церкви, когда он прикинулся верующим, исповедовался у батюшки, нырнув под золотую епитрахиль. Его узнали по толстенькому вертлявому заду. Режиссёра Серебряковского схватили на крыше ГУМа, откуда он наблюдал течение толп и в синий, с красной сердцевиной, мегафон кричал: «Дубль второй!» Публициста Формера узнали по розовой лысине, торчащей из мусорного бака. Он ни за что не желал покидать бак, грозил, что будет жаловаться в Европейский совет по правам человека. Вице-премьер Аполинарьев сам сдался властям, умоляя об одном — чтобы ему позволили взять на каторгу собачек корги.

Предыдущая главаГлава 30 из 50Следующая глава