К книге
Кляпа. Полная версияЧасть 1. Глава 8
30%
Часть 1. Глава 8
8

Валентина не стояла перед зеркалом – она жила в нём, словно в зловещем аквариуме, где каждый её жест оставлял на стекле след паники. Свет в ванной резал глаза, отражение казалось чужим: бледное лицо с глазами контролёра, который сам себе не верит, щёки как будто промёрзли, губы не слушались. Лак для волос вонял администрированием, тушь дрожала в руке, как у стоматолога в отпуске. Тени должны были добавить загадочности, но кисточка с предательским звуком плюхнулась в раковину, оставив чёрную полосу на белом фарфоре – будто кто—то расписался: «Это конец».

Пудра, когда Валя аккуратно открутила крышку, устроила суицид с бортика раковины. Девушка сгребла рассыпавшееся на юбку золото, как нищенка на рынке тщеславия. Стрелки на веках шли зигзагом – одна вверх, другая в вечность. Левая выглядела как молния, правая – как медицинская кривая состояния пациента. Под левым глазом она нечаянно провела консилером так, что лицо стало напоминать карту местности, где не стоит строить плотину.

– Валентина, – пропела Кляпа голосом, который, будь у него форма, был бы корсетом с шипами, – ты сейчас рисуешь что—то между портретом покойницы и домохозяйкой, которую муж бросил за то, что она экономит на туалетной бумаге. Может, уже бросим это и перейдём к главному?

– К чему, прости? – буркнула Валя, ковыряя ватной палочкой очередной творческий провал.

– К белью. К оружию. К триумфу духа в стрингах цвета мести. Открой ящик. Да—да, этот. Нет, не с аптечкой. Ни один пластырь не спасёт твою репутацию, если ты выйдешь в том, что я вижу сейчас.

Ящик был открыт. Валя достала белый лифчик без косточек и трусы с завышенной талией, которые могли бы служить подушкой безопасности при столкновении с реальностью.

– Это что, средство защиты от секса? Это… – Кляпа сделала паузу, в которой умещалась вселенская скорбь по убитой сексуальности, – это трусы бабушки. И даже она бы их не одела на первое свидание. Если, конечно, не хотела, чтобы её сразу проводили домой.

Попытка достать кружевное бельё привела к конфузу: лифчик оказался слишком мал, а трусы – наоборот, с такими полями охвата, что в них можно было прятать налоги. Валя пыхтела, крутилась, натягивала, запутывалась в лямках, как рыба в сетях собственного стыда. Пару раз она теряла равновесие и хваталась за раковину, и всё это сопровождалось ехидными комментариями из внутреннего вещания:

– О да, детка, именно так. Дай мне эту энергию древнего бухгалтера в изгнании. Я чувствую жар пенсии и страсть почтовых извещений!

На попытке надеть колготки с утяжкой случился почти апокалипсис: палец порвал капрон, зацепка поползла вверх, как молва о разводе. Валя вскрикнула, села прямо на пол, зажала голову руками. На коврике валялись тени, румяна, тушь, пудра, упаковка с оторванной биркой и два носка, один из которых, казалось, сам сбежал от этого ужаса.

– Расслабься, – сказала Кляпа, – хуже, чем на выпускном, уже не будет. Хотя это и был ноль, от которого ты сейчас отталкиваешься.

– Я выгляжу как женщина, у которой два налоговых вычета и анальная тревожность, – пробормотала Валя, вытирая пятно от тонального крема с пола.

– Ты выглядишь как героиня порнофильма для офисных работников категории 40+. Только сюжет там про инвентаризацию страсти и командировочные оргазмы.

Пока внутренний голос продолжал выстраивать жанровую пародию на её жизнь, Валентина уже в третий раз меняла блузку. Первая оказалась слишком прозрачной. Вторая – пахла молью. Третья, вроде бы приличная, отказалась застёгиваться на груди. Молния на юбке захрустела и, не выдержав давления, лопнула на полуслове.

– Отлично, – протянула Кляпа, – теперь ты – воин света с оголённым флангом. Может, пойдём так? Будет, как в классике: «Она вышла из дома без права на стыд».

После двадцати минут борьбы с собой, одеждой, моралью и зеркалом Валя остановилась на чём—то промежуточном: тёмное платье, каблуки (на полразмера больше, но зато не натирают), губы с оттенком «вдова нотариуса», волосы распущены, но вьются так, как будто их только что сушили паникой.

Глядя на себя, она вдруг хихикнула. Тихо. Почти жалобно. А потом – громче. Это был не смех, а акт внутреннего самораспада с элементами принятия.

– Ну, здравствуй, соблазнительница, – сказала она своему отражению, – библиотекарша, которая решила соблазнить пожарного, но забыла снять жилетку с бейджиком.

– Я горжусь тобой, – произнесла Кляпа торжественно, – ты как минимум уже не выглядишь, как актриса из социального ролика о налоговой дисциплине.

– Спасибо, – ответила Валя, закатывая глаза, – в следующий раз дай мне таблетку, а не советы.

– Ты готова, – кивнула Кляпа, – ну, или по крайней мере больше не в пижаме. Уже прогресс.

Часы показывали, что до выхода осталось двенадцать минут. И этого было достаточно, чтобы заново обдумать весь план, представить, как всё провалится, как он не узнает её, или – что хуже – узнает и скажет: «Ты ведь та, из—за которой я до сих пор боюсь женщин с пробором посередине».

Но отступать уже было поздно. Лак на ногтях почти высох. Душ пережит. Чулки натянуты. А Кляпа внутри строила планы – амбициозные, как космолет на гормонах.

Валя позвонила в дверь и сразу пожалела об этом. Слишком звонко, слишком уверенно, как будто по ту сторону ждали не одноклассника, а человека, способного что—то по—настоящему решить в её жизни. Туфли на каблуке постукивали с ехидным ритмом – мстили за годы без свиданий и новых подошв. Пока она пыталась принять выражение лица «я просто мимо проходила и случайно зашла, почему бы не налить вина», щёлкнул замок. Неуверенно. С запозданием. Как будто и он внутри тренировался, как открывать дверь, не выдавая панику.

Дверь распахнулась, и появился Гриня – в мятых джинсах и свитере с вытянутыми рукавами, который отчаянно претендовал на статус «домашний уют», но больше походил на одежду человека, который всё ещё верит, что воскресенье – это не обман. Волосы топорщились, как после сна или внезапного самоанализа. Он кивнул – слишком быстро, словно хотел извиниться за всё, что произойдёт дальше. Валя пробормотала «привет» с такой интонацией, как будто не уверена, как это слово работает в реальной жизни. Она прошла внутрь, стараясь не споткнуться о напряжение, которое уже натянуло её движения, как струны. Каждый шаг казался чуть громче, чем нужно, как будто каблуки тоже нервничали.

Квартира встретила её тишиной и нейтральным запахом – ни ароматизаторов, ни запаха еды, только лёгкий привкус вчерашнего отсутствия смысла. Обстановка выглядела так, будто её собирали по инструкции от человека, который никогда не жил дольше трёх месяцев в одном месте: стол, табуретка, один диван, телевизор без пульта. На подоконнике кактус – живой, подозрительно зелёный, с жёлтым бантом. Валя, не найдя, за что зацепиться, кивнула на кактус, как будто обсуждала экспозицию в музее современного отчаяния.

– Присаживайся, – сказал он, указывая на диван, на котором не было ни пледа, ни подушек, ни следов того, что здесь кто—то когда—либо отдыхал.

Он достал бутылку вина. Белое полусладкое, с этикеткой, где было больше золота, чем вкуса. Он привычно потянулся за штопором, но, открыв ящик, понял, что его нет. Пришлось импровизировать – в ход пошёл нож для масла, и вся процедура напоминала вскрытие времени – с треском, с давлением, с внезапным «оп!» и брызгами на его свитер.

Валя кивнула на бокал, будто подтверждая: да, я взрослая женщина, и мне всё равно, что это вино похоже на жидкий мармелад для беззубых. Первый тост – за встречу. Столкновение бокалов получилось каким—то стеклянным – в нём не было звонкости, только звучание осторожного примирения. Второй тост – за школу. Он сказал: «Иногда хочется туда вернуться». Валя добавила: «Но только с огнемётом».

Они смеялись. Сначала вежливо, потом уже громко, будто кто—то разрешил отпускать шутки без страховки. На третьем бокале начались «а помнишь…»: про физичку с фиолетовой помадой, про столовские макароны с эффектом восстановления желудка, про ту контрольную, где все списали, кроме Вали. Она впервые произнесла:

– А помнишь, как ты кидал мне жвачку в волосы?

Гриня смущённо усмехнулся, потёр затылок, словно снова ощутил в пальцах липкую массу вины.

– Конечно помню. Я до сих пор несу за это ответственность. Даже когда выбираю зубную пасту – беру самую дорогую. Чувство вины, видимо, требует отбеливания.

Валя рассмеялась, но с лёгкой сдавленностью в голосе. Она помнила, как в тот день жвачку отрывали с волос вместе с прядями, как плакала в туалете, как потом ходила с криво обрезанной чёлкой, потому что парикмахер сказала: «Ну а что вы хотели?».

– Ты выбрал мне стрижку под ноль, – сказала она, всё ещё улыбаясь, но теперь это была та улыбка, за которой прятались девичьи обиды. – Я тогда спряталась в капюшоне и месяц ходила с опущенным подбородком. Даже в класс не заходила до звонка.

Он кивнул медленно, глядя в бокал.

– А ты выбрала мне стыд на всю жизнь. Потому что когда я увидел, как ты обошла меня в олимпиаде по истории, с этой своей половинной чёлкой и взглядом, будто я существую только в приложении к партам… Я понял, что просто хотел тебя достать. Чтобы хоть как—то обозначиться.

Он посмотрел на неё уже без улыбки, с тем выражением, с которым взрослые люди смотрят в свои старые дневники.

– По—моему, – добавил он чуть тише, – мы теперь в расчёте. Или почти.

Смех снова повис в комнате. Лёгкий. Немного пьяный. С каждым новым глотком вино размывало границы прошлого. Всё, что раньше болело, теперь стало частью фольклора. Вроде бы это были их истории. Вроде бы – их шрамы. Но сейчас – просто сценарии для пьесы на двоих.

– Слушай, – сказал он, доставая коробку со старыми школьными фото. – Хочешь посмотреть?

Валя взяла снимок, где они стояли в третьем ряду – он с кривой ухмылкой, она в свитере на два размера больше.

– У тебя тут ещё была чёлка, – заметила она. – Теперь понятно, куда моя делась.

– А у тебя – взгляд, как у человека, который заранее знал, что однажды придёт сюда мстить.

Он улыбнулся. И вдруг на секунду стал тем самым школьником, только с морщинкой у глаза и лёгким привкусом тоски по простым временам.

– О, помнишь урок ОБЖ, когда Макаров застрял в противогазе? Его уши стали сиреневыми, а учитель сказал, что это нормально, «главное – не паниковать». А потом ты написала ему записку: «Макаров, ты теперь в два раза ближе к фиалке, чем к человеку». Я орал так, что нас выгнали обоих. А он с тех пор не может смотреть на сирень.

– А я вспоминаю, как нас всех водили в музей народного быта, и ты украл оттуда деревянную ложку. Потом на следующем уроке геометрии ею ел кефир из крышки от акварели. Учитель спросил, что происходит, а ты ответил: «Погружаюсь в традиции». Его так перекосило, что урок завершился досрочно и нам обоим поставили «неуд» за поведение, хотя я вообще сидела молча. С тех пор я ненавижу ложки. Особенно деревянные.

Бутылка лежала на боку, как уставший гость. В бокалах что—то плескалось, но уже с надрывом – как будто и вино, как и они, потеряло внятность. Валя сидела, сжавшись, опираясь локтем о подлокотник, как будто боялась развалиться физически. Щёки пылали. Волосы липли к вискам. Один каблук она уже сняла. Просто потому что.

– Я… – Гриня ткнул в воздух ложкой, почему—то принесённой со стола. Язык у него путался, слова выходили как будто из тёплого киселя. – Я, короче, был тупой… ну, конкретно. В общем.

– М-м-м, – протянула Валя, сглатывая и чуть не поперхнувшись. Язык будто плыл отдельно. – Как… как эта штука… плоская, ну… – она вскинула палец и уставилась в потолок. – Где крышка такая, и… и дырка… и жвачка! Как… э—э…

– Парта! – взревел он с торжеством и сразу закачался вбок. – Да! Я был… как вот эта хрень, поняла?!

Он махнул рукой. Ложка полетела в сторону окна. Что—то звякнуло. Возможно, кактус.

– Тупой, как школьная парта, – повторил он. – Только не полезный.

– Не. Ты был ещё и шумный, как звонок на труде, – сказала Валя, вытягивая ногу. – Вечно что—то вякал, что—то бросал… Я думала, у тебя батарейка с оскорблениями вместо печени.

– У меня печень щас в истерике, – серьёзно сказал он и схватился за живот. – Я чувствую, как она шепчет: «Господи, за что ты это делаешь?»

– А я помню… – Валя вдруг осеклась, разулыбалась широко, почти детски. – Помнишь, как ты мне сочинение подменил?

– А-а-а, – он мотнул головой. – С трактористом! С котом!

– Блин! – Валя ткнула в него пальцем. – Я ж потом реально думала, что у меня инсульт. Я читала и не понимала, где я. Кто я. Что за кот. Зачем тракторист вообще спасает кого—то. И почему всё это – я написала?

– Я… – он замотал головой. – Я хотел, чтобы ты… заметила. Ну, как бы. Не заметила, а…

– Ударила? – подсказала Валя, поднимая бровь.

– Ну… возможно. Это был бы прогресс.

Она вскинула руку и сделала вид, что кидает в него учебник.

– Ты знал, что я написала рассказ? Там твой герой умирает от того, что на него падает глобус.

– Блин, – он закрыл лицо руками. – Это… прекрасно. Это чисто я. Красивая смерть. Образная. С континентами.

Они заржали. И сразу замолчали. На секунду.

– Знаешь, – хрипло сказала Валя, – я один раз хотела тебе заехать учебником по геометрии. За то, что ты смеялся, когда у меня чёлка была кривой.

– Да ты мне в лицо не смотрела! – вспыхнул он. – Я как шарик был. Упругий. Без личности. Ты заходила в класс, и у меня пересыхало во рту. Я один раз выпил «Тархун», чтоб отпустило.

– А ты знал, что я тебя боялась? – спросила она и ткнула в него ногой, но мягко. – Прямо вот, по—настоящему. Когда ты шёл сзади, у меня всё сжималось. Я думала: ща… плевок. Или жвачка. Или слово типа «ботанка».

– А я тебя ждал. Чтоб ты, ну, хоть раз на меня глянула. Как на человека. Хоть как—то.

Он вдруг стал серьёзным. В глазах блеснуло что—то… от вина? Или просто от усталости. И вдруг, без пафоса:

– Я ж завидовал. Не оценкам. Не уму. А как ты… держалась. Холодно. Как будто тебя не пробить. Я хотел пробить. Хоть чем—то. Хоть подколом.

– А ты пробил. Моё терпение, – хмыкнула Валя. – Я в восьмом классе реально думала: если бы у меня был гранатомёт, ты бы был первым.

– Серьёзно?

– Серьёзно. Потом – утихло. Потом – стало всё равно. Потом – смешно.

– Вот и мне смешно. Но через жопу.

Он ткнул себя в грудь.

– Тут как будто кот сидит. Тот самый. Из тракторного рассказа. Только теперь я – этот кот. И он – я. И я тону в себе.

Валя ржала уже, прикрыв рот рукой. Потом икнула.

– Всё. Ты пьян. И философичен.

– Ты тоже. И злая.

– И смешная.

– И красивая. Даже с чёлкой тогда.

Они оба замолчали.

Потом она, не глядя, сказала:

– Я бы тебе всё равно заехала учебником. Тяжёлым. По геометрии.

– А я бы тебе спасибо сказал. И запомнил. Навсегда.

Они посмотрели друг на друга. И тут Гриня уронил бокал. Прямо на ковёр.

– Блин… я не хотел.

– Да всё нормально, – Валя кивнула, поднимая его. – Главное – не вино. Главное – воспоминания. Мы тут вообще сейчас как вечеринка из недописанного сериала. Где у всех проблемы. И все пьют.

– Валя…

– А?

– Ты офигенная. Даже с рассказом, где меня убивает глобус.

Она засмеялась. И он – тоже. Только теперь тише. Медленнее. И как будто немного… счастливее.

Валю повело. Не изящно, как в кино, а по—настоящему – по диагонали, с заносом и залипанием взгляда на тумбочке, на которой ничего не стояло. Комната поплыла, как старое телевидение без сигнала. Она попыталась сосредоточиться на чём—то материальном: ногах, полу, локтях, которые больше не слушались. Казалось, мышцы перешли в отпуск, а координаторы сдали рапорты и ушли в самозабвенный запой.

Голос Кляпы сначала прошёл по позвоночнику вибрацией. Без слов. Просто импульс, похожий на внутреннее «ну всё».

А потом начался спектакль.

Как только Валя моргнула чуть медленнее, чем нужно, всё внутри сместилось. Сознание не исчезло – просто сдвинулось в сторону. Как будто ты вдруг оказался не за рулём, а на пассажирском сиденье. И сразу – хруст внутреннего механизма: Кляпа взяла управление. Не частично. Не на время. Полностью. Она захватила тело Вали, как будто открыла давно законсервированный доступ. Её больше ничего не сдерживало.

Кляпа выпрямилась внутри неё с ощущением репетиции, которую ждала целую жизнь.

Смущение исчезло. Застенчивость испарилась, как дурной пар. Тело встало. Плавно, с той точной механикой, которой у Вали никогда не было. Спина – прямая. Подбородок – чуть вперёд. Дыхание ровное, как у человека, знающего, что сейчас случится нечто необратимое.

Гриня сидел на диване, всё ещё смеясь, слегка заваливаясь на бок, как человек, который давно потерял ощущение баланса. Он даже потянулся к бутылке, промахнувшись на пару сантиметров, когда Валя – или то, что теперь ею двигало – подошла вплотную. Не быстро. Не театрально. Просто – как кошка к миске с подрагивающей мышкой.

Она наклонилась. Взяла его за подбородок. Не резко, но с безапелляционной точностью. Её пальцы обхватили его лицо, как инструмент. И она смотрела. Долго. Не моргая. Как сканер. Как палач, который просто сверяется с инструкцией: тот ли перед ним, кого нужно допросить телом.

Гриня начал что—то лепетать. Что—то про «не так понял» и «это что, ролевые игры». Но слова врезались в холодное лицо. Кляпа не слушала. Она уже сверила комплектацию. И результат её устроил.

Одним движением она толкнула его на диван. Без насилия. Просто с той уверенностью, которая сама по себе сшибает с ног. Он бухнулся на спину, раскинув руки, как трофей.

Затем последовало движение – резкое, уверенное, почти отрепетированное. С одной стороны в нём ощущалась театральность, с другой – безупречная техническая точность: её пальцы вцепились в рубашку на его груди, будто знали, где и как действовать. Прозвучал сухой хруст ткани, за которым сразу же последовал звон разлетевшихся пуговиц; одна из них, описав дугу в воздухе, с бульком упала прямо в бокал. Гриня чуть дёрнулся, зашевелился, но остановился, не сделав ни шага назад – он застыл в положении человека, разрывающегося между попыткой осознать происходящее и полным отсутствием слов, чтобы это выразить.

Её голос стал ниже. Ниже и увереннее, как у диктора с озвучки судебных приговоров.

– Тебе нравится командовать? – протянула она грудным, вибрирующим голосом, в котором звучали и обещание, и приговор. Он был тягучий, с хищной хрипотцой, словно в каждом слове прятался хлыст. – Сейчас ты узнаешь, каково быть подчинённым.

Он не успел ответить. Руки Кляпы уже работали – с той деловитостью, которая одновременно возбуждает и пугает. Пояс – расстёгнут. Штаны – сдёрнуты. Быстро. Ровно настолько, чтобы показать, что это не про заботу. Это про демонстрацию контроля.

Трусы – светло—серые, с тонкой резинкой и надписью Weekend Hero. Вид слегка потерянный. Резинка вытянута, ткань местами потёрта, как у вещей, которые ещё не выброшены, но уже не носятся с гордостью.

Кляпа провела пальцем по шву. Медленно. С холодной деловитостью хирурга.

– Weekend Hero, – протянула она, проводя пальцем вдоль резинки с ленивой, тягучей внимательностью. – Это мило. Сейчас проверим, кто ты на самом деле – герой или воскресный ужин.

Она наклонилась, взялась за пояс резинки двумя пальцами и, не торопясь, с чуть насмешливой грацией стянула с него трусы. Движение было плавным, почти ласковым, как будто она открывала подарок, заранее зная, что он ей понравится.

Глаза скользнули вниз, и уголок её рта дрогнул. Она облизнула губы – медленно, с намерением, как будто пробовала вкус ещё до прикосновения.

– Очень даже неплохо, – сказала она, не повышая голоса. – Прямо скажем, выше ожиданий.

Гриня приподнялся на локтях, глаза округлились, язык запутался в фразах: то ли сказать, что он не против, то ли уточнить, что это происходит по его согласию, то ли просто попросить подождать минуту, пока мозг не поймёт, как реагировать на женщину, в чьих глазах – не страсть, а производственный план.

Валя внутри кричала. Без слов. Просто с ужасом и паникой, которые метались внутри тела, не имея доступа ни к мышцам, ни к голосовым связкам. Она наблюдала за собой, как пассажир поезда, влетевшего в тоннель с криками «экспресс в ад» на стенах.

– Отлично, – пронеслось у неё в голове. – Теперь мой организм захватил инопланетный диктатор, который считает, что БДСМ – это лучшая форма межгалактической дипломатии.

Кляпа наклонилась к Грине, провела ладонью по его груди, затем зажала подбородок, заставив его снова смотреть ей в глаза.

– Ты всю жизнь любил смеяться над чужими недостатками, – прошептала она, протягивая каждое слово голосом, в котором клубились бархат и угроза. Он был низкий, грудной, с той самой вибрацией, от которой у мужчин теряется счёт времени и границ. – Теперь твоя очередь узнать, что такое унижение с удовольствием. Поверь, я умею превращать слабость в инструмент.

Он судорожно вдохнул, глаза у него стекли. Он не понял – ему нравится это или он боится. Или и то, и другое.

А Кляпа уже продолжала работать. Без сбоев. Без сомнений. Без жалости.

Она на секунду замерла, словно переключившись с технической стадии на творческую. В её движениях появилась театральная роскошь – та, что принадлежала женщине, уверенной в своей власти и получающей от неё удовольствие. Внутри Вали что—то взвизгнуло. Мысленно. Её тело сидело в уголке сознания и наблюдало, как всё это разворачивалось, с той смесью ужаса и фатального смеха, которая бывает только у зрителя без права выйти из зала.

Она, не отводя взгляда от Грини, наклонилась к рюкзаку в углу. Вытащила оттуда старый школьный ремень – тот самый, с коричневой кожей и металлической пряжкой, которая уже давно потеряла всякую функциональность, но сохранила грозный вид. Ремень щёлкнул в воздухе с тем звуком, которым в кино запускали тревогу.

– Руки, – сказала она спокойно, как будто попросила передать соль.

Гриня подчинился – медленно, с осторожностью ребёнка, которому пообещали «сюрприз» за плохое поведение. Она ловко обвязала его запястья ремнём. Узел получился плотным, но не жестоким. Эстетически выверенным. Теперь он выглядел как пленённый отличник, проваливший экзамен по жизни и угодивший на переаттестацию в кабинет телесного абсурда.

Кляпа подошла к вешалке и сняла ярко—красный галстук с новогодними ёлками. Вешалка зачем—то стояла в углу, как немой свидетель театра унижения. Галстук оказался шёлковым, глупым, вызывающе несексуальным – и именно в этом заключалась его сила.

– Открой рот, – произнесла она снова низким, вибрирующим голосом.

Гриня замер на полсекунды, затем послушно подчинился. Галстук оказался у него в зубах. Она закрепила его, словно делая подарок самой себе. Образ завершился: бледный мужчина в полуразобранной одежде, с ёлочным кляпом и руками, связанными школьным ремнём. Где—то между отработкой унижения и новогодним корпоративом в альтернативной реальности.

Кляпа взяла линейку – прозрачную, тридцатисантиметровую, с надписью «Геометрия – друг порядка». Медленно щёлкнула ею по своей ладони. Гриня вздрогнул.

– На четверть оборота вправо, – приказала она чётко, без интонаций, будто вела муштру перед проверкой. Он послушно повернулся. Плечи у него дрожали, ступни скользили по ковру. Он пытался угадать, что будет дальше, и проваливался в этом угадывании.

Она щёлкнула линейкой по его лопаткам. Не сильно. Звук прозвучал звонко и чисто. Затем пальцем медленно нарисовала на его спине какие—то цифры. Что именно – оставалось загадкой. Возможно, это была оценка. А может, номер очереди.

– Ты был плохим мальчиком, – прошептала она, склоняясь к его уху. – Очень плохим. И теперь будешь делать домашку. Сперва в черновике…

Он издал нечленораздельный звук. В нём смешались страх, возбуждение и та самая детская паника, когда не выучил стихотворение, а вызвали к доске. Его глаза расширялись с каждой фразой, он уже не мог притворяться. Он не знал, что это: секс, казнь или проверка.

Кляпа отступила на шаг. Осмотрела импровизированную сцену с удовлетворением дизайнера, завершившего инсталляцию. А затем, словно вспомнив про финальный штрих, наклонилась к нижней полке стеллажа.

– Контрольная, – произнесла она. – Без подготовки.

В её руке оказался половник. Как он туда попал – оставалось вопросом философского толка. Она держала его, как дирижёрскую палочку. Или как жезл судьбы.

– По телесным наказаниям, – добавила она и щёлкнула им по своему бедру. Тихо. Но с намёком.

Валя внутри сжалась до скрипа. Её тело натянулось. Ей хотелось провалиться в щель между подушками дивана и исчезнуть. Но она оставалась зрителем. Заложницей. Свидетельницей.

А Кляпа продолжала двигаться. С каждым шагом – всё медленнее, всё увереннее. В этой абсурдной эротике с запахом школьной доски и корпоративного безумия она была актрисой. Сценаристкой. И судом.

Кляпа провела ладонью по его груди, будто собираясь вытереть с него пыль. Движение было не резким и не медленным – оно просто случилось, как точка в предложении, где не хватает смысла. Она посмотрела на него с лёгкой насмешкой, но не злой – скорее с тем видом, как на ребёнка, который честно выучил стихотворение про осень и теперь ждёт конфетку.

– Я вижу, ты послушный мальчик, – сказала она, низко, с оттенком почти утренней лености, той, что остаётся на голосе после бессонной ночи. – И, пожалуй… заслужил небольшую награду.

Гриня не ответил. Не мог. Кляп всё ещё оставался у него во рту, скомканный, чуть перекошенный, как воспоминание о собственной несмелости. Его губы были приоткрыты, дыхание неровное и шумное, словно каждая попытка вдоха требовала отдельного согласия. Зато во всём остальном – в теле, в плечах, в том, как он сидел, слегка завалившись на локти – чувствовалась предельная внимательность. Он будто ждал команды, которой не знал. И страшился, что она уже прозвучала.

Кляпа опустилась на колени. Не рывком, не как киношная героиня, а медленно, с точной пластикой, как будто этот момент она репетировала перед зеркалом не меньше года. На лице не было улыбки. Только сосредоточенность. Взгляд её был направлен чуть вверх – как у врача, перед тем как задать самый важный вопрос.

Валя внутри ощутила, как тянется шея. Движение оказалось чужим – будто её затылок кто—то настраивал, как антенну. Губы тронулись, влажные, чуть приоткрытые, как перед ответом, который может изменить ход экзамена. Из горла вырвался тихий выдох, тягучий, с хрипотцой, и Гриня дёрнулся, будто его коснулась тень.

Кляпа приблизилась к нему вплотную. Дышала медленно, ровно, но каждый вдох был ощутимым – как будто она вдыхала прямо в его грудную клетку. В воздухе стояло напряжение, которое нельзя было тронуть – оно жило само, как лампочка, мерцающая на грани перегорания. Она склонилась ещё ближе, и движение её головы было столь преднамеренным и медленным, что у Грини закружилась голова. Он почувствовал, как её губы обвивают его достоинство – бережно, но с тем намерением, в котором не оставалось места случайности. То, что она взяла в рот, подсказывало: это была награда, от которой невозможно отказаться.

Рот Вали – её рот – был влажным, податливым, живущим отдельной жизнью. Он двигался точно, аккуратно, как будто знал, где остановиться, а где задержаться чуть дольше. Губы касались его кожи, как будто слушали, не пробежит ли по ней ток. И пробегал. Гриня дышал неровно. Каждое движение рта казалось ему звуком. Хлюпающий, мягкий, чуть липкий – этот звук слипался с его дыханием, будто слюна с электричеством.

Он не смотрел – не мог. Закрыл глаза. Голова его откинулась назад. Шея дрожала. Лопатки подрагивали, словно тело пыталось спрятаться в себя. И всё же он оставался на месте. Потому что в этих звуках, в этом ритме, в этой влажной пластике было что—то такое, от чего не убегают. Даже если страшно. Даже если стыдно.

Валя внутри молчала. Не потому что хотела, а потому что не могла. Весь центр управления, весь голос, всё дыхание – принадлежало Кляпе. И Кляпа не торопилась.

Она не спешила. Каждый её жест был продуман, как пассаж в медленной музыкальной фразе, где всё зависит не от количества нот, а от паузы между ними. Губы двигались уверенно, с такой внимательной пластикой, будто она изучала карту чужого тела языком навигации. Иногда задерживалась. Иногда едва касалась. Иногда делала короткое движение, а потом обрывала его – как будто дразнила самого воздух.

Гриня держался из последних сил. Его руки были связаны, но мышцы напрягались, словно он всё равно пытался ухватиться за хоть что—то – за воздух, за звук, за себя. Он будто всем телом вжимался в подушку, как в единственное, что оставалось неподвижным в этом сдвинувшемся мире. Лоб блестел, дыхание сбилось, а в горле будто застряло что—то между стоном и попыткой сформулировать благодарность. Только губы Вали, влажные, тёплые, уверенные, всё продолжали работу – не ритмично, не сдавленно, а словно проверяя чувствительность каждой точки. Там, где касание звучало – она задерживалась. Там, где кожа дрожала – усиливала нажим дыхания.

Слюна текла щедро, и хлюпающие звуки, от которых у любого другого была бы неловкость, здесь становились частью ритуала. Гриня чувствовал, что сходит с ума от этого звука. От влажной уверенности, от того, как Кляпа использовала рот Валентины – не как часть тела, а как инструмент власти, контроля, наслаждения и подавления. Он не смотрел вниз – не смел. Но чувствовал всё. Каждый миллиметр.

И в какой—то момент это нарастило темп. Незаметно. Её движения стали чуть быстрее, чуть глубже. Гриня понял, что приближается к черте – не из—за физики, а из—за психики. В этом было что—то опасное. Он начал дышать чаще, неровно. Пальцы судорожно вцепились в подлокотники. Голова откинулась. Лицо стало влажным, щеки вспыхнули. Где—то глубоко внутри него зародилось чувство, которое быстро превращалось в точку невозврата.

Он хотел предупредить. Сказать. Выдохнуть хоть что—то – «я» или «сейчас» или «постой». Но язык не слушался. Мысли путались. Всё было на грани.

И вот в самый пик, когда в теле началась дрожь, Кляпа сделала резкое движение назад.

Момент оборвался. Движение, дыхание, звук – всё прекратилось, будто кто—то нажал на паузу внутри самой комнаты.

Тишина разорвала пространство между ними, как ржавый нож по тонкой простыне. Губы Валентины были влажны, дыхание ровное. Она вытерла уголок рта тыльной стороной ладони и посмотрела ему в глаза. Медленно. С тем же выражением, как у женщины, которая знает: награда была, но только за послушание – а теперь проверка на выносливость.

Кляпа посмотрела на него сверху вниз – долго, изучающе, будто решала, заслужил ли он продолжения. В этом взгляде не было страсти, не было нежности – только деловое, почти инженерное понимание: перед ней – механизм, на который сейчас будет приложено нужное давление.

Молча встав, она медленно стянула с себя платье. Чёрный трикотаж скользила по телу, как вода по стеклу, собираясь в мягкие складки у её ног. Она наклонилась, выпрямилась, и осталась стоять в белье – чёрном, матовом, с тонкими бретелями и гладкой чашечкой лифчика, который казался почти официальной формой для соблазнения. Лифчик плотно облегал грудь, подчёркивая форму и подчёркивая податливость. Трусики были высокие, с узкой полоской кружева по талии, как будто между строгостью и капризом. Ткань полупрозрачная, с намёком на секрет, который не скрыт, но ещё не отдан.

Её движения оставались точными, без пафоса. Лифчик был снят одной рукой – медленно, без колебаний. Он упал на пол, как знак того, что защита не требуется. Трусики она стянула также неспешно, чуть согнув колени, не отводя взгляда от Грини, и это было не игрой, а демонстрацией власти, в которой откровенность – не слабость, а выбор. Оставшись полностью обнажённой, она шагнула вперёд – так, будто не тело её приблизилось, а намерение. И села на него.

Она протянула руку к его лицу и аккуратно, почти бережно, вытащила кляп изо рта. Галстук с ёлками извивался, как мёртвая змея. Она не отбросила его – просто положила рядом, как трофей. Влажные губы Грини дрожали, подбородок покрывался испариной. Он глубоко вдохнул – с шумом, с облегчением, будто вернулся из—под воды, но не был уверен, что хочет оставаться на поверхности.

Кляпа не говорила ни слова. Просто встала. Нет, поднялась. С той самой осанкой, в которой угадывается не только дисциплина, но и намерение. Плечи отведены, спина ровная, дыхание спокойное, как у хищницы, которой больше не нужно ничего объяснять.

Она поставила ногу на диван и плавно шагнула через него, оказываясь над Гриней, как женщина, которая не ищет равных. Движения её были точными, будто выверенными до сантиметра. Она опустилась, касаясь его лица – внутренней стороной бёдер, с тем самым прикосновением, которое не нуждается в пояснениях. Ни одно слово не произносилось, но каждое движение звучало яснее любой команды – как будто тела говорили на языке, для которого не нужны были гласные.

Гриня застыл. Глаза его были открыты, но он не смотрел – взгляд расфокусирован, дыхание прерывистое. Лицо его приняло её, как принимает ветер парус – с лёгким колебанием, с отдачей.

Кляпа начала двигаться. Медленно. Плавно. Так, как двигается женщина, когда знает, что её чувствуют не глазами. Каждый сдвиг её бёдер был не резким, но наполненным. Она не скользила – она вживалась. Глубже. Точнее. Каждый контакт был, как удар плоти о воздух – тихий, тягучий, ощутимый.

Валя внутри молчала. Она не сопротивлялась – не могла. Казалось, даже её мысли теперь двигались в ритме этих движений. Она чувствовала, как тело то выгибается, то мягко оседает, и где—то на границе контроля пульсирует не страх, а ожидание. Всё внутри было на пределе.

Гриня дышал шумно. Он не пытался ни сказать, ни сделать ничего. Его губы двигались, но не говорили. И Кляпа слышала эти движения. От них становилось жарко. Они не были словами – были ответом.

С каждым новым качком тело Вали откликалось – не резко, не театрально, но всё явственнее. Дыхание становилось громче. Мышцы – напряжённее. Всё происходящее превращалось в странный танец, в котором звуки были приглушены, но ритм чувствовался кожей. И среди этого безмолвного ритма, в который вписались движения, дыхание и взгляд, зазвучал голос Кляпы – низкий, хрипловатый, с той самой пошлостью, которая в её устах становилась инструментом тонкой власти. Она приговаривала что—то на грани игры и откровения, что—то, от чего у Грини перекатывались мурашки по спине, хотя слов он не различал – слышал только интонацию. Слова тянулись с хищной насмешкой: "Вот так, мой сладкий школьный герой…", "Дыши. А я поработаю…", "Ты заслужил – а теперь молчи и принимай…". Эти фразы будто не имели адресата, но под их весом тело Грини подрагивало, а дыхание сбивалось сильнее, чем от любого прикосновения.

В какой—то момент Кляпа запрокинула голову. Губы приоткрылись. Грудь вздымалась. Бёдра ускорились – чуть, не навязчиво, но так, что стало ясно: она приближается. Она не играла. Она не командовала. Она двигалась туда, куда ведёт природа, когда в руках – не страсть, а власть.

Её дыхание участилось, в нём появилась хрипотца, будто оно вырывалось сквозь сжатые зубы. Голос дрожал, но не от слабости – от сдерживаемого напряжения, нарастающего в теле, как волна, которая вот—вот накроет. Пальцы, сжимающие подлокотники дивана, побелели от усилия. Бёдра напряглись, стали двигаться чаще, будто сами искали тот самый ритм, в котором женщина растворяется.

Тело дрогнуло – сначала едва, потом заметно. Ещё один рывок – и она откинула голову назад, как будто кто—то невидимый потянул её за волосы. Движения стали глубже, точнее, она напряглась всем телом, выгнулась, почти застыла – и в эту секунду всё внутри взорвалось. Но не криком, не стоном, не словом – тишиной. Абсолютной, абсолютной тишиной. Той, которую не слышит никто, кроме самой женщины в момент, когда всё её существо вспыхивает и замирает одновременно.

Она не рухнула. Не вскрикнула. Она просто осталась сидеть. На нём. Тихо. Словно приручила собственную бурю и теперь держала её за горло, заставляя замереть. Несколько вдохов подряд были тише, чем след на воде. Затем дыхание выровнялось. Спина осталась прямой. Пальцы – сжатыми. А лицо – спокойным.

Эта сцена не просто развернулась – она сложилась, как тщательно выстроенная композиция, где каждый жест был заранее продуман, каждое движение выверено, а финал – не случайностью, а результатом точного расчёта. Она завершилась не потому, что исчерпалась, а потому что достигла своего логического и эмоционального пика.

Кляпа медленно подняла взгляд, не торопясь, как будто ещё взвешивала, стоит ли продолжать или дать паузе растянуться на вечность. Затем легко, без слов, с точностью движения хищницы, она поднялась и слезла с его лица. Двигаясь грациозно, с той самой сосредоточенной грацией, в которой не было ни смущения, ни спешки, она пересела, меняя положение – как кошка, выбирающая, где именно лечь на солнечном пятне.

Кляпа не спешила. Её дыхание выровнялось, но в нём всё ещё оставалась глубина, как в тембровом голосе после пения. Она сидела, не двигаясь, будто дожидалась сигнала изнутри – не команды, а ощущения, что следующий шаг станет не жестом, а слиянием. И он настал.

Она медленно развернулась, опускаясь на него всем телом. Сначала бедром уперлась в его живот, затем повела колени шире, ловко подстраиваясь под его связанное положение. Её бёдра обвили его талию, а поясница выгнулась в изящной дуге, будто тело само знало, как найти точку входа. Она приподнялась на коленях, задержалась на долю секунды, держа спину прямой, и, чуть склонившись вперёд, без пафоса, но с внутренней тишиной и сосредоточенностью, опустилась – ровно, глубоко, точно.

Плавно, почти с грацией танцовщицы, она опустила руку вниз и направила его в себя. Не было ни рывка, ни резкого движения – всё произошло как естественное продолжение дыхания. Он вошёл в неё.

Это не было вторжением – скорее возвращением. Как будто внутри её тела уже давно ждали этого соединения. Она чуть выгнулась, позволяя всему их соприкосновению раскрыться до конца, и замерла – как будто слушала, как звучит внутри неё этот первый такт симфонии.

Гриня не дышал. Он замер, не потому что боялся, а потому что боялся потерять это чувство. Он ощущал её не просто на себе, а в себе – как ритм, который задаёт всё остальное. Её бедра легли на него с весом, который не давил, но подчёркивал границу между двумя мирами – его и её. Только что раздельными. Теперь – едиными.

Кляпа начала двигаться. Сначала едва заметно – как колебание света в комнате перед грозой. Потом чуть увереннее. Она не прыгала, не ускорялась, не теряла ритм – она буквально ехала на нём, как на чём—то приручённом, знакомом. Её движения были вертикалью. Не скакательная механика, а волна – пластичная, тягучая, наполненная телом.

– Ну давай, мой смирный первоклассник, – выдохнула она, не сдерживая своего фирменного тона. – Впиши в мою тетрадку. Только без ошибок. – Она качнулась чуть резче. – Ага… вот так. Кто там говорил, что у него четвёрка по физкультуре? – Губы её скривились в почти ласковой насмешке. – Умница. Дыши. Будь хорошим мальчиком. Я всё проверю. С красной ручкой. – Она наклонилась ближе, почти шепча ему в ухо: – Если справишься, может, даже поставлю тебе пятёрку с плюсом… прямо между строк. – Ещё одно движение, и голос её стал почти игривым: – Ты только не списывай. У меня антиплагиат встроен прямо в бёдра. – И, выпрямившись, усмехнулась: – Оценка будет коллективной. Мы оба узнаем результат одновременно.

Гриня чувствовал каждую секунду. Он чувствовал, как её бедра касаются его ног. Как её кожа скользит по его животу. Как её волосы щекочут ему грудь. Она не говорила. Но её дыхание всё объясняло – глубокое, тяжёлое, срывающееся на хрип. Он хотел прикоснуться, но руки были связаны, и от этого желание только усиливалось.

Она наклонялась вперёд, потом снова выпрямлялась. Он видел её силуэт в свете, падающем из коридора. Она казалась языческой статуей, живой и дышащей, как храм, построенный вокруг пульса.

– А теперь, мой домашний трудовик, держись, – прошептала Кляпа с ленивой угрозой. – Сейчас я превращу тебя в шпаргалку с полями. – Она провела пальцем по его груди, чуть приподнялась и добавила, глядя сверху вниз: – Я тебя напечатаю, милый. Целиком. На двойном интервале. Без сносок. – Затем хмыкнула, покачав бёдрами: – Надеюсь, ты любишь групповые проекты. Потому что теперь ты в них участвуешь. Добровольно—принудительно, разумеется.

Валя внутри ощущала всё, но не управляла. Тело её работало без участия воли. Её грудь двигалась, дыхание усиливалось. Всё это было больше, чем просто физика. Это была власть, принятая телом. Это был танец, в котором не нужно было партнёра – он уже был в ней.

Кляпа ускорилась. Ровно настолько, чтобы Гриня перестал сдерживаться. Его грудь вздымалась, шея натянулась, лицо стало влажным. Он стонал. Сначала тихо, потом громче. Сначала между вдохами, потом вместо них. Эти звуки были не криками, а музыкой.

Кляпа запрокинула голову, волосы её упали на плечи. Она двигалась сильнее. Напористее. Но всё так же точно. Как будто дирижировала симфонией, в которой не было лишнего инструмента.

Когда это случилось, они оба это поняли. Не потому, что что—то взорвалось, а потому что ничего не осталось. Их стоны сплелись в один звук, словно две партии в странном музыкальном дуэте – высокий, резкий вздох Грини и протяжный, почти театральный стон Кляпы, в котором было что—то неожиданно комичное. Он вырвался из её горла с такой интонацией, будто она одновременно переживала кульминацию и комментировала собственное выступление: немного растянуто, на выдохе, с хрипотцой, напоминающей фальцетную пародию на оперу. Это был стон женщины, которой и правда хорошо, но которая всё равно не может не добавить перца. Гриня едва не захихикал сквозь собственное облегчение – но в том, как она звучала, не было ни пошлости, ни стыда. Это был стиль. Подпись. Словно стон сказала: «Да, это сделала я. И да, именно так».

И долго не двигались. Только тяжело дышали, как будто в этой тишине ещё звучала музыка, которую никто не хотел прерывать.

Вначале Валентина вернула контроль над своими пальцами. Они подёрнулись где—то на уровне коленей, как будто кто—то включил питание в полуразряженный контур. Затем – дыхание. Рваное, нечёткое, как после марафона во сне. Валентина поняла, что сидит. Причём не просто сидит – а сгорбившись, вжатая лбом в диван, который пах чем—то между телом и старым утюгом.

Пол под ней был холодным. Не просто прохладным, а обидно ледяным, как будто хотел сказать: «Добро пожаловать в реальность, гражданка». Колени дрожали. Сердце стучало – не в груди, а прямо в глотке, как будто хотело выйти через рот с заявлением на увольнение.

Сцена пронеслась у неё в голове не картинкой, а пачкой. Отрывки воспоминаний шли волнами: обрывки фраз, рваный ритм тел, звук голосов, сливающийся в неразборчивое многоголосие. Пошлости, которые она никогда бы не произнесла. Звуки, которые до сих пор вибрировали в мышцах. Каждый шепот. Каждое движение. Каждый раз, когда она поднималась и опускалась – и не в переносном смысле. Всё вспомнилось сразу. Всё разом.

Паника пришла позже. Сначала тело вернулось. Потом – разум. А уж за ними, как королева в промокших чулках, пришла паника. Она не швырнула двери, не закричала. Она просто медленно встала, как будто боялась, что пол обидится. Схватила платье, натянула его не глядя. Лифчик засунула подмышку. Трусики… где—то были. Потом – сумка, сапоги. Один – не тот. Второй – тоже.

Оглянулась. Гриня лежал на спине. Руки всё ещё были связаны, губы приоткрыты, взгляд – в потолок, как у человека, которому только что показали конец мира, но он не понял, смеяться ему или хлопать. Он не шевелился. Через секунду – голос, хрипловатый, удивлённый:

– Может, ты меня развяжешь?

Ответ пришёл не от Валентины, а откуда—то глубже – из того угла сознания, где ещё теплился голос Кляпы. Он звучал слабо, как остаточный ток после грозы, но в нём всё ещё хватало фирменного хрипловатого задора, чтобы пробить тишину. Это был её голос, прозвучавший последними силами, оставшимися у неё от контроля над телом Валентины – чуть сдавленно, но с прежней наглой интонацией, как у бармена, уставшего, но не утратившего ехидства:

– Ой, не спеши, герой. Полежи пока. Подумай о своём поведении. А если будешь хорошим мальчиком – в следующий раз разрешу говорить. Но не факт, что словами.

Пальто валялось на подлокотнике. Она схватила его, обмоталась как могла, и шагнула к двери. Табурет встретил её коленом. Боль пришла мгновенно. Словно даже мебель решила: «Ты не пройдёшь, пока не расплатишься».

Она дёрнула ручку, открыла дверь и вышла в коридор, оставив позади хлопок, звон и щелчок, с которыми закрываются не просто двери, а позорные главы в биографии. За её спиной осталась не просто квартира – место, где реальность потеряла тормоза.

На лестнице её качнуло. Перила спасли. Она вцепилась в них, как в смысл жизни. Металл был холодным. Слишком холодным. Прямым. Честным. Хотелось уткнуться в него лицом.

В ушах звенело. Не от громкости, а от пустоты. Всё внутри было как тишина в плохом отеле – некомфортная, густая, но твоя. В голове не было мыслей. Только один мерзкий, липкий фрагмент: «Теперь он точно запомнит меня. Только не как женщину. Как катастрофу. Как вселенский БДСМ—катаклизм, спущенный в его квартиру в форме девушки с дипломом и срывом».

Она шла. Каблук стучал по лестнице вразнобой. Пальто сползало. Платье перекрутилось. Трусики где—то застряли, возможно, в сумке. Возможно, на полу под диваном. Вернуться и забрать их? Никогда.

На улице её обдало ветром. Лицо горело. Шея – как от солнечного ожога. И всё тело зудело, как будто в него встроили память, которую невозможно стереть.

– Если бы школа закончилась так же, – выдохнула она себе под нос, – я бы точно получила золотую медаль. По моральной деградации.

Она замерла. В груди что—то хрустнуло, как если бы внутри попытались расправить старую газету. И только после этого – вдох. Долгий. Скрипящий. Как будто кислород снова разрешили пускать в лёгкие, но строго под залог.

– Теперь у меня официально есть БДСМ—опыт. Осталось только добавить в резюме: «Умею унижать мужчин, стрессоустойчива, владею техникой наездницы и не путаю галстук с кляпом».

Она усмехнулась – с той самой кривизной губ, за которой прятались и стыд, и дрожь, и вся бессмысленная тяжесть прожитого. Усмехнулась, потому что не смеяться было уже невозможно. Потому что смех – это единственное, что хоть как—то удерживает вертикаль, когда реальность складывается пополам.

И пошла дальше. Быстро. Как будто её преследует собственная тень. И она знает, что на следующем повороте этой тени снова будет голос. Тот самый голос, с этой фирменной наглой ухмылкой на каждом слове – весёлый, вызывающе бодрый, как будто ничего не произошло. И, разумеется, с предложением, от которого она точно должна отказаться. Хотя она прекрасно понимала, что должна бы отказаться – не ответить, не слушать, не втягиваться снова – знала, что не сможет. Потому что всё, как обычно: сопротивление – это часть ритуала. А уступка – финальный аккорд.

Улица встретила Валю с характерным сквозняком судьбы. Пальто болталось на плечах, как если бы оно давно приняло решение от неё съехать. Платье съехало набок, один каблук застревал в каждой щели тротуара, другой норовил оторваться и ускакать в ночной Мухосранск. Валя шла вперёд – если это можно было назвать «шла». Это было бегство. На максимальной моральной тряске, со скоростью, которую развивают только люди, убегающие от чего—то внутреннего. Или от кого—то.

В данном случае – от Кляпы.

– Всё, – бормотала она сквозь стиснутые зубы, – это конец. Я сдаюсь. Я не вывожу. Я ухожу с линии фронта. В государственную систему безопасности.

Каждый шаг по асфальту отдавался стоном в коленях. Сумка грохотала о бедро, как у почтальона с суицидальными письмами. Волосы слиплись в грязную подкову. Щёки горели. Под мышкой что—то чесалось – возможно, совесть. Или кусочек потерянной самооценки.

Фонари светили подозрительно. В их мерцании Валя чувствовала осуждение. Ветер поднимал подол и одновременно подсказывал маршрут – туда, туда, к людям в форме и с анкетами. Её ноги не слушались, но бежали. Потому что бежать – это последнее, что оставалось человеческого в этой ситуации.

– Я иду, – сказала она. – В полицию.

– Валюша, ну зачем ты так? – прошелестело изнутри. – Всё же было так красиво… эстетично… ритмично…

– Заткнись, – прошипела она, сбив дыхание. – Я больше не танцую по твоей партитуре.

Предыдущая главаГлава 8 из 27Следующая глава