К книге
ЕсенинГлава шестая. «Я одну мечту, скрывая, нежу, что я сердцем чист…»
43%
Глава шестая. «Я одну мечту, скрывая, нежу, что я сердцем чист…»
21

Я одну мечту, скрывая, нежу,

Что я сердцем чист.

Но и я кого-нибудь зарежу

Под осенний свист.

И меня по ветряному свею,

По тому ль песку,

Поведут с веревкою на шее

Полюбить тоску…

Полковник Ломан не только обеспечил нашему герою «теплое» место для военной службы и часто предоставлял отпуска, но и старался помочь его литературной карьере. В июле 1916 года, вскоре после прибытия в Царское Село, Есенину было предложено выступить перед императрицей Александрой Федоровной с чтением своего стихотворения в рамках очередного увеселительного мероприятия. С одной стороны, предложение было из тех, от которых невозможно отказаться, а с другой – благосклонность императрицы могла быть весьма полезной для молодого поэта: летом 1916 года, несмотря на все происходившее вокруг, мало кто мог предположить, что очень скоро трехсотлетняя империя Романовых рухнет, словно карточный домик, а государь император будет расстрелян вместе со своей семьей в подвале дома екатеринбургского инженера Николая Ипатьева.

В багровом зареве закат шипуч и пенен,

Березки белые горят в своих венцах.

Приветствует мой стих младых царевен

И кротость юную в их ласковых сердцах.

Где тени бледные и горестные муки,

Они тому, кто шел страдать за нас,

Протягивают царственные руки,

Благословляя их к грядущей жизни час.

На ложе белом, в ярком блеске света,

Рыдает тот, чью жизнь хотят вернуть…

И вздрагивают стены лазарета

От жалости, что им сжимает грудь.

Все ближе тянет их рукой неодолимой

Туда, где скорбь кладет печать на лбу.

О, помолись, святая Магдалина,

За их судьбу.

Это стихотворение было не только прочтено Есениным перед императрицей и ее дочерями, но и преподнесено Александре Федоровне в красиво написанном виде вместе с экземпляром есенинского сборника «Радуница», вышедшего в свет в начале 1916 года. Скажем честно, что «В багровом зареве…» – определенно не шедевр, стихотворение не по-есенински тяжеловато и слишком уж пропитано сладким сиропом, что тоже не было свойственно есенинскому творчеству.

За это выступление полковник Ломан выхлопотал Есенину «поощрительный подарок» от императрицы – золотые часы с двуглавым орлом. В сентябре 1916 года, вскоре после получения подарка, Есенин подал в комитет Литературного фонда (так в обиходе называлось петроградское «Общество для пособия нуждающимся литераторам и ученым», основанное в 1859 году) слезное прошение: «Находясь на военной службе и не имея возможности писать и печататься, прошу покорнейше литературный фонд оказать мне вспомоществование взаимообразное, в размере ста пятидесяти рублей, ибо, получив старые казенные сапоги, хожу по мокроте в дырявых, часто принужден из немоготной[16] пищи голодать и ходить оборванным, а от начальства приказ – ходи чище и имей сменную рубашку в церковь – хоть где хошь бери. А рубашку и шаровары одни без сапог справить рублей 50 стоит да сапоги почти столько».

Председателем комитета был литературный критик и редактор Семен Афанасьевич Венгеров, выкрест, не имевший привычки разбрасываться деньгами, а секретарем при нем состоял Иванов-Разумник. Во время обсуждения прошения Иванов-Разумник сообщил членам комитета о том, что Есенину причитается гонорар от журнала «Северные записки» за повесть «Яр». Выяснение вопроса о гонораре поручили Венгерову. На следующем заседании Венгеров сообщил, что гонорар Есенину выплачен почти полностью и вряд ли он в настоящее время терпит нужду. В выдаче ста пятидесяти рублей было отказано.

Что можно сказать по этому поводу? Первым делом приходит на ум банальное «наш пострел везде поспел» – и гонорар получил, и часы золотые, и еще из Литературного фонда сто пятьдесят рублей выбить пытался. Но если вспомнить о том, что Есенин никогда не отличался бережливостью и деньги утекали у него сквозь пальцы в прямом смысле, то просьба о помощи будет выглядеть вполне обоснованной. Что же касается золотых часов, полученных от императрицы, то продать или заложить их было немыслимо, во всяком случае, до весны 1917 года.

К слову будь сказано, своим родным Есенин помогал скудно и неохотно, даже если и имел такую возможность. «К отцу, к матери, к сестрам (обретавшимся тогда в селе Константинове Рязанской губернии) относился Есенин с отдышкой от самого живота, как от тяжелой клади, – вспоминал поэт Анатолий Мариенгоф, близко друживший с Есениным в послереволюционные годы. – Денег в деревню посылал мало, скупо, и всегда при этом злясь и ворча. Никогда по своему почину, а только – после настойчивых писем, жалоб и уговоров. Иногда из деревни приезжал отец. Робко говорил про нужду, про недороды, про плохую картошку, сгнившее сено. Крутил реденькую конопляную бороденку и вытирал грязной тряпицей слезящиеся красные глаза. Есенин слушал речи отца недоверчиво, напоминал про дождливое лето и жаркие солнечные дни во время сенокоса; о картошке, которая почему-то у всех уродилась, кроме его отца; об урожае Рязанской губернии не ахти плохом. Чем больше вспоминал, тем больше сердился:

– Знать вы там ничего не желаете, а я вам что мошна: сдохну – поплачете о мошне, а не по мне…

Под конец Есенин давал денег и поскорей выпроваживал старика из Москвы…»

Либеральная общественность не могла простить Есенину заигрывания с императорской семьей. «Кончился петербургский период карьеры Есенина совершенно неожиданно, – вспоминал поэт-акмеист Георгий Иванов, пользовавшийся большой известностью в столичных литературных кругах. – Поздней осенью 1916 года вдруг распространился и потом подтвердился “чудовищный” слух: “наш” Есенин, “душка” Есенин, “прелестный мальчик” Есенин – представлялся Александре Федоровне в Царскосельском дворце… Теперь даже трудно себе представить степень негодования, охватившего тогдашнюю “передовую общественность”, когда обнаружилось, что “гнусный поступок” Есенина не выдумка, не “ навет черной сотни”, а непреложный факт. Бросились к Есенину за объяснениями. Он сперва отмалчивался. Потом признался. Потом взял признание обратно. Потом куда-то исчез, не то на фронт, не то в рязанскую деревню…

Возмущение вчерашним любимцем было огромно. Оно принимало порой комические формы. Так, С. И. Чацкина, очень богатая и еще более передовая дама, всерьез называвшая издаваемый ею журнал “Северные записки” – “тараном искусства по царизму”, на пышном приеме в своей гостеприимной квартире истерически рвала рукописи и письма Есенина, визжа: “Отогрели змею! Новый Распутин! Второй Протопопов!”[17]. Тщетно ее более сдержанный супруг Я. Л. Сакер уговаривал расходившуюся меценатку не портить здоровья “из-за какого-то ренегата”».

«Шел декабрь 1916 года… – вспоминал Всеволод Рождественский. – И вот… я неожиданно столкнулся с… фигурой в серой солдатской шинели. На меня поглядели знакомые насмешливые глаза.

– Сергей!

– Я самый. Разрешите доложить: рядовой санитарной роты Есенин Сергей отпущен из части по увольнительной записке до восьми часов вечера…

Я глядел на Есенина и не узнавал его. В грубой, не по росту большой шинели с красными матерчатыми крестиками на солдатских погонах, остриженный наголо, осунувшийся и непривычно суетливый, он казался мальчиком-подростком, одетым в больничный халат. Куда девались его лихие кудри, несколько надменная улыбка?

Он рассказал мне, что ему удалось устроиться санитаром в дворцовом госпитале Царского Села.

– Место неплохое, – добавил он, – беспокойства только много. И добро бы по работе. А то начнешь что налаживать – глядь, какие-то важные особы пожаловали. То им покажи, то разъясни – ходят по палатам, путают, любопытствуют, во все вмешиваются. А слова поперек нельзя сказать. Стой навытяжку. И пуще всего донимают царские дочери – чтоб им пусто было. Приедут с утра, и весь госпиталь вверх дном идет. Врачи с ног сбились. А они ходят по палатам, умиляются, образки раздают, как орехи с елки. Играют в солдатики, одним словом. Я и “немку” [императрицу] два раза видел. Худая и злющая. Такой только попадись – рад не будешь. Доложил кто-то, что вот есть здесь санитар Есенин, патриотические стихи пишет. Заинтересовались. Велели читать. Я читаю, а они вздыхают: “Ах, это все о народе, о великом нашем мученике-страдальце…” И платочек из сумочки вынимают. Такое меня зло взяло. Думаю – что вы в этом народе понимаете?»

В есенинском рассказе о тяготах «придворной» службы в Царском Селе столько же правды, сколько и в рассказе о том, что Февральская революция застала нашего героя в дисциплинарном батальоне, куда он якобы угодил за отказ писать стихи, восхваляющие Николая II. Все это явный вымысел обласканного при дворе поэта, которому было нужно продемонстрировать свою революционность и решительно откреститься от «заигрываний» с императорским двором.

Война мне всю душу изъела.

За чей-то чужой интерес

Стрелял я в мне близкое тело

И грудью на брата лез.

Я понял, что я – игрушка,

В тылу же купцы да знать,

И, твердо простившись с пушками,

Решил лишь в стихах воевать.

Я бросил мою винтовку,

Купил себе «липу», и вот

С такою-то подготовкой

Я встретил 17-й год…

Эти строки из «Анны Снегиной» так хорошо лягут в биографию нашего героя, что начнут казаться правдой. Впрочем, крупица правды в истории с дезертирством все же была… Но давайте по порядку.

Вплоть до Февральской революции наш герой пользовался расположением императорской четы и выступал при дворе в роли народного «поэта-самородка». Достоверно известно, что в январе 1917 года Есенин несколько раз присутствовал на службах в Федоровском Государевом соборе в Царском Селе, где ктитором[18] был полковник Ломан, а 19 февраля (по старому стилю), то есть за четыре дня до начала революционных событий, поэт-самородок читал свои стихи в трапезной палате Дома для причта и служащих Федоровского Государева собора перед членами элитарного «Общества возрождения художественной Руси», о чем, в частности, писала «литературно-политическая» газета «Петроградские ведомости». Можно с уверенностью предположить, что если бы от Есенина потребовали сочинить панегирик государю императору, то он бы его охотно сочинил.

К началу 1917 года назрела необходимость сокращения чрезмерно раздувшегося штата санитарных частей, находившихся под покровительством императрицы. 22 февраля 1917 года приказом полковника Ломана Есенин был выведен из состава столичного гарнизона и направлен в Могилев, в распоряжение командира второго батальона Собственного Его Императорского Величества сводного пехотного полка. По сути, нашего героя перевели из одного элитного подразделения в другое – Сводный полк не участвовал в боевых действиях, а использовался для ближайшей охраны особы государя императора, ставка которого, с момента принятия обязанностей Верховного главнокомандующего в августе 1915 года, находилась в Могилеве. Этот перевод никак нельзя было считать «отправкой в дисциплинарный батальон».

Правду о тех событиях Есенин поведал только Разумнику Васильевичу Иванову-Разумнику, который сохранил рассказ поэта для потомков: «До Могилева я так и не добрался. В пути меня застала революция. Возвращаться в Петербург я побоялся. В Невке меня, как Распутина, не утопили бы, но под горячую руку, да на радостях, расквасить мне физиономию любители нашлись бы. Пришлось сигануть в кусты: я уехал в Константиново. Переждав там недели две, я рискнул показаться в Петербурге и в Царском Селе. Ничего, обошлось, слава богу, благополучно». То есть факт дезертирства все же имел место. Надо признать, что опасения Есенина не были беспочвенными. Несмотря на то что Февральскую революцию принято называть «бескровной», счет ее жертвам шел на тысячи, и революционно настроенные граждане нередко устраивали самосуды над теми, кто служил престолу или же просто был близок к нему. С тем, что творилось после Октябрьской революции, эти самосуды, конечно же, не шли ни в какое сравнение, но тем не менее Есенину лучше было пересидеть самое беспокойное время в родном селе, где он пользовался всеобщей любовью.

Предыдущая главаГлава 21 из 49Следующая глава