Потом иди. Не прощаясь, иди
дальше, вперед — и вернись.
Кто в сентябре сентября
не избегнет, останется здесь
на сто лет за решеткой.
Сфинксу снятся сны, в которых Дом идет трещинами, так что от него отваливаются обломки, самые крупные — размером с комнату. Обломки исчезают вместе с людьми, котами, надписями на стенах, огнетушителями, унитазами и запрещенными электроплитками. Он знает, что похожие сны видят многие. Вычислить их нетрудно. Они спят, не раздеваясь, подложив под головы набитые рюкзаки вместо подушек, стараются не заходить в пустые помещения и не разгуливать по Дому в одиночку.
Поэтому, обнаружив утром толстые кабели, оплетающие оконную решетку, тянущиеся одновременно в двух направлениях — к окнам третьей справа и к окнам шестой слева, Сфинкс не удивлен. Просто чей-то сон повторил его собственный. Он уважительно осматривает затянутые на прутьях решетки узлы — каждый размером с кулак, и думает, можно ли считать это признаком паники, или это пока только страхи. Македонский у него за спиной рассматривает палатки бритоголовых и тоже думает о чем-то грустном.
Он уже не так бел, как накануне. На нем старая футболка Горбача в оранжево-серую полоску, с капюшоном, который Македонский натянул на голову. Своеобразный компромисс между обычной завешенностью волосами и вчерашним открытым лицом.
— А я в первый раз на них смотрю, — говорит он сидящему на подоконнике Сфинксу.
— Знаю, — отзывается Сфинкс, не оборачиваясь. — Ты почти не подходишь к окнам с тех пор, как они здесь. Боишься?
— Нет. Просто меняюсь от их присутствия.
Сфинкс оборачивается, пытаясь поймать взгляд Македонского.
— Да уж, — говорит он. — Кардинально меняешься.
Македонский затравленно улыбается.
В спальне душно и жарко. День пасмурный, небо необычного песочного цвета. Цвета пустыни, на которую движется смерч. Сфинкс прислоняется лбом к решетке. Внизу, у палаток, только одна фигура, сидящая на складном стульчике с натянутым на голову капюшоном.
Русалка бродит по комнате, в отфильтрованных занавесками сумерках, и собирает свою одежду. Со стульев и со спинок кроватей. Одежду и шесть колокольчиков. Зажав их в горсти, влезает на стол. На то, чтобы причесаться и вплести их в волосы, у нее уйдет не меньше часа, хотя она никогда не снимает все сразу, а всегда только половину — шесть из двенадцати. С кровати на нее, подперев ладонями щеки, смотрит Курильщик. Стая любит следить за тем, как Русалка причесывается. Это зрелище им не приедается.
— Раньше она была совершенно невозможной, ну, ты понимаешь... Вечные попреки — что мы ее бросаем, что нам нет до нее дела, что лучше бы ей помереть, чем так... Когда мы стали ходить сюда, обзывала нас подстилками, сексуальными маньячками — все, что в голову придет. Вот ей, например, читаешь... Ты читаешь ей, сидишь с ней, составляешь ей компанию, чтобы она не грустила, а она на каждый твой вздох предлагает тебе уйти, потому что ей якобы видно, что ты только о том и думаешь, как бы поскорее сбежать. И так пока на самом деле не начинаешь ее ненавидеть... Жалеешь, понимаешь, уговариваешь себя, но в душе ненавидишь. Это страшно. Жить там, где кто-то смотрит на тебя с завистью, где ты все время в чем-то виновата... Сначала перестала приходить Крыса. Не знаю, где она теперь ночует, но к нам она больше не ходит, даже днем. Потом Рыжая... Я их не виню, ее действительно трудно переносить. То есть было трудно. Недавно все изменилось. Она ничего не говорит, но видно, что что-то произошло, потому что она теперь совсем другая. Счастливая. Она сидит в своем углу, как раньше, вся в котах, но больше ей никто не нужен. Ни о чем не спрашивает, не завидует. Даже улыбается иногда... Я не помню, чтобы она раньше улыбалась, разве что очень давно...
Русалкины локти на моих коленях, а глаза цвета моря заглядывают в мои.
— Я ее спрашиваю, что случилось, а она только усмехается и молчит. Только один раз... Угадай, что она сказала?
— Ну... — смотрю в потолок, пытаясь представить варианты ответов абсолютно незнакомой мне Кошатницы. — Что к ней пришла любовь?
Русалка смеется.
— Нет. Она говорит, что к ней приходят гости. Только никаких гостей у нее не бывает, это я знаю точно.
— А что по этому поводу говорят коты?
— Они молчат, — серьезно отвечает Русалка. — Всегда молчат.
Она трогает струны гитары, оставленной на кровати.
— Как ты считаешь, она сошла с ума?
— Это слишком сложный вопрос, — говорю я. — Я ведь знаю ее только с твоих слов. Мне трудно судить.
Русалка вздыхает.
— Если да, то грустно, что сумасшедшей она мне нравится намного больше.
Я смотрю на фонарики, которые Горбач подвесил к потолку. Десяток разномастных фонариков. В центре наш самый старый, красный китайский с кисточкой. Слева от него тыквенный, с искусственной свечкой внутри, справа бронзовый, с разноцветными стеклами и вычурными завитушками. Длинный деревянный, похожий на футляр для зонтика, с узкими прорезями... Треугольная пирамидка, обтянутая ситцем. И на каждом — заклинания, висящие вниз головой. Чтобы прочесть их, надо снять фонарики и перевернуть их, так что каждый из стаи знает только то, которое писал сам. Каждую ночь они светятся под потолком, наши мечты и желания, слегка раскачиваясь от сквозняков и окуриваясь сигаретным дымом. Некоторые даже тихо звенят. Те, к которым подвешены колокольчики.
Вешать фонарики с пожеланиями — это ведь нормально, это вовсе не признак безумия.
А вот с наружной стороны подоконника длинной полосой лежит усеянная блестками вата. Изображает снег. Прямо под кабелями, страхующими дом от разрушения. Не знаю, кто ее туда положил, как не знаю и кто тот силач, обмотавший решетки кабелями, но знаю, что они намного ближе к сумасшествию, чем подвесившие фонарики. Хотя вполне может быть, что это одни и те же личности.
Из динамиков магнитофона, шелестя, струится бесплотный голос. Странный, немелодичный, но завораживающий. Трудно разобрать слова, они не складываются в осмысленные предложения, это просто декламация каких-то бесконечно повторяющихся обрывков фраз. Мне отчего-то нравится.
— Кто это? — спрашиваю я Русалку.
— Кошатница, — отвечает она.
— А гитара?
— Крыса, — так же коротко отвечает Русалка.
Я откидываюсь на подушку и снова смотрю в потолок, на фонарики. В ванной комнате шумит вода. Уже третий час. Шесть дней до выпуска.
— Знаешь, — говорю я, когда песня кончается. — Наверное, к ней в самом деле приходят гости. Хотя, думаю, пытаться встретить их не стоит. Это только ее.
— Да, — кивает Русалка. — Я знала, что ты так скажешь.
Мы лежим тихо. В динамиках шорохи и больше никаких песен. Русалка соскребает с ручки магнитофона Нанеттин помет. Белый, как ненастоящий снег за окном.
Во дворе ветрено, но ничуть не прохладнее, чем в Доме. Сфинкс сидит на пеньке посреди выгоревшего газона и глядит на палатки. После того как их обитателей посетил Акула, они слегка отодвинулись. Ненамного, на пару метров. Это не мешает их обитателям сбредаться к дворовой сетке и повисать на ней, цепляясь за проволочные ячейки. Это не мешает им подзывать каждого выходящего из Дома и вымаливать встречу с Ангелом, который «ведь у вас здесь обретается, мы знаем...».
— Чуть было не перестал обретаться, — говорит Сфинкс молодому бритоголовому, которого посылают вести переговоры чаще остальных. Бритоголовый радостно машет ему рукой, подзывая. Сфинкс не двигается с места.
За ночь двор занесло мусором. Среди целлофановых пакетов, пластиковых бутылок и бумажных обрывков Сфинкс замечает пару аляповатых брошюр, отпечатанных на дешевой бумаге. На каждой — крылатый ангел, простирающий к читателю руки, сообщая, что «приобщение к благодати возможно в этой жизни, брат мой (сестра)!». Меньше всего это создание похоже на Македонского. Румяные щеки, золотые кудри и бессмысленная улыбка — он напоминает Сфинксу только Соломона в детстве — более мерзкого ребенка Сфинкс не встречал и надеется уже не встретить. Он рассматривает прижатую к асфальту носком кеда брошюру, жалея, что у него нет волшебной палочки.
К нему подходит Горбач с огромным рюкзаком. Похожий на странника, возвратившегося из далеких краев. Загорелый и грязный. В разросшихся вширь и вверх волосах — листья и мелкие веточки.
— Переезжаю, — сообщает он мрачно. — Невозможно спокойно жить, когда эти типы толкутся поблизости. Сегодня ночью они мне приснились, так что с меня, пожалуй, хватит.
Горбач садится рядом со Сфинксом, опираясь локтями о рюкзак, и подслеповато всматривается в окна Дома.
— Что это там за веревки намотаны?
— Это не веревки. Это кабели, — отвечает Сфинкс. — Не одному тебе снятся плохие сны.
Горбач хмурится, пытаясь уловить связь между дурными снами и намотанными на оконные решетки кабелями.
— А вон там чего? — спрашивает он, указывая на окно Кофейника. Пустую раму которого веером обрамляют полосы сажи.
Сфинкс с интересом глядит на Горбача.
— Это следы пожара, — объясняет он. — Ты где был вчера вечером? Неужели ничего не видел?
Горбач не отвечает. Молча набивает свою трубку.
— Вот скажи, кого тебе напоминает этот мальчик с крылышками? — спрашивает Сфинкс, подталкивая кедом измятую брошюру.
— Соломона, — отвечает Горбач, даже не приглядевшись толком. — Кого же еще? Когда он был еще Пышкой.
— Мне тоже. А они, — Сфинкс кивает на палатки, — считают, что это похоже на Македонского.
— Не смешно, — говорит Горбач.
— Мне тоже. А меньше всех эта шутка смешит Македонского.
Горбач поворачивается к воротам, возле которых кивают и любезно скалятся уже четверо бритоголовых.
— Так они за Македонским сюда явились?
— Они думают, что да. Но при этом носят с собой изображения Пышки, так что, боюсь, сами не знают, кто им на самом деле нужен.
Горбач надолго погружается в молчание. Пыхтит трубкой, искоса поглядывая на Сфинкса.
— А чего ты без грабель? — спрашивает он наконец.
— Грабли пострадали при пожаре. Мы их вчера похоронили под твоим дубом. Ты и этого не заметил?
— Я был в Не Здесь.
— Знаешь, я так и подумал.
Следующие десять минут они молчат. Бритоголовые, сгрудившись возле ворот, из кожи вон лезут, пытаясь привлечь их внимание. В воздухе пахнет грозой. Небо почти оранжевое, низко летают стрижи. Сфинкс убирает ногу с брошюры, и ее уносит порывом ветра. Сфинкс начинает насвистывать «Дождевую песню». Из-за обгоревших ресниц и красных пятен ожогов на щеках и на лбу он выглядит веселее. Как деревенский парень, зацелованный солнцем. У Горбача вид куда более мрачный.
— Как ты теперь будешь без них обходиться? — спрашивает он. — Новых тебе уже не закажут.
Сфинкс кивает, не открывая глаз.
— Не закажут. Но я пока обхожусь. Даже отчего-то легче стало. Как будто я снова маленький и беспомощный, ни за что не отвечающий. Как будто меня — такого — нельзя обижать. Я ведь до того, как попал сюда, был абсолютно в этом уверен. Что меня никто не посмеет обидеть. Никогда.
Горбач кашляет и смотрит на Сфинкса с недоумением.
— Ты что, в свое наружное детство вернулся, что ли?
Сфинкс смеется.
— Почти. У меня что-то вроде маразма. Человек не может все время со всем вокруг прощаться. Просыпаясь, и засыпая, и даже во сне. С каждым лицом, предметом и запахом. Это невозможно. В один прекрасный день от этого так устаешь, что перестаешь вообще что-либо чувствовать. И вдруг впридачу остаешься без протезов. Торжественно прощаешься с ними и понимаешь, что с тебя хватит. Что пора уже начать хоть с чем-то здороваться. А поскольку ничего не можешь делать сам, здороваешься с собой — давним и беспомощным. С тем, которому все помогали и кого никто не смел обидеть. Чем плохо?
Горбач качает головой.
— Что-то мне не нравится это твое настроение. Психушкой от него пахнет, вот что. По мне, так ты лучше переживай себе потихоньку, чем веселиться от каких-то невеселых вещей. Это будет более нормально.
Сфинкс смеется.
— В нашем положении ничего не будет нормально. А насчет веселья не беспокойся. Это ненадолго. Кстати, почему у тебя пальцы забинтованы? Ты забивал гвозди Отсюда в Не Сюда?
Горбач смотрит на свои руки. Большой палец на левой и указательный на правой забинтованы. Толсто и неряшливо. Черные от грязи бинты уже разматываются, может, только грязь их и удерживает на месте. Застеснявшись, Горбач начинает сдирать их.
— А-а-а, это так... покусала одна кроха...
Сняв бинты, он осматривает ранки. Сфинкс тоже наклоняется посмотреть, а когда поднимает голову, взгляд его заставляет Горбача отпрянуть.
— Ты сейчас пойдешь в Могильник, — говорит Сфинкс холодно. — Вернее, побежишь. Без душа и переодеваний. В спальню заходить не будешь, рюкзак оставишь в прихожей. Все.
Горбач вскакивает и прячет в карман трубку, чертыхнувшись, — она его обожгла. Путаясь в лямках рюкзака, взваливает его на плечо.
— Прямо так — босиком? — спрашивает он. Наткнувшись на взгляд Сфинкса, кивает и, бормоча что-то под нос, поспешно уходит.
Сфинкс сидит еще некоторое время неподвижно, потом встает и медленно бредет к Дому. Первая капля дождя клюет его в лоб, когда он поднимается по лестнице. Обернувшись взглянуть на бритоголовых, расходятся ли они, он с удивлением видит перед сеткой Рыжего. Крысиный вожак общается с бритоголовыми, улыбаясь от уха до уха, весь — очарование и непринужденность. В обрезанных джинсах, босой и без майки, но на шее — галстук-бабочка, а на голове — котелок. По своим — Крысиным — понятиям, он одет празднично, но бритоголовые, видимо, так не думают. Возможно, они принимают вожака Крыс за местного сумасшедшего. Сфинкс не различает выражений их лиц, но за три дня он привык к тому, что они не меняются. Эмоции палаточников скорее угадаешь по телодвижениям. Сейчас они слушают Рыжего, сбившись в кучку, и никто не липнет к сетке. Растеряны? Недоумевают?
Не переставая болтать и улыбаться, Рыжий снимает очки. Очарованных зомби тут же притягивает к сетке, а Сфинкс, раздираемый противоречивыми чувствами, спешит скрыться в доме. Он не осуждает Слепого, приславшего им совсем не того ангела, которого они искали, он сам недавно был готов на все, чтобы убрать их подальше, но ему отчего-то их немножечко жаль. Бедных, оболваненных, невесть чьим ядом отравленных чужаков.
На лестничной площадке между первым и вторым этажами кошачья сходка возле урны. Тут же сидит Курильщик. На стене рядом с ним — портрет, нарисованный углем. Гротескный, оскалившийся, уродливый, но вполне узнаваемый Стервятник. Сфинкс задерживается посмотреть на портрет, и пока он его рассматривает, группа Логов, грохоча сапогами, спускается со второго этажа, подгоняемая криками Шакала.
— Слушай мою команду! Группа A — обыскивает двор. Группа B — укрепляет обороноспособность двери!
Увидев потрет Стервятника, Табаки тормозит.
— Ох! — говорит он. — Какая мерзость!
Логи, толкаясь и стуча каблуками, тоже спешат посмотреть. Раздосадованный Курильщик затирает рисунок ладонью, размазывая его, но даже в очертаниях образовавшегося пятна угадывается Большая Птица.
— Ай-ай-ай, — вздыхает Табаки. — Какое неуважение к вожаку, вы только подумайте! Сфинкс, я надеюсь, ты ему все объяснишь, как полагается, потому что я сейчас страшно занят, — он указывает на Логов. — Вот. Добровольцы. Будем укреплять подступы к Дому. Запрем все так, что комар не пролетит!
Добровольцы вытягиваются по стойке смирно. В руках у Коня — огромный амбарный замок, у Мартышки — коробка с проводами, вероятно, сигнализация.
— Вольно, — говорит им Сфинкс. — Только там вот-вот начнется дождь.
Логи, радостно переглянувшись, с воем и топотом скатываются вниз по лестнице.
— Тишина! Соблюдать дистанцию! — верещит Табаки, съезжая за ними по скату.
На некоторое время воцаряется тишина, потом опять с грохотом распахивается и захлопывается дворовая дверь. Слонявшаяся вокруг урны Мона стрелой проносится мимо Сфинкса и ловит занесенный на лестницу сквозняком целлофановый пакет. Пока она с урчанием дерет его когтями, как что-то живое, что можно убить, мимо Курильщика и Сфинкса, насвистывая, проходит Рыжий, бросив на ходу Моне:
— Спасибо, детка!
В голосе его такая неподдельная благодарность, что глаза Курильщика становятся круглыми от изумления, а еще шире они раскрываются, когда Рыжий, не останавливаясь и вроде бы даже не поглядев на стену, снимает свой котелок и отвешивает поклон грязному пятну на месте портрета Стервятника.
— Я думал, здесь уединенное место, — говорит Курильщик уныло. — Думал, здесь можно посидеть спокойно.
— Посидеть, порисовать... — подхватывает Сфинкс. — Никогда больше не рисуй ничьих портретов на стенах, Курильщик, — добавляет он, отбросив шутливый тон. — Этого делать нельзя. Хочешь, чтобы пошли слухи, что ты наводишь порчу на Стервятника?
Побледневший Курильщик мотает головой.
— Тогда не делай больше такого. А если хочешь уединения, держись подальше от лестниц.
Сфинкс поднимается на второй этаж, слыша шорох поспешного и окончательного уничтожения портрета.
Живой оригинал портрета сидит у них в спальне, раскладывая пасьянс. На нем шикарный парчовый жилет с позолоченными пуговицами, в ухе золотая серьга, на пальцах столько колец и перстней, что они не сгибаются. Рядом на подушке — две плитки шоколада. Птица всякий свой визит старается превратить в событие с помощью разного рода мелких подношений. Для него вылазка из Гнезда на двадцать шагов по коридору — вполне достаточный повод для переодевания и вручения подарков.
— Прекрасная, судя по всему, намечается погода, — говорит Стервятник, сгребая с одеяла карты. Несмотря на праздничный наряд, вид у него невеселый.
Сфинкс садится напротив.
— Куда все подевались? Здесь что, совсем никого не было, когда ты пришел?
— Почти никого, — дипломатично отвечает Стервятник.
Сфинкс догадывается, что почти никто — это Курильщик, которого встреча с Птицей настолько вывела из равновесия, что он теперь отводит душу, изрисовывая стены Дома злобными шаржами. Ему грустно, что без граблей он не может приготовить им со Стервятником кофе, грустно, что Стервятник нервничает и, по-видимому, собирается его о чем-то попросить, но не решается, грустно, что Стервятник оделся, как на праздник, и принес шоколад, маскируя цель своего визита.
— Я хотел предупредить Слепого, — говорит Стервятник. — Мои Птички — двое из них — видели прошлой ночью Соломона. Думаю, Слепому следует об этом знать.
— Вернулся тайком? — удивляется Сфинкс.
Стервятник передергивает плечами.
— Не знаю. Может, и так. Рассказам Птичек нельзя доверять. Хотя они видели его по отдельности и сходятся в описании. Говорят, что вид у него был потрепанный.
Известие о том, что по Дому ночами шастает беглая потрепанная Крыса, Сфинкса не радует, но и не пугает.
— Грустная история, если вдуматься, — говорит он. — Спасибо, что предупредил.
Дождь постукивает по карнизу все чаще. В комнате быстро темнеет. Сфинкс встает с кровати и подходит к окну. Затянувшееся серыми тучами небо местами еще оранжевое. Двор залит потусторонним светом, в котором скачут под дождем ошалевшие от счастья Логи. Между ними кружит Мустанг с Шакалом. Сфинкс знает, что у Табаки сейчас самодовольный вид, внушающий Логам подозрение, что он как-то причастен к перемене погоды.
— А теперь скажи, с чем ты на самом деле пришел, — просит Сфинкс, оборачиваясь.
Птица прикрыл глаза и застыл, как умеют застывать только хищные птицы. Его янтарного цвета жилет словно светится в сумерках.
— Ты — моя последняя надежда, Сфинкс, — говорит он спокойно и ровно.
От несоответствия его тона произнесенным словам Сфинксу делается не по себе.
— Что случилось? — спрашивает он.
— Случилось давно. Для меня как вчера, а для всех остальных — уже давно. Все мы хотим чудес, Сфинкс. Некоторые чудеса осуществимы, а некоторые нет, поэтому мы выбираем возможное. Но вот ты выбрал, и оказывается, что у тебя недостаточно сил, чтобы достигнуть хотя бы этого. Ты понимаешь, о чем я говорю?
Сфинкс понимает, хотя предпочел бы не понимать.
— Шакал — близкий друг тебе, — говорит Стервятник тихо. Его слова почти заглушает дождь и доносящиеся со двора крики. — Попроси за меня. Тебе он не откажет.
Сфинкс возвращается к кровати и садится рядом со Стервятником, так чтобы не видеть его лица.
— Он откажет, — говорит Сфинкс. — В такой просьбе он откажет, поверь. Он сделает вид, что не понимает, о чем я прошу. Он будет просто Шакалом, ему это не трудно. Это даже нельзя будет назвать отказом или притворством, потому что то, что раздает билеты в обратный конец, вовсе не Шакал. Он — оно — собаку съело на таких ситуациях, еще до нашего с тобой рождения. И... честное слово, поверь мне, отсюда, с этой стороны, к нему подхода нет. Только с изнанки.
Стервятник ссутуливается, уткнувшись подбородком в ладонь. Он уже смирился с поражением, но все же говорит:
— Тебе довольно трудно отказать, когда ты о чем-то просишь.
На самом деле больше всего ему хочется оборвать этот неприятный разговор, уйти подальше от Сфинкса и пережить свое горе в одиночестве. Больше всего ему хочется этого. Но он сдерживается.
— Тебе тоже, — грустно говорит Сфинкс. — Поэтому я сделаю то, о чем ты просишь.
— Но он откажет.
— Но он откажет.
Стервятник смотрит на Сфинкса желтыми сатанинскими глазами.
— Тогда, — говорит он с усилием. — Если ты так в этом уверен... можешь не тратить на это время. Я тебе верю. Если бы все было так просто, чудеса не были бы чудесами. Но знаешь... иногда мне кажется, вернее, казалось, что я именно тот, с кем это могло бы произойти. Я и Макс...
В этот момент в спальню въезжает Лорд, и Сфинкс готов убить его за несвоевременное появление, но Стервятник продолжает говорить, словно ничего не изменилось:
— Мы с ним были слишком одно, чтобы кто-то остался жить после того, как не стало другого. Мы были не просто близки, мы были одним целым, и после того, что с ним случилось, мне казалось, что, раз половина меня осталась жить и прожила так долго, в этом должен быть какой-то смысл. И он бы был, если бы не моя бездарность. Я всего лишь Прыгун, чем бы ни травился. На той стороне события управляют мной, а не я ими.
Лорд остановился, так и не отъехав от двери. Слушает Стервятника, глядя в пол. Мельком взглянув в его сторону, Сфинкс преисполняется сочувствия. Судя по виду Лорда, он вряд ли способен оценить тот факт, что Стервятник включил его в ближайший круг друзей, которым позволено выслушивать его откровения. Скорее, он думает, что Стервятник его не заметил.
— А самое обидное, — говорит Стервятник. — Самое обидное во всем этом то, что, будь он на моем месте, он бы с этим справился. Ведь он был намного сильнее.
Дождь усиливается, заглушив доносящиеся со двора вопли. За окнами — сплошная серая завеса. Капли отскакивают от карниза, подоконник уже весь мокрый, на полу перед ним скоро образуется лужа. Сфинксу хочется просто смотреть на все это. Или высунуться из окна, под бешено секущую мокрость, и попробовать подышать ею. Смыть с себя чужую боль.
— И вот я все думаю, — вздыхает Стервятник. — Тот ли из нас умер, кто должен был умереть?
В столовой празднично. Весело, шумно и сыро. Пол весь в грязи и испещрен отпечатками шин. Побывавшие под дождем явились на обед обмотанные полотенцами или прямо со двора — мокрые. У Крыс орет включенный на полную громкость магнитофон, а посреди стола установлена вырезанная из плаката и наклеенная на картон фигурка Игги Попа. Своего рода тотем. Он же орет из динамиков магнитофона. Птицы щеголяют накинутыми на головы черными полотенцами и согреваются таинственными жидкостями из передаваемых друг другу под столом пузырьков.
За столом четвертой атмосфера скорее лирическая, чем праздничная. Лэри, в полосатом тюрбане из полотенца, хлебает суп, изящно оттопыривая мизинец. Курильщик строчит в своей знаменитой тетради, отгораживая ее от любопытных взглядов локтем. Толстый жует салфетку. Табаки, целиком закутанный в купальную простыню, сидит на стуле, а Мустанг его сохнет рядом, и сохнуть ему, судя по всему, предстоит еще долго.
Не успевает Сфинкс сесть, Табаки подползает к нему по краю стола.
— Я приготовил для Русалки отличное приворотное зелье, — сообщает он, перекрикивая Игги Попа. — Стопроцентный результат гарантирован.
— Зачем оно ей?
— Как зачем? — изумляется Табаки. — Для попугаихи!
За окном все льет и льет. Сквозь грохот струй доносятся ликующие вопли.
— Все ринулись во двор освежиться, — сообщает мне Табаки в перерыве между куплетами «Дождевой песни». — Запирание двери, понятное дело, пришлось отложить.
Ну да, и первый ринувшийся под дождь был он сам. Какие уж тут замки и запоры.
Из прихожей доносится грохот. Это Лэри в стомиллионный раз пытается затолкать на полку свой походный рюкзак. Рюкзак, размером с небольшой дом, там не помещается, но Лэри человек упорный и верит в чудеса.
Всматриваюсь в шелестящую молочную серость, пытаясь разглядеть становище бритоголовых. Мне кажется, что я различаю в той стороне мутное оранжевое пятнышко света, но, может, оно намного дальше, чем палатки.
— У тебя случайно нет бомбы? — спрашиваю я Шакала.
Он оживляется.
— Случайно, прямо сейчас, нет. Но ты только скажи. Соорудить маленькую бомбочку — минутное дело! Тебе правда нужно?
— Нет. Это была шутка.
— Смотри, — вздыхает Табаки. — Если надо, я справлюсь в кратчайшие сроки.
Отрываюсь от окна и иду к кровати, с ощущением, что успел отрастить жабры. Курильщик смотрит так, словно ему хочется подстелить под меня клеенку, которой у него, к сожалению, нет. Табаки включает кофеварку.
Не успевает вода закипеть, как появляется усталый Лэри. Он явно хочет поделиться с нами подробностями своей победы над рюкзаком, но из прихожей доносится звук падения чего-то тяжелого, и мы понимаем, что рюкзак опять рухнул.
Лэри зажмуривается, мы с Табаки деликатно молчим, чтобы окончательно его не расстроить. Курильщик собирается сказать что-нибудь, по его мнению, утешительное, и тут кто-то начинает барабанить в коридорную дверь. Судя по всему, кувалдой.
— Это еще что? — изумляется Шакал. — Свои так не стучат!
Гость, не дожидаясь приглашения, вваливается в прихожую и, чуть не убившись по пути об рюкзак Лэри, воздвигается на пороге. Заурядный Ящик в черном халате. Обведя нас мутным взглядом, спрашивает:
— И который из вас тут Кузнечик?
Табаки роняет гармошку. Лэри таращится так, что косоглазие полностью сглаживается.
Ящик вздыхает.
— В соседней комнате сказали здесь спросить. Так который?
— Ну, допустим, я. А в чем дело?
Перехватываю недоумевающий взгляд Курильщика, который понятия не имеет о наших старых кличках и не понимает, с чего мне вдруг вздумалось морочить Ящика.
— Пошли. Там узнаешь.
Не дожидаясь ответа, Ящик удаляется, даже не посмотрев, иду ли я следом. Я, конечно, иду.
Несколько мокрых Птиц в мокрых колясках, размахивая полотенцами, раскатывают по Перекрестку. Возможно, это танец. При виде нас с Ящиком веселье резко стихает. В сопровождении Ящиков обычно отправляются в Клетку, поэтому я ловлю сочувственные взгляды, а кто-то даже успевает накинуть мне на плечи сырое полотенце.
— Дали бы хоть переодеться человеку! — кричит Ангел.
Ящик оборачивается.
— Псих на психе, — бормочет он. — Вроде увечные да больные, а как промокнуть или там в грязи поваляться, так всегда с превеликим удовольствием...
— В снегу, — машинально поправляю я.
— Ладно, в снегу, — соглашается Ящик. — Какая разница?
Мы спускаемся на первый этаж и останавливаемся возле приемной.
— Вечно заявятся в неположенные часы, — ворчит Ящик. — Говори не говори... раз уж приехали, так подавайте им, это... кузнечиков. Или еще кого. А что время обеденное, на это им наплевать. А мы ведь тоже люди...
Я молчу. В голове каша. Там зовут на помощь, ставят фургоны в круг, отдают швартовы и велят отстреливаться до последнего патрона. Неужели Шакал постоянно живет в таком паническом ожидании? Неужели нас, чуть что, выкрикивающих пугающие инструкции, теперь будет двое?
— Шевелись, — бросает мне Ящик. — Чего застрял?
Я, внезапно ослабев, прислоняюсь к стене возле двери приемной.
— Меня там кто-то ждет?
Квадратная рожа Ящика, кое-как отскобленная от щетины, но все равно синеватая, выражает только скуку.
— Ясное дело, ждет. Братишка твой. Просил сразу не говорить, пусть, мол, будет ему — тебе, то есть — сюрприз. Хорош сюрприз получился, вон как тебя перекосило!
— Братишка, говорите? — тупо уточняю я.
Ящик смотрит на меня, как на полоумного, и открывает дверь. Я вхожу и роняю на пороге одолженное полотенце.
Он сидит в коляске у низкого журнального столика. Беловолосый, белокожий как гейша альбинос. Вертит в руках черные очки и смотрит на меня.
Я понимаю, кто это, но поверить своим глазам не могу.
Седой был намного старше, он был почти стариком, а я вижу перед собой ровесника. Этот Седой мог бы жить в Гнезде или носить ошейник, мог разъезжать по Дому, празднуя приход дождя, никто не заметил бы разницы между нами, и все-таки это тот самый Седой — колдун и шаман моего детства. Это он, потому что никем другим это существо быть не может. Это его руки, глаза и лицо, вот только я с последней нашей встречи прожил целую жизнь, а он не изменился, словно время Наружности его не коснулось.
Он смотрит на меня снизу вверх из коляски, я смотрю сверху вниз, с высоты своего роста, и проходит целая вечность, прежде чем мы дружно переводим дыхание. Мы умеем смотреть. Правда, в моем случае это умение едва меня не подводит. Потому что я вижу двух разных людей там, где на самом деле один.
Два этих образа, свой и чужак, не сливаются воедино, мешая мне разобраться в собственных эмоциях и понять, как себя с ним вести. Еще мешает то, что уже давно, а может, и вообще никогда, меня не разглядывали с такой жадностью. Взгляд Седого ссасывает с меня пылинки, выворачивает наизнанку одежду, изучает содержимое моих карманов и чуть ли не строение скелета. Я тоже умею так, он сам меня учил, и все же, как выяснилось, мне до него далеко.
Позади раздается восхищенное сопение.
— Ну и семейка, — выдыхает Ящик, прежде чем скрыться за дверью. — Это ж умудриться надо!
Интересно, что он имел в виду?
— Наверное, счел нас жертвами одной катастрофы, — делает предположение Седой.
Его тихий, шелестящий голос выводит меня из оцепенения. Это голос, доносившийся из сумрака зашторенной комнаты, где пахло сандалом, свечным воском и засохшими апельсиновыми корками. Голос Логова Сиреневого Крысуна — места, где обитают тени.
Мне становится не по себе. Наверное, иногда легче быть Слепым. Особенно в таких ситуациях, как эта, когда достаточно голоса, чтобы узнать кого-то и принять. Пусть даже этот кто-то одет в майку с голубкой Пикассо вместо привычного халата и выглядит моложе, чем следовало бы.
— Страшная, должно быть, была катастрофа, — откликаюсь я. — Если вызвала такие последствия. Сложно даже представить.
— Альбинизм и облысение — признаки вырождения нашего древнего рода, — поправляет меня Седой. — Катастрофы здесь ни при чем.
Я смеюсь, и Седой подается вперед, так жадно вслушиваясь в мой смех, что едва не вываливается из коляски. Ему хуже, чем мне. Сводить воедино маленького Кузнечика и Сфинкса сложнее, чем Седого Дома и Седого Наружности. Ни мой голос, ни смех ему не помогут.
— Это я, — говорю. — Правда. Можешь спросить о чем-нибудь, если не веришь. Я отвечу. У меня хорошая память. Могу перечислить все твои задания, одно за другим.
— Да нет, зачем? Я узнал тебя по глазам. Хотя ясно, что ты больше не Кузнечик.
Он делает паузу, давая мне возможность сообщить, кто я теперь, но я молчу. Кличка прозвучит глупо. Как это всегда происходит с именами Дома, произнесенными в Наружности или близ нее.
Сажусь в кресло для посетителей. Слишком низкое, слишком мягкое и к тому же слегка продавленное. Тут же жалею, что сел. Отсюда удобно рассматривать только собственные колени.
— Ты рисковал, — говорю я. — Меня ведь могло здесь не быть.
— Я ехал не к тебе, — отвечает Седой. — Я ехал обратно.
Что ж. Он всегда старался быть честным.
— Обратно к чему? — спрашиваю я.
Он молчит. Довольно долго.
Потом говорит, что в последнее время стал видеть очень яркие сны. «Все на одну тему. Как возвращаюсь в Дом. Снова и снова, раз за разом. Иногда даже засыпаю средь бела дня и вижу то же самое. Что приехал сюда».
— И?
Он пожимает плечами.
— И вот. Обманул сестру, всучил таксисту часы вместо денег и приехал. Сестра устроит скандал, когда узнает, но что мне еще оставалось? Лучше пережить это один раз наяву, чем бесконечно переживать во сне.
Я слыхал о подобном, но никогда не сталкивался сам. Это называют «зовом». Дом позвал его. Теперь буду знать, как это выглядит. Очень похоже на насилие.
— Ты уверен, что снов больше не будет? После того, как ты здесь побывал?
Он вздыхает и устало трет веки кончиками пальцев.
— Не уверен. Просто решил попробовать. Все лучше, чем лечиться от нарколепсии.
Голос его еле слышен. Я понимаю, что он смертельно устал. Что ему трудно даже сидеть прямо. Что у него нет ответов на большинство вопросов, которые я могу задать. Свет в приемной слишком ярок для его глаз, веки уже покраснели, ему бы лучше надеть очки, которые он вертит в руках. И лечь. Я вспоминаю, что редко видел его сидящим в коляске, обычно он предпочитал лежать. Он вообще выезжал из десятой только в столовую.
— Сколько времени ты в пути? — спрашиваю я.
— Около четырех часов.
Похоже, перепавшие таксисту часы были не из дешевых. А «зов» срабатывает на большем расстоянии, чем можно было бы вообразить. Я стараюсь об этом не думать, обхожу эту мысль на цыпочках, какая разница, что его сдернуло с места, может, это своеобразный вид ностальгии, но мне не все равно, меня это пугает. Больше всего на свете я ненавижу насилие, а передо мной сидит явная его жертва, всем своим видом доказывающая, что место, где я живу, обладает тайными возможностями, о которых я до сих пор имел очень смутное представление.
— А сколько ты попросил на визит?
— Нисколько, — безучастно отвечает Седой. — Это важно?
Знакомые вожаческие интонации. И любимый вопрос Слепого. Впрочем, Седой больше смахивает на Стервятника. Если Большой Птице спилить полподбородка и кончик носа и основательно обесцветить.
— Знаешь, что? Ложись-ка на диван, — говорю я ему. — По-моему, тебе это необходимо. Стандартный визит — сорок минут. Вряд ли за оставшееся время ты успеешь отдохнуть, но лучше так, чем ничего.
Посмотрев на меня, Седой кивает и едет к дивану. На то, чтобы перебраться туда, у него уходит минуты три. Я гляжу на него первые две из них, потом отвожу взгляд и, чтобы успокоиться, начинаю считать в уме. Слава богу, в моей стае нет никого, кому такие простые движения причиняли бы боль. По сравнению с Седым даже Курильщика можно назвать резвым парнем. Вытянувшись на диване, он восстанавливает дыхание и говорит:
— Наверное, я сглупил. Тогда. Не надо было мне уезжать. Но я же видел, к чему все идет. От меня в драках нет никакого толку, так что пришлось бы остаться зрителем, а я этого не хотел. Было заранее стыдно. Если ты не дряхлый старик, не очень-то приятно, когда с тобой обращаются так, будто ты вот-вот рассыплешься в прах.
Он задумывается о чем-то и добавляет:
— Возможно, это было бы неприятно и действительно рассыпающемуся старику. Поэтому я выбрал Наружность.
— За этот выбор я тебя бесконечно уважал, — говорю я.
Мое замечание вызывает у него удивленную улыбку.
— Правда? Это немного грустно, потому что теперь тебе придется перестать меня уважать. Я ведь вернулся.
— Ты в этом уверен? — спрашиваю я.
Он отводит взгляд.
— Не уверен. Нет ощущения, что я действительно в Доме. В снах все было иначе.
— Здесь все изменилось, — предупреждаю я.
— Знаю, — говорит он.
Я не спрашиваю, о чем еще он знает или догадывается. Например, что стало с прошлым выпуском. Сейчас ему должно быть двадцать пять. По наружным меркам это немного. Да, выглядит он старше. Но таким же он уехал из Дома. Значит, он Прыгун. Вернее, был им. Так что это не просто визит для успокоения нервов. Сейчас он попросит меня об одолжении, и я не смогу ему отказать, потому что то, о чем он попросит, будет не настолько невыполнимо, как то, о чем просил Стервятник.
— Я хочу переночевать в Доме, — медленно, почти по слогам, произносит Седой. Его бледная кожа вспыхивает. Не только щеки, все лицо сразу. Так же краснеет Рыжая. Он поднимает руку, не давая мне возразить. — Знаю, что из этого вряд ли что-то получится. Нельзя уйти и вернуться, нельзя войти в одну реку дважды и так далее — все это о таких, как я, верно? Но можно хотя бы попробовать.
— Ты — Прыгун, — говорю я. — Ты Прыгун и хочешь уйти.
А потом, заканчиваю уже про себя, если у тебя хоть что-то получится, тебя найдут. Где-нибудь в укромном месте, куда я тебя спрячу. Пускающим слюни и гадящим под себя. Может, даже по запаху. Хорошо бы мне этого не увидеть, потому что глядеть на то, что останется от тебя, будет тяжело. И я до конца жизни буду знать, что помог тебе в этом. Как будто мне мало остальных...
Я почти готов отказать ему. Это трудно, но не невозможно. Зачем мне еще один камень на шее, лишняя боль? С другой стороны, он старше нас, он жил в Наружности, у него было достаточно времени все обдумать. Если, конечно, «зов» не лишил его воли полностью.
Седой молчит. У него изможденный вид, который я когда-то считал признаком старости, но он слишком молод, чтобы оставаться для меня Седым.
«Ты был бы Птицей, — думаю я. — Родись ты шестью годами позже, ты несомненно был бы Птицей. Так я и должен думать о тебе. Просто как об одном из Птиц».
— Как поживают рыбки? — спрашиваю я. И тут же понимаю, что светской беседы не получится. Я понятия не имею, сколько живут аквариумные рыбки.
— Муж сестры уронил аквариум с подоконника, — отвечает Седой. — Так что никак.
— Случайно? — уточняю я.
— Кто знает.
Догадываюсь, что он не говорит всей правды, но я и не хочу ее слышать. Сам не знаю, зачем мне вдруг понадобилось нарушать запрет на разговоры о Наружности. Наверное, чтобы понять... соображает ли он, что делает.
Седой глядит на меня внимательно.
— Мне не о ком жалеть, — говорит он, угадав, о чем я думаю. — И обо мне никто не пожалеет.
Этого достаточно. Этого более чем достаточно. Это даже больше, чем я могу вынести.
Майка с голубкой, короткая стрижка... все слишком наружное. Но на запястье у него широкий браслет из бисера. Стилизованные квадратики греческих волн. Белые на темно-зеленом. Но пол-Дома пыталось в свое время выклянчить у него этот браслет. Теперь я знаю, почему. Это сильный амулет. Он превращает Седого в своего, именно сейчас, когда ему это так необходимо.
— Мне нужна всего одна ночь, — говорит он. — Я никого не хочу видеть, кроме тебя, я никому не помешаю, и меня не найдут.
Черта с два тебя не найдут, хочу возразить я, но молчу. Ему-то уже будет все равно. Если, конечно, у него вообще что-то получится.
— Ладно. — Я выкарабкиваюсь из кресла. — Подожди меня здесь. Полежи пока.
Выглядываю за дверь. Так и есть, Ящик отсутствует. Ни один уважающий себя Ящик не проторчит в коридоре положенные сорок минут. Тем более в обеденное время. Они приходят к концу визита, обычно с опозданием, чтобы запереть наружную дверь.
В коридоре пусто. Все на обеде. Возможно, кто-то из Логов остался в палатках, но даже если и так, этот кто-то, скорее всего, спит. Вполне можно проскочить незаметно.
Я оборачиваюсь к Седому.
— Не высовывайся пока. Наш новый директор больше всего на свете боится бывших старшеклассников. То есть тебя. Он никого из вас в глаза не видел, зато много чего слышал. Сразу решит, что ты приехал его прирезать.
Седой глядит на меня из-под ладони, прикрывая глаза от света.
— Вот как? — удивляется он. — Но если он узнает, что ты меня здесь спрятал...
— Его тут же хватит инфаркт.
Я выхожу, спиной прикрыв за собой дверь. И поднимаюсь на второй этаж разведать обстановку, немного мучаясь мыслью о том, что даже если Седой ничего не знал о судьбе своих, то после моих слов наверняка о многом догадался.
Звонок к обеду уже прозвенел, и на втором тоже пусто, но Лэри с Шакалом ждут меня возле столовой, умирая от любопытства. Я обещаю рассказать все, как только смогу, и иду в спальню. У меня мало времени. Мне нужен пустой класс, куда бы не захаживали любители пообжиматься, но в каждой комнате я нахожу их следы. Несмотря на военные действия, а может, вопреки им. Так или иначе, ни одно помещение на этаже нельзя счесть достаточно уединенным. Придется прятать Седого на первом. Где навалом любопытных Логов, где я не смогу его навещать, где слишком пыльно там, где не слишком людно. Но не тащить же его на чердак или в подвалы, где обитает беглый Соломон. Может, в библиотеке? Но там негде прилечь.
И я опять спускаюсь.
На середине лестницы меня посещает щемящее ощущение, что все это я проделываю зря. Я что-то упустил или не успел, что-то сделал не так. И я не очень удивляюсь, не найдя на диване Седого. В приемной пусто. Коляски тоже нет.
Проверяю входную дверь. Она открыта, так что, во всяком случае, это не Ящик его прогнал. Ящики никогда не забывают ее запереть. Улица за дверью тоже пуста. Мог Седой успеть перебраться в коляску, выехать на улицу и поймать такси? Теоретически в этом нет ничего невозможного. Правда, он казался слишком усталым, чтобы пуститься в обратное путешествие, но мало ли что могло произойти. Он мог выехать в коридор. Мог понять, что вернулся вовсе не в тот Дом, который когда-то оставил. Мог передумать и сбежать. Я не спросил, знает ли он о том, что стало с прошлым выпуском. Я о многом не успел его спросить. И теперь уже не спрошу. Но действительно ли он покинул Дом? Или остался где-нибудь на первом, чтобы избавить меня от ответственности? Это было бы в его духе.
Я заглядываю в кинозал и в актовый зал. В библиотеку и в прачечную. А потом решаю прекратить поиски. Если он исчез, чтобы мне было спокойнее, правильнее будет не искать. Так действительно лучше — не знать.
Поборов искушение проверить все комнаты на первом, поднимаюсь в столовую. Благодарный Седому за то, что он дал мне возможность не чувствовать себя виноватым. Что бы ни случилось.
Сфинкс тут же вспоминает, что кто-то на девичьей половине держит агрессивную птицу, научившуюся открывать свою клетку. Теперь там не пользуются довольно обширным участком коридора, а проживающие в непосредственной близости от логова попугаихи выходят из спален, прикрываясь раскрытыми зонтиками. Сфинкс давно не слышал от Русалки свежих подробностей о подвигах старой ара и думал, что проблема каким-то образом улажена.
— Вот увидишь, — уверяет его Табаки. — Распробовав зелье, эта птичка будет летать за Русалкой со страстными стонами!
— Я вовсе не хочу, чтобы за моей девушкой кто-то летал со страстными стонами!
— Хочешь не хочешь, теперь уже поздно. Механизм запущен, осталось дождаться результатов.
— Ты что, пытаешься ее у меня отбить? — удивляется Сфинкс. — То массажер-вычесыватель для кошек, то зонтик с подсветкой, то браслет с сиреной. Я уже не говорю о ваших совместных походах на охоту.
Внезапно музыка, грохочущая из динамиков, смолкает, а расшалившиеся Крысы перестают лупить друг друга.
Р Первый сумрачно оглядывает столовую, стоя в дверях. Появление воспитателя на обеде всегда к неприятностям, поэтому в зале воцаряется почти полная тишина, прерываемая только чавканьем Неразумных.
— Оставайтесь на местах.
Ральф захлопывает дверь и прислоняется к ней спиной, скрестив на груди руки.
— В спальнях и классах сейчас проводится обыск. Когда он закончится, вам разрешат покинуть столовую.
Крысы поднимают такой гвалт, что очкастый Фазаний вожак с трудом перекрикивает их.
— Простите! От лица первой группы хотелось бы уточнить. Обыск проводится во всех спальнях?
— Во всех, — холодно отвечает Ральф.
Фазаны выглядят до того оскорбленными, что у всех остальных тут же поднимается настроение. Кроме тех, кто явно чего-то опасается. Как, например, Лэри. Глядя на его посеревшее лицо, нетрудно представить, что при обыске его кровати оттуда будет извлечен чей-то окровавленный скальп.
— Что с тобой, Лэри? — спрашивает его Сфинкс. — Что ты припрятал, признавайся!
Лэри молчит и только вздыхает. Потом сует в рот нашейный болт, отводящий беду, и крепко зажмуривается. Сфинкс и Табаки переглядываются. Табаки пожимает плечами.
— Эй! — кричит он Ральфу. — А как насчет дополнительной еды, чтобы скоротать время с приятностью?
Ральф никак на это предложение не отзывается. Повернувшись спиной к находящимся в столовой, он ведет с кем-то переговоры через приоткрытую дверь, потом пропускает в столовую Горбача. Горбач входит, удивленно озираясь, и вздрагивает, когда его приветствуют радостными криками.
— Отшельник спустился со склона горы!
— Друид слез с куста! Ура!
Табаки самоотверженно рушится на пол и ползет к Горбачу через грязь, тот подхватывает его на руки и подходит к столу с висящим на шее и нежно воркующим Шакалом.
— Что тут у вас творится? — спрашивает Горбач.
— Обыск, — объясняет Сфинкс. — И дождь. А у тебя?
Горбач демонстрирует ему свежезабинтованные пальцы.
— Все в порядке. Большой слегка загноился, но совсем слегка. Ничего серьезного, и зря ты так распсиховался.
— Я. Распсиховался. Не. Зря, — раздельно выговаривает Сфинкс.
— Ладно, не зря, — Горбач ссаживает на стол Табаки и придвигает к себе тарелку. — Я ведь все сделал, как ты велел, так что успокойся, ладно?
Курильщик собирает Горбачу остатки еды со всех тарелок. Лэри вяло машет рукой, запечатанный болтом.
Скоро всем надоедает сидеть перед опустевшими тарелками. Крысы разбрелись по углам с плеерами. Птицы, сгрузив со стола посуду, затеяли партию в покер. Табаки расстилает на полу белую тряпку и объявляет, что готов погадать всем желающим на бисере. К нему выстраивается небольшая очередь.
Ральф отходит от двери, пропуская двух Ящиков, каждый из которых тащит по заспанному Псу. К ним подскакивает Рыжий, безуспешно пытаясь что-то выяснить. Псы зевают и разводят руками.
Сфинкс сидит, откинувшись на спинку стула, и раскачивает его.
Обыски спален проводились и раньше. Никогда не давая желаемых результатов. В этот раз воспитатели наверняка опять ищут ножи. Или украденные из Могильной аптеки лекарства. Но это не имеет значения. Ничего они не найдут, кроме беглого Соломона, если он действительно прячется в Доме и случайно им попадется. Поэтому Сфинкса беспокоит только сидящий в ступоре Лэри с отводящим беду болтом во рту. Вид у него совершенно идиотский.
— У меня такое ощущение, — говорит Табаки, тряся стаканчиком с бисером, — что в этот раз они ищут не совсем то, о чем мы все думаем.
— То есть? — спрашивает Сфинкс.
Табаки с многозначительным видом поджимает губы:
— Лучше эту тему не обсуждать. На мой взгляд, так будет правильнее.
Лэри тихо стонет сквозь болт.
— Черт бы тебя побрал, Лэри! — не выдерживает Сфинкс. — Ты расскажешь нам, в чем дело, или так и будешь сидеть с этой железкой в зубах?
Лэри качает головой, глядя на Сфинкса с укором.
Опять появляются Ящики. На этот раз они приводят Лорда и Македонского. Рыжий повторяет свой забег в надежде получить нужную ему информацию и снова, разочарованный, отходит.
Македонский явно из душа. Лорд явно спал.
— Так что же мне теперь делать? — уныло спрашивает Табаки Гибрид. Он сидит на корточках перед гадальной тряпкой и ждет, когда ему скажут что-нибудь вразумительное, потому что ничего из сказанного Шакалом до сих пор он не понял.
— Лучше не делать вообще ничего, — советует Табаки. — С таким раскладом, как у тебя, старик, лучше жить, затаив дыхание.
Услышав этот прогноз, трое из ожидавших своей очереди на гадание поспешно отходят. Гибрид остается сидеть перед зловеще поблескивающим узором из бисерин, честно затаив дыхание.
Следующим в столовую приводят Слепого. Который, кажется, одновременно и спал, и принимал душ.
— Левее и прямо, — подсказывает ему Сфинкс, когда он подходит к столу. — Что там творится, Слепой? Нас собираются выпускать сегодня?
Слепой устанавливает стул под каким-то особым, устраивающим его углом, садится и говорит, что воспитатели, к сожалению, не делятся с ним своими планами.
— Я для них не авторитет.
— И мимо тебя не проводили никаких пленников? Кого-нибудь пахнущего беглым Соломоном?
Слепой принюхивается к опустошенным тарелкам и грустно качает головой.
— Ты слишком хорошего мнения обо мне, Сфинкс. Если думаешь, что я способен отличить запах Соломона от любой другой Крысы. Спроси лучше Лорда.
Лорд, демонстративно отгородившийся от мира книгой, не похож на человека, готового делиться с окружающими какой-либо информацией. Внезапно разбуженного Лорда вообще не стоит о чем-то спрашивать. Особенно если его будили Ящики.
— А почему кто-то должен пахнуть Соломоном? — спрашивает Табаки. — В чем дело, Сфинкс? Ты от нас что-то скрываешь?
Сфинкс пересказывает сообщение Стервятника. Табаки делается угрожающе красен. Лэри молча воздевает руки к потолку. Слепой между тем вынюхал припрятанную Горбачом для Нанетты еду, отобрал у него один пакетик из трех и с довольным видом уничтожает его содержимое.
— Да, — говорит он невнятно. — Сол поселился в подвале, а Рыжий его там подкармливает. Не знал только, что он начал делать вылазки. Должно быть, осмелел.
Сфинкс удивлен и обрадован информированностью Слепого. Табаки потрясен поведением Рыжего.
— Чертов убийца! — возмущается он. — И Рыжий его еще и кормит! Совсем все послетали с катушек! После всего, что между ними было! Странно, что Соломон его не дорезал. Хотя кто бы его тогда кормил? С другой стороны, смотря чем кормить. Если объедками, какие вот сейчас Слепой жрет, то можно и прирезать. Терять-то все равно нечего!
Слепой, отложив опустевший пакетик, расстегивает свой длиннополый пиджак, извлекает из-за пазухи встрепанную ворону и водружает ее на стол.
— Совсем забыл, что прихватил ее, — говорит он. — На всякий случай. Эти Ящики не внушают мне доверия.
Горбач хватает свою любимицу и оглаживает ей перья.
— Ты сдурел, Слепой? Держал птицу под одеждой столько времени! Она на ногах не стоит, бедняга!
— Извини. Я же говорю, совсем про нее забыл.
Стая удрученно рассматривает своего вожака, способного забыть о спрятанной на теле вороне.
— Он не настолько безнадежен, как иногда кажется, — утешает Сфинкса Табаки. — Он еще, поверь мне, способен на многое.
— О, в этом я не сомневаюсь.
Сфинкс встает.
— Пойду спрошу Рыжего, с чего он так нервничает. Надеюсь, у него во рту нет подковы, которая помешает ему говорить!
Сфинкс направляется к расположившемуся на подоконнике Рыжему, но не доходит, потому что из-за стола шестой навстречу ему поднимается Черный, чье желание пообщаться настолько очевидно, что все находящиеся поблизости Псы ретируются, оставляя их наедине. Насколько это возможно в переполненном людьми помещении.
— Можно тебя на минутку, Сфинкс?
Сфинкс обреченно ждет, пока Песий вожак, при всех регалиях, вплоть до необязательного ошейника, приблизится к нему.
— Хотел кое о чем тебе сообщить...
Подбородок Черного выдвигается вперед, бесцветные брови сходятся к переносице.
— Я все-таки сделал это!
Фраза звучит настолько зловеще, что Сфинксу страшно уточнить, что именно. Одолевает желание выкрикнуть: «Ну зачем, зачем ты это сделал, Черный!» — настолько сильное, что он еле сдерживается.
— Ты, может быть, будешь смеяться...
— Нет, — говорит Сфинкс твердо. — Не буду. Уж в этом можешь быть уверен.
Взгляд Черного стекленеет.
— Я таки достал автобус. Маленький.
Сфинкс кивает, говорит «ага» и вытирает плечом пот с лица. После чего спрашивает:
— Зачем? — тем самым жалобным тоном, каким чуть было не задал этот вопрос минутой раньше.
Черный оглядывается по сторонам и доверительно шепчет:
— Понимаешь, их надо было чем-то отвлечь. Немного подбодрить. Не мог я сидеть сложа руки и глядеть, как они помирают со страху. А тут еще эти разговоры про автобус. И я решил: добуду им этот их автобус, вожак я в конце концов или нет? Помнишь, я говорил тебе, что знаю, где его можно достать? Но я не там взял, а в другом месте. Короче, это неважно. Главное — он есть.
Сфинкс кивает.
— Да. Это главное. Все понятно, Черный. Это здорово и удивительно, но что ты будешь делать, если им вздумается на нем уехать?
— Вот об этом я и хотел с тобой посоветоваться, — задумчиво говорит Черный. — Потому что, сам понимаешь, не могу я им сказать, что все это просто так, только чтоб они не спятили. Автобус здесь припаркован, на свалке, я замаскировал его всяким мусором. Ты не поверишь, они бегали глядеть на него по три раза на дню, пока не появились те типы с палатками. Теперь-то, конечно, не бегают, но то, что он там, здорово их подбадривает, понимаешь?
Сфинкс смотрит на Черного так, словно видит его впервые. Голубые льдинки глаз в белесых ресницах. Пляшущие скелетики на черной пиратской повязке на лбу.
— Я понимаю, что ты влип, — говорит Сфинкс. — Вот что я понимаю.
Черный только вздыхает.
— Это я знаю и без тебя. Так что ты мне посоветуешь?
Сфинксу очень хочется дать совет в духе Шакала. Жить, затаив дыхание. Петь беззвучные песни. Умываться подсоленной водой. Но Черный — вожак, а с вожаками так не шутят. Поэтому он говорит:
— Скажи, что автобусу нужен водитель, а любому, садящемуся за руль, нужны водительские права. Они должны понять. Это общеизвестный факт.
Черный качает головой. Снова вздыхает. Сняв головную повязку, чешет в затылке. Неторопливость его движений вызывает у Сфинкса нервный зуд между лопатками.
— Помнишь, я говорил тебе, что научился водить? Не то чтобы очень здорово, но сносно. А теперь у меня и права тоже имеются. Правда, они фальшивые. Крыса раздобыла. Но они как бы есть.
— Черный? — Сфинкс заглядывает ему в глаза. — Ты же уже все решил. Какие тебе еще советы? Ты все организовал, осталось только посадить в этот твой автобус всех желающих и укатить неизвестно куда. От меня-то тебе чего нужно?
Черный переступает с ноги на ногу. Вытирает лицо скомканной банданой и говорит, глядя в пол:
— Я просто хотел предупредить. Что есть и такой вариант. Если кто из ваших вдруг захочет воспользоваться. С Лэри я уже договорился, они со Спицей точно едут, но вдруг еще кто-нибудь захочет.
Сфинкс смотрит на Черного, думая о том, что это, несомненно, тот самый Черный, которого он знает не первый год, и в то же время совершенно другой человек. Что должность вожака довела его до пределов священного безумия, за гранью которого знакомые люди оборачиваются чужаками. Он думает о том, хорошо это или плохо, и не может прийти ни к какому определенному выводу. Наверное, для самого Черного так хуже, но Сфинксу этот непредсказуемый и странный человек нравится больше.
— Спасибо, Черный, — говорит он.
Черный пожимает плечами.
— Не за что. Просто хотелось, чтобы ты был в курсе. Ладно... увидимся...
Черный отходит. Вперевалочку, по-медвежьи. Бандана со скелетиками скомкана в кулаке, выражение лица сдержанно-героическое.
Лорд подъезжает к Сфинксу, глядящему ему вслед, и спрашивает:
— Чего он хотел?
— Знаешь, — говорит Сфинкс, не отвечая на вопрос, — кажется, я становлюсь философом.
Обыски, вероятно, завершены. У входа в столовую толпятся воспитатели во главе с Акулой и что-то горячо обсуждают. Посовещавшись, они перетаскивают к двери Фазаний стол, почти полностью перегородив ее, после чего Акула объявляет, что ввиду необнаружения в ходе обысков многих пропаж будет проведен также обыск рюкзаков всех находящихся в столовой. Дальше ничего не слышно. Акулу заглушает возмущенный рев и свист. Даже Фазаны кричат, наплевав на дисциплину. Некоторое время Акула пытается все же закончить свою речь, потом, пожав плечами, отходит к воспитателям. Выстроившись у стола, они ждут, пока стихнет общее возмущение, но шум в столовой скорее нарастает, чем ослабевает. Крысы начинают швырять в воспитателей посуду. Тарелки и чашки бьются в полуметре от их ног, не долетая до стола, так что, можно сказать, Крысы бросают не в воспитателей, а рядом, но выглядит это достаточно угрожающе, и первым не выдерживает Шериф. Выхватив из кармана спортивный пистолет, он палит в потолок, пока у всех вокруг не закладывает уши.
Крысы слегка притихают. Тем более, посуда у них закончилась. Лишенные стола Фазаны решают, что с них хватит, и выстраиваются в очередь на проверку рюкзаков, держа их наготове, уже расстегнутыми.
Курильщик достал свою тетрадь и лихорадочно строчит в ней с видом фанатика-журналиста, дорвавшегося до сенсационного материала. Потрясенная выстрелами Нанетта отлетела от стола, разукрасив скатерть зеленоватыми спиральками помета.
— Как-то они уж очень лютуют, — говорит Лорд задумчиво. — Может, что-то еще пропало, кроме того, о чем мы знаем?
Сфинкс оглядывается на Табаки, говорившего примерно то же самое, но тот, оглушенный собственными воплями, не расслышал Лорда и не замечает взгляда Сфинкса.
На стол перед воспитателями ложатся Фазаньи рюкзаки с пугающе однообразным содержимым. Салфетки, аптечки, дневники для заметок. Каждый рюкзак выворачивается наизнанку и неоднократно встряхивается. Карманы Фазанов обыскивают отдельно. Там только носовые платки и пронумерованные расчески.
— Боюсь, нам придется здесь заночевать, — говорит Лорд. — Не очень приятная перспектива. Может, пропустим вперед Табаки? У него нехороший рюкзак.
— Это их только раззадорит, — предполагает Горбач.
Сфинкс оглядывает столовую, которая чем дальше, тем больше напоминает разгромленный свинарник. Перед дверью осталась лежать груда осколков. Стянутая с Крысиного стола клеенка валяется на грязном полу. Несколько человек демонстративно улеглись спать, завернувшись в сорванные с окон шторы. В одном углу держат совет озабоченные Логи, в другом — Птицы сооружают ширму для временного туалета. Унылые выкрики Слона «Хочу пи-пи, хочу пи-пи» подгоняют их. Представив, что скоро к окружающей обстановке прибавится запах мочи, Сфинкс морщится от отвращения. А между тем вожак всего этого гадюшника пристроился подремать под кухонным окошком на собственном пиджаке. Глядя на него, Сфинксу хочется одновременно кричать, трясти, пинать и затаптывать. Переполненный этими эмоциями, он направляется к Слепому.
Мимо Табаки, заталкивающего в свой рюкзак что-то, что придаст ему смертоносности. Мимо кадки с чем-то пластмассовым, ядовито-зеленым и обкусанным. Мимо совещающихся Логов, угрюмо поглядывающих на дверь. И когда он уже почти у цели, Слепой говорит, не открывая глаз:
— Сфинкс, ты подкрадываешься ко мне, как голодный тигр к козленку. Если хочешь застать кого-то врасплох, сделай походку менее выразительной.
Поборов желание топтать и орать, Сфинкс садится рядом с ним.
— Давай поговорим. У меня накопилось много вопросов.
— Давай. С чего начнем?
Безмятежность Слепого не столько бесит Сфинкса, сколько лишает сил. И желания что бы то ни было с ним обсуждать.
— С автобуса Черного. Мне не нравится эта история с фальшивыми правами. Водить он толком не умеет. А если и учился, то явно недостаточно. У него нет опыта. Он угробит и себя, и тех, кто туда сядет.
Слепой садится прямее.
— Не думаю. Он человек ответственный. К тому же как я могу запретить ему что-то после выпуска. После выпуска я даже Лэри ничего не могу запретить.
— Ты не стал бы, даже если бы мог.
Слепой пожимает плечами.
— Верно. Не стал бы. Это его решение. Он вожак. С чего это я должен ему что-то запрещать?
— Ладно. Я знал, что толку от этого разговора не будет.
Слепой открывает глаза, запускает руку под майку и яростно чешется.
— Ты вроде бы говорил, что у тебя много вопросов, — напоминает он.
Сфинкс оценивающе глядит на него.
— Сказал. Только не знаю, стоит ли их задавать.
— Попробуй, — предлагает Слепой.
— Ты знаешь, из-за чего нас так дотошно обыскивают?
Слепой садится прямее.
— Знаю.
— И?
— Потому что боятся выпуска. Хотят убедиться, что никто не запасся взрывчаткой, ядами и так далее.
— Но почему именно сегодня? Ведь до выпуска...
— Остался один этот вечер и одна ночь. Ну и еще кусочек утра, который можно не считать.
К проверочному столу выстроилась Крысиная очередь. Фазанов уже выпустили. Их и Слона, который, возможно, успел добежать до унитаза.
— Откуда... — начинает Сфинкс, откашливаясь. — Откуда тебе это известно?
Он говорит тихо, он совершенно спокоен, или кажется спокойным, он не делает ни одного лишнего движения, но головы сидящих за их столом начинают поворачиваться в его сторону. Табаки... Лорд... Горбач...
Воспитатели горсть за горстью выуживают из рюкзака Рыжего пачки презервативов. Кажется, что весь рюкзак набит только ими. Меланхоличная усмешка Крысиного вожака расплывается, словно Сфинкс смотрит на него сквозь толщу воды.
— Завтра утром объявят еще одно общедомное собрание, — говорит Слепой. — Соберут всех в актовом зале и сообщат о роспуске. Примерно минут через десять начнут подъезжать родители.
Сфинкс молчит. Подсчитывая отнятые, украденные у них, у него... у всех них дни. Семь. Нет, шесть с половиной дней. Это мало. Они пролетели бы как один. Но сейчас, лишившись их, он потрясен настолько, что не в состоянии ни говорить, ни реагировать на слова Слепого.
Над ними загорается лампа под розовым абажуром. Стеклянный цветок с пересекающей прозрачную чашечку трещинкой. К его изогнутой ножке что-то прикручено скотчем. Присмотревшись, Сфинкс понимает, что это складной нож, припрятанный здесь кем-то на время обысков. Очень хитро припрятанный. Он видит этот нож и что-то еще поверх рамы над запертым кухонным окошком, там тоже что-то лежит. Он подозревает, что, если встанет и осмотрится, увидит все спрятанное в столовой — множество предметов-невидимок — опасных и не очень, ценных и бесполезных, все, что так долго и безуспешно разыскивают воспитатели. На людей он старается не смотреть. Не смотреть так, как умел когда-то, как учил его Седой. Только не сейчас. Но когда же он перестал это делать? Просто смотреть. Просто видеть. Жить сегодня, а не вчера и не завтра. Когда начал сокращать дни и часы страхами и сожалениями?
— И давно ты знаешь?
— С тех пор, как они окончательно выбрали дату. С прошлого понедельника.
Розовые отражения лампы в глазах Слепого, два крохотных розовых абажурчика. Под ними кривится печальная усмешка, ногти скребут ладонь. Руки нервничают, лицо спокойно. Он разучился смотреть сначала на руки Слепого, и только потом на его лицо. Он очень многое перестал делать правильно.
— У нас сегодня Ночь Сказок, — говорит Слепой. — Она будет долгой. А потом наступит утро. Все однажды кончается.
Прислонившись к стене, Сфинкс закрывает глаза. С непривычки ему тяжело видеть сразу слишком многое. Любому, кто смотрит на него со стороны, он кажется задремавшим, но и с закрытыми глазами он ощущает на себе тревожные взгляды стаи. Кажется, даже Курильщика.
— Интересно, меня оставят в покое? — шепчет Сфинкс.
Открыв глаза, он видит, что столовая мерцает и расплывается. Ветер звенит в прутьях ограды, возле которой он сидит. Словно кто-то играет на ржавой арфе из арматуры. Разбитая, заросшая травой дорога, убегающие за горизонт телеграфные столбы и бордовое предзакатное небо раскидываются перед Сфинксом прозрачной голограммой, через которую проступают очертания столовой и слоняющихся по ней фигур. От наложения друг на друга двух миров — призрачного и настоящего — Сфинкса начинает подташнивать. Он знает, достаточно сосредоточиться на одном из них, и второй исчезнет, но что-то мешает ему выбрать, и он старается удержать обе картинки, несмотря на усиливающееся головокружение и тошноту.
— Прекрати, Сфинкс! Что ты вытворяешь? Это не игрушки!
Привычка слушаться Слепого срабатывает, как рефлекс. Слишком давняя привычка. Столовая обретает яркость и объем, дорога и поля по обе стороны от нее исчезают.
— Извини, — говорит Сфинкс. — Как-то само собой получилось. Я не хотел.
— Вот именно, — вздыхает Слепой. — Надо или хотеть, или не хотеть. Сначала выбери направление, потом беги.
Сфинкс удивляется тому, что Слепой верно угадал его порыв. Он действительно хотел сбежать. Но не туда, куда мог бы завести его Дом.
— Мне просто невмоготу здесь торчать.
— Попросил бы меня. Чего проще?
Слепой решительно встает, увлекая за собой Сфинкса, и устремляется к проверочному столу, почти бежит, распугав своим стремительным перемещением совещающихся Логов. Сфинкс бежит за ним. Опасаясь, что Слепой сейчас врежется в кого-нибудь из воспитателей, и это сочтут диверсией. К счастью, Слепой тормозит в двух шагах от брюха Шерифа.
— Можем мы пройти без очереди? — вежливо спрашивает он пустое пространство над головой воспитателя. — У нас с собой нет рюкзаков.
Очередь не возражает, перенервничавший Шериф тоже. Их наскоро обыскивают и отпускают.
— Весь Дом в твоем распоряжении, — шепчет Слепой, едва мы оказываемся за дверью. — Кроме спальни Первой. Но ты ведь туда и не рвешься, верно?
— Не рвусь, — мрачно отвечаю я. — Я никуда не рвусь, кроме как в постель. Мне нужно выспаться и собраться с мыслями. Ночь будет длинной.
Перед столовой дежурят два сонных Ящика и бодрая Паучиха. Все трое провожают нас подозрительными взглядами, но никто не увязывается посмотреть, куда мы направимся.
И хотя в нашем распоряжении действительно весь Дом, мы, не сговариваясь, идем в родную спальню. Проверить, на что она похожа после обыска.
Дверь приоткрыта. Вспомнив про рюкзак Лэри, обгоняю Слепого, чтобы в случае чего спихнуть эту махину с дороги, но не успеваю даже понять, валяется он на привычном месте или нет, как Слепой сильным толчком в спину сбивает меня с ног, и я падаю.
А встаю на четвереньки уже совсем в другом месте. И дышу совершенно другим воздухом. Чего и следовало ожидать, к чему я был бы готов, если бы хоть немного соображал.
Перед носом серый дощатый пол, почти как на нашем дворовом крыльце. Но я на веранде совершенно незнакомого дома, вокруг которого, насколько видно глазу, расстилаются поля. Слепой сидит на стуле за круглым столом.
Это все, что я успеваю заметить. Чертыхнувшись, втягиваю воздух и с ужасом смотрю на свои руки. Красные, словно побывавшие в кипятке. Пальцы покрыты крупными волдырями ожогов.
— Черт-черт-черт! Что за свинство!
— Кофе хочешь? — спрашивает Слепой, не двигаясь с места.
— Ничего я не хочу. Только чтобы вот этого не было!
Смахивающие на сосиски пальцы не гнутся. От того, что я оперся на руки при падении, блестящая кожа на месте ожогов туго натянулась и выглядит угрожающе, словно вот-вот лопнет. Я осторожно, без помощи рук, встаю и так же осторожно пересаживаюсь в продавленное плетеное кресло.
Слепой нагибается, выуживает из щели между досками пола связку ключей и отпирает стоящий в углу веранды сейф. Достает оттуда банку кофе, чашки и кофеварку и перекладывает на стол. Потом возвращается к сейфу и достает из него удлинитель.
Я готов расплакаться от злости. Два раза в жизни я имел возможность восхищаться своими руками. Отдельно руками и отдельно тем, что на изнанке они выглядят так, словно я прожил с ними долгие годы. Что на пальцах откуда-то берутся мозоли и мелкие шрамики заживших царапин — явные доказательства того, что ими пользовались. Сейчас я имею такую возможность в последний раз и никак не приду в себя от обиды на происходящее.
— А чего ты хотел? — спрашивает слепец. — Ловить драконов голыми руками и не обжечься?
— За это я уже лишился протезов там. А теперь здесь должен мучиться от ожогов?
— Любой безрукий на твоем месте был бы счастлив так мучиться.
Слепой возится с удлинителем. Он старше, чем в Доме, черты лица резче. Сломанный клык на месте, волосы убрались в хвост, а дракулий сюртук приобрел кожаный блеск. И он видит.
Я, наконец, отрываюсь от плачевного зрелища и оглядываюсь по сторонам.
— Чей это дом, Слепой?
— Я привык называть его своим, — говорит он. — Кажется, это так и есть. Во всяком случае, никто другой на него не претендует.
— Зачем ты меня сюда выдернул?
Он пожимает плечами.
— А где еще можно посидеть спокойно? Ты же и сам почти сбежал.
Я молчу. Что толку спорить? Мне здесь не нравится, и Слепому это отлично известно, но он прав — там, откуда мы пришли, времени на разговоры не осталось.
В маленьком дворике, на который выходит веранда, пусто, за исключением стоящего под навесом мотоцикла.
А сама веранда нуждается в срочной покраске. От прежней остались только редкие белые чешуйки на сером. Пол горбится отстающими досками. В углу древний пухлый холодильник, обклеенный переводными картинками, и еще более древний сейф, сейчас открытый — настолько громоздкий, что непонятно, как пол под ним еще не проломился. Все ветхое, со следами долгого употребления, но это раздражает даже сильнее, чем если бы все казалось новым. Ведь, как ни крути, это всего лишь театральный задник.
Слепой наливает в кофеварку воду из пластиковой бутылки и возвращает ее в холодильник.
— Знаешь, что меня бесит? — спрашиваю я. — То, насколько это место похоже на декорацию. Как будто его специально создали для нашей с тобой задушевной беседы. Полное уединение, два кресла, две чашки в сейфе, красивый пейзаж, тишина... сверчки... то есть, наверное, цикады. В жизни так не бывает. В реальности здесь обязательно объявился бы какой-нибудь пьяный сосед и не дал бы нам и словом перемолвиться.
Слепой постукивает ложечкой по крышке кофеварки, как будто от этого вода закипит быстрее.
— Или вот взять, к примеру, этот сейф. Ты прячешь в нем кофе и даже чашки. Напрашивается вывод, что здесь водятся воришки. А между тем мотоцикл стоит на виду, и никто его до сих пор не угнал.
— И что? — бесстрастно спрашивает он. — О чем это говорит?
Мне никогда не привыкнуть к зрячему Слепому. К его манере смотреть прямо в глаза, словно он не видит ничего, кроме них. Словно я состою из одних зрачков.
— Здесь всего два соседа, — он перебрасывает мне пачку сигарет. — Оба слегка не в себе, но у обоих мотоциклы куда навороченнее моего. Им и в голову не придет его красть. Но вот бесплатный кофе они выпьют с удовольствием. И чашку за собой не помоют. И поспят на кровати в ботинках, если их одолеет усталость, когда тебя нет дома, а дверь не заперта. То же самое с едой. Другое дело, если все закрыто и спрятано. Кстати, они знают, где я держу ключ от сейфа. Но это их не волнует, они не воры.
— А чужие? — спрашиваю я.
Слепой перегибается через стол, подбирает брошенную пачку, выуживает из нее сигарету и сует мне в рот. Щелкает зажигалкой. Я затягиваюсь.
— Никто не пройдет мимо моих соседей. Я же сказал, они не в себе. Очень болезненно относятся к нарушению границ своих участков. Вон то поле, — он кивает на расстилающуюся перед нами травяную ширь, — принадлежит одному из них. Не поверишь, для чего он его использует.
— Надо думать, для выращивания конопли, — предполагаю я. — И он, конечно же, бывший десантник, а поле по периметру заминировано. Все согласно сценарию.
— Не угадал, — вздыхает Слепой. — Он выращивает сусликов. Поле заминировано только их норами. Он больной на голову защитник живой природы.
— Сдаюсь, Слепой. Беру свои слова обратно. Насчет соседей.
— Бери и насчет чашек, — требует он. — Потому что там, в сейфе, у меня есть еще две. Можешь проверить, пока он не заперт.
— Не будь таким мелочным! — возмущаюсь я. — С моего места было видно только две.
— Тебе этого хватило, чтобы выстроить вокруг них теорию о нереальности этого места.
— Я взял свои слова обратно!
— Но не о чашках!
Смотрю на Слепого во все глаза. Он не шутит. Он абсолютно серьезен. Как это ни страшно признать.
— Я беру обратно все сказанное мною об этом месте, Слепой, — говорю я.
Он удовлетворенно кивает.
— Хорошо.
Чувствуя неловкость вместо него, отвожу глаза. Смотрю на лужицу посреди клеенки. Наверное, здесь часто идут дожди. А Слепой здесь не живет и некому отодвигать стол вглубь веранды, чтобы он не промокал.
Поймав себя на этой мысли, спохватываюсь. О чем я думаю? Какое мне дело до этого стола? Хоть бы его и вовсе смыло. Слепой затащил меня сюда не для того, чтобы хвастать своим потусторонним хозяйством. В его понимании уединенным местом для беседы может быть переполненный Кофейник, лестничная клетка или любой отрезок коридора — неважно, сколько народу будет толпиться вокруг. Но сейчас он расстарался и даже слегка перестарался с уединением. Дает возможность задать все вопросы, какие я хотел задать? Вряд ли. Что-то подсказывает мне, старался он скорее для себя.
Сигарету пальцы удержать в состоянии, но она дотлела до фильтра, пока я не обращал на нее внимания. Кладу ее на блюдце и глубоко вдыхаю чистый, загородный воздух. Пахнущий травой. Единственное удовольствие, которое мне сейчас доступно. Я обязательно провел бы рукой по перилам веранды, по шероховатым хлопьям остатков краски. Отколупнул бы их. Подержал ладонь на нагревшихся за день досках пола. Поковырял плетеный стул, на котором сижу. Потеребил бы край свисающей со стола клеенки. На Изнанке я совершаю столько лишних движений, что наверняка всех вокруг нервирую. Я ненавижу это место, я с трудом его переношу, единственное, что примиряло меня с ним — живые руки.
Слепой придвигает мне чашку.
— Ну? — говорит он. — У тебя были вопросы...
Я смотрю на дорогу, пересекающую поля. Голая серая лента. Ни одной машины, никакого признака жизни. Интересно, это та же самая дорога, по обочине которой мы тащились в прошлый раз с Лордом?
Слепой терпеливо ждет. Но ему ли не знать, что на Изнанке все вопросы теряют смысл. А я так о многом хотел спросить. Стервятник. Лорд. Черный и его автобус. Македонский. Горбач. Лэри... Мне хотелось бы понять, думает ли он о них столько же, сколько думаю я. Просыпается по ночам с мокрыми щеками? Считает часы и минуты? Ненавидит лето? Живет наполовину? Превращается в чужака, абсолютно лишенного чувства юмора? Но это глупо. Конечно, он думает о них. По-своему. Слепой прагматик. Он не станет мучиться мыслями о чем-то, чего не в силах изменить. Или станет? Какими словами спрашивают о таком, и спрашивают ли вообще?
Ветер проносится над полем, разглаживая траву, овевает мне лицо, со скрипом раскачивает лампу на потолке веранды. Слепой влез на дряхлый стул с ногами и курит, тоже глядя на дорогу.
Об автобусе он говорить не станет. Дела Наружности его не касаются. Это я уже понял. В дела вожаков он тоже, видите ли, не лезет. Черта с два, конечно, он в них не лезет, но попробуй доказать, что это так. Значит, говорить о Стервятнике мы тоже не будем. Слепой примет его выбор, даже если этот выбор — петля, а то, что меня это не устраивает, — исключительно моя проблема.
Македонский... О Македонском спрашивать бессмысленно. Вряд ли даже сам Македонский сможет ответить хоть на один вопрос о себе. Горбач — Прыгун. Кажется, недавний. О Прыгунах я сам спрашивать не хочу. Толстый...
Вопросы, вопросы... Дом их не любит. Они должны быть простыми. Например, смогу я удержать эту чашку или придется пить, как обычно, нагибаясь и прихлебывая? Смогу ли задать хоть один вопрос?
— Знаешь, кто приехал в Дом? — спрашиваю я.
Слепой отворачивается от дороги и впивается взглядом в мои зрачки.
— Знаю. Седой. С ним все в порядке, не беспокойся.
В горле пересыхает. Все в порядке, по мнению Слепого. Ничего менее успокаивающего он сказать не мог.
— То есть?
— Я же сказал, с ним все в порядке.
— И что это означает?
Слепец тянет паузу, насколько возможно. Давая понять, что я слишком назойлив.
— Что он там, где хотел быть.
И опять затыкается. С многозначительным видом.
Я вдруг понимаю Волка. Хочется вскочить и встряхнуть Слепого так, чтобы его зубы разлетелись по всей веранде.
— А поконкретнее?
Слепой таращится. Потом тянется через стол и утаскивает мой кофе. Свой он, конечно, уже выхлебал.
— Куда уж конкретнее? Он на Изнанке.
Я взрываюсь.
— Это я понял! Не виляй, Слепой! Куда ты его засунул? Его могли найти во время обысков. Они прочесывали все этажи, ты об этом знаешь! И этот кофе ты, кажется, сделал для меня!
— Ты его все равно не пьешь. Я же сказал, не беспокойся. Его не найдут.
От его слов беспокойство только возрастает. Конечно, не найдут. То, что Слепой считает Седым, не найдут, а остальное его волнует мало. Я представляю, как тело Седого обнаруживают за дальними стеллажами в библиотеке, как извлекают на свет под истошные вопли Акулы, и что обо всем этом думает Р Первый, единственный в Доме, кто может Седого опознать.
Слепой слушает мое молчание, как будто это слова, внимательно и проникновенно.
— Его ниоткуда не вытащат, Сфинкс, — говорит он. — Седой — Ходок. Мог бы и сам догадаться.
Я немного расслабляюсь, но внутри по-прежнему все кипит. Черт бы побрал всех Ходоков Дома, вместе взятых! И Седого, и Слепого, и остальных. Почему они всегда самые невыносимые люди на свете? Почему окружают себя таким ореолом таинственности? Почему Седой не сказал мне правду, вместо того, чтобы морочить голову с поисками места для ночлега, когда ему не нужен был никакой ночлег?
Чтобы немного успокоиться, пересаживаюсь со стула на перила. Самое близкое к подоконнику, что можно здесь найти.
— Ходоков не любят, — просвещает меня Слепой. — Никто. Даже Прыгуны. Так что ни один Ходок никогда не признается, кто он, если не уверен в собеседнике.
Он успел вернуть мой кофе и положить рядом с чашкой еще одну сигарету. Я подцепляю ее непослушными пальцами и сую в рот. Пальцам не так больно, как я представлял. Может, они смогут удержать и чашку.
— Иногда я тоже ненавижу Ходоков, — признаюсь я в порыве откровенности. — И довольно сильно.
Слепой кивает, словно я лишь подтвердил то, о чем он прекрасно знал.
Некоторое время мы молчим.
По дороге, фырча и завывая, проезжает какой-то драндулет. Весь перекошенный, с единственной целой фарой. Слепой, не глядя на него, чуть склоняет голову, прислушиваясь. Он видит, но все привычки незрячего остались при нем. Пальцы тихонько постукивают по столу.
— Если у тебя больше нет вопросов, — начинает он, — может, ответишь на мой?
У меня еще много вопросов, но я слишком устал. От попыток их сформулировать, от предполагаемых ответов Слепого, от этого места, от своих никчемных рук, даже от ветра и тишины.
— Ухожу я или остаюсь?
Пальцы Слепого замирают, оборвав постукивание, лицо каменеет.
Я подавляю желание потянуть время и, как могу, мягко говорю:
— Я выбираю Наружность, Слепой. Прости.
Он по прежнему спокоен, только дыхание чуть перехватывает, как будто я его ударил. Отвожу глаза.
— Почему? — спрашивает он.
— Не хочу однажды проснуться стариком.
Он смотрит с таким удивлением, словно я сказал невозможную глупость. Как будто ищет слова, выражающие сочувствие моему состоянию, и не находит.
— А что, в Наружности этого не произойдет?
— Произойдет. Если доживу. Но постепенно. И ключевое слово тут «проснуться».
— Не понимаю, — говорит он.
Конечно, не понимает. И никто не поймет. Никто из тех, кто не просыпался из одной жизни в другую, то есть вообще никто. Слепого не преследуют видения, где он тупо улыбается в палате для умалишенных, пребывая в иных мирах, в то время, как тело существует само по себе, без присмотра, дряхлея и воняя мочой.
Я не смогу ничего объяснить. Для него реальность здесь. Для меня — только там.
— Помнишь, когда мы были маленькие, я не мог растолковать тебе, как выглядят цвета? Синий, оранжевый, желтый...
Он еле заметно усмехается.
И я вдруг понимаю, какой я идиот. Я знал, что на Изнанке он видит не хуже любого другого. И знал, что он бывал здесь задолго до моего появления в Доме. Почему же никогда не думал об этом раньше? Значит, когда он в детстве часами просил описывать ему то одно, то другое, а я старался из всех сил... он притворялся? В это невозможно поверить, ведь он был совсем ребенком. Или для Ходоков возраст не имеет значения? А может, возраст не имеет значения для Дома? Посланцам Изнанки надо быть хитрыми и изворотливыми... И тем, кто имеет с ними дело, тоже. Поэтому, пока в голове у меня крутятся эти мысли, я заканчиваю начатое предложение и почти без запинки перехожу к следующему, а потом к следующему, я на удивление спокоен и ни разу не сбился, хотя внутри звучат уже изрядно надоевшие призывы срочно ставить фургоны в круг. Я заглушаю их, как могу, но паника все растет.
Зачем он привел меня сюда? Только чтобы задать свой вопрос? Чтобы соблазнить ветром, цикадами и пусть обожженными, но целыми и настоящими руками? Если он подозревал, каким будет ответ... Он уже показал мне, где хранятся ключи от сейфа, на той же связке болтаются и ключи от дома, рассказал о соседях, в холодильнике наверняка есть еда... Собирался оставить меня здесь с самого начала, еще не услышав ответа на свой вопрос? А самое страшное — он уверен, что для меня так будет лучше. И мне его не переубедить.
Объяснения иссякли.
Слепой молчит. Не смотрит, только слушает, низко склонив голову. Указательным пальцем рисует на клеенке мелкие спиральки, которые постепенно становятся все шире. Одновременно раскручивается живущая в нем пружина, о которой знает даже Курильщик. Внимательно слежу за рисующей рукой и догадываюсь, что зря старался. Слух Слепого — страшная штука. Его почти невозможно обмануть.
— И все же попробуй, — предлагает он. Слишком бесстрастно. По коже пробегает холодок. Я пугаюсь уже по-настоящему.
— Попробуй объяснить, — говорит он. — Все это время ты рассказывал, почему мне невозможно объяснить, за что ты так любишь Наружность. Привел уйму примеров, но толком ничего не сказал. Так что попытайся еще раз. Закидай меня словами, спрячь за ними свой страх. Может, получится лучше. Может, в этот раз я не услышу, как бросаю тебя здесь с чокнутыми соседями и парой консервных банок в холодильнике, а сам исчезаю с демоническим хохотом, потому что так велел мне мой Господин Серое-Здание-в-Три-Этажа!
Я вскакиваю, опрокинув кресло. В жизни не слышал, что бы Слепой так орал. Вернее, чтобы он вообще кричал.
Он тоже вскакивает. В распахнутых глазах по крохотному зеленому светлячку. У людей так не бывает. Я почти уверен, что он бросится на меня, но вместо этого он с такой силой врезает кулаком по столу, что вся веранда вздрагивает. Вместе со мной. Отчетливо слышен треск. Что это было — стол или кость?
Мы оба дышим так, словно только что дрались, но его трясет сильнее. Я почти уверен, что он сломал себе руку.
— Слепой, — говорю я шепотом.
— Заткнись! — кричит он. — Идиот!
Потом опускается на стул и закрывает глаза. Сидит неподвижно. Скручивает обратно соскочившую пружину, медленно, виток за витком, укладывает ее обратно.
Я подбираю свой стул. Сажусь. Ноги дрожат. Едкий сосновый дух, заполнивший веранду, постепенно слабеет.
— Я не смог бы этого сделать, — говорит Слепой, не открывая глаз. — Даже если бы захотел. Ты — самый придурочный из когда-либо существовавших Ходоков. И один из самых сильных. Все дороги открыты перед тобой, ключи от всех дверей у тебя в кармане, но ты гордо отправишься покорять Наружность, потому что хочешь прожить жизнь безруким калекой. Иди, живи, делай, что хочешь. Но хотя бы знай, кто ты на самом деле.
Не знаю, что хуже. То, что он сказал, или то, какими словами воспользовался. Он никогда так не говорил, и никто другой в Доме не позволил бы себе подобного. Я сижу, оглушенный его словами и его злобой, глотая воздух, и пытаюсь представить, какого Слепого я сегодня еще не видел. Знаю ли я вообще этого человека или это существо, или только думал, что знаю, а на самом деле не знал ничего, даже о себе самом. Потому что он не соврал, так не врут даже Ходоки, то есть мы, ведь я, получается, тоже Ходок, причем из изощренных, если я хоть что-то понял в этой тираде о дорогах, дверях и ключах.
Незнакомец напротив обхватывает голову руками, одна из которых распухает на глазах, и горестно шипит:
— Ходоки, мать вашу! Я тоже вас ненавижу. Пятеро на весь Дом, и четверо из них, видите ли, сделали свой идиотский выбор. Один слишком влюблен, чтобы соображать, другому приспичило искупать какую-то воображаемую вину, третьему надо повидать мир и он чихал на всех, четвертый ненавидит Изнанку! А что прикажешь делать мне? Сколько, по-твоему, у меня жизней в запасе, чтобы отыскивать и перетаскивать всех по одному?
С каждым его словом меня все сильнее терзает чувство вины. Ничего не уточняю и не переспрашиваю. Кажется, я больше не имею на это права. Я знал, что он будет уговаривать, может, даже просить, но не ожидал, что это будет так. Еще немного, и я передумаю. Надо держаться. Рано или поздно это закончится.
В изнаночном мире почти стемнело. Блеклая полоса заката потухла, телеграфные столбы растворились в сумерках. Я знаю, что скоро небо усеет крупными, как пуговицы, звездами, и это будет очень красиво.
Слепой наконец замолкает. Видимо, тоже полностью иссяк. В сумерках он еле различим.
— Ты руку не сломал? — спрашиваю я.
— Не знаю.
— А лед у тебя в холодильнике есть?
Слепой встает и шаркает к холодильнику. Щелкает выключателем. Лампа в зеленом абажуре заключает стол в круг света, и сразу оказывается, что уже совсем темно. Чашки, как ни странно, уцелели, но дождевая лужица разлилась по всем направлениям и перестала быть лужицей; теперь клеенку испещряют тонкие грязные полосы.
Я тянусь к своей чашке. Кофе тоже не расплескался. Руки почти не болят, или я этого уже не чувствую. Слепой достает из холодильника лед.
Я знаю, что время разговоров прошло, знаю, что сейчас любой мой вопрос его только взбесит, но не могу удержаться, потому что, когда мы вернемся, он опять будет изображать безмятежного Слепого, и я никогда не узнаю...
— Почему ты так упорно расспрашивал меня о цвете, Слепой? Когда мы были детьми. Ты же здесь прекрасно видишь.
— Тебя отфутболить обратно? — устало спрашивает он.
Да. Этап откровений явно миновал.
— Нет, — отвечаю я. — Пока не надо. Можно еще кофе?
Он проверяет кофеварку и включает ее. Снимает пиджак и прикладывает к руке лед, примотав его какой-то подозрительной тряпкой, похожей на кухонное полотенце. Держит эту безобразную муфточку на весу. Теперь у нас одна здоровая рука на двоих, и самые простые действия усложнились.
— Тогда не видел, — вдруг говорит Слепой. — Я бывал только в Лесу и только по ночам. И не в том виде, чтобы различать цвета. А ты что подумал? Что я виртуозно играл роль слепого малютки?
Счастливый оттого, что он соизволил ответить, я отвечаю:
— Вообще-то, если честно, то да.
Он кривится.
— Ну, конечно. Юный эмиссар Изнанки. Ты параноик, Сфинкс.
— Знаю.
Слепой кое-как разливает кофе, и мы кое-как его пьем. Зеленый абажур такой глубокий, что освещает только стол, все остальное остается в тени. Мотыльки со стуком бьются о лампу.
— Значит, Лес находится где-то еще? Не здесь?
Он смотрит угрюмо.
— Это разновидность терапии или светская болтовня? А может, тебя совесть замучила? С каких это пор ты интересуешься Лесом?
— Не будь таким мстительным, Слепой, — прошу я. — Мне и так хреново.
Он пожимает плечами.
— Лес не здесь. Туда не попадешь вот так, запросто. Не найдешь дорогу. Он или приходит к тебе сам, или нет. Лес ни под кого не подлаживается.
Глаза Слепого все еще отсвечивают зеленым. Хотя сейчас эти отблески можно счесть отражением лампы. Я хочу спросить о сосновом запахе, но сдерживаюсь. Что-то непривычное прозвучало в голосе Слепого, когда он говорил о Лесе. Уважение? Нежность? Вот чего я сегодня еще не видел.
— А это место, значит, подлаживается? — уточняю я.
— Можно сказать и так.
— Можно ли считать реальным место, которое под кого-то подлаживается?
Слепой вздыхает.
— Что ты вообще считаешь реальным, Сфинкс? Дом?
— Да, — отвечаю, не подумав, и тут же понимаю, что попался. Причем по-дурацки. Реальность, в которой состайник оборачивается огненным ящером и сжигает тебе протезы до каркаса?
Слепой усмехается, но не пользуется возможностью ткнуть меня носом в очевидное. Вместо этого вдруг делается серьезен.
— А Русалка? — спрашивает он. — Ты спросил, чего бы хотелось ей?
Я настораживаюсь.
— Она сказала, что примет мой выбор.
— А вдруг она не может выбирать? Вдруг она вообще не из нашего мира?
— Что это значит, Слепой?
Он опять усмехается.
— Мало ли что... Но если она из другого мира, в Наружности ей места нет.
— Так не бывает, — отвечаю я, стараясь сохранять спокойствие. — Ты это выдумал прямо сейчас, на ходу.
— Ну, разумеется, — он утыкается в чашку. — Чего я только не придумаю, лишь бы тебя удержать.
Я понимаю, что по-человечески нам с ним уже не поговорить. Он так и будет меня запугивать. Допустим, я параноик, но зачем на этом так безжалостно играть?
— Прекрати, Слепой, — говорю я. — Уважай мой выбор, как я уважаю твой.
— Конечно, — он устало прикрывает глаза. — Как скажешь.
Но мне теперь уже не избавиться от ускользающего образа Русалки, которая грустно машет мне из-под толщи воды, исчезая в неведомом мире. Черт бы побрал Слепого... Есть на свете хоть что-то, что для него недопустимо?
Чуть погодя он встает и выключает свет. Мы оказываемся в кромешной темноте. Но ненадолго. Крупные звезды проступают на черном бархате ночи. Если приглядеться, они разноцветные. Я отодвигаюсь от стола и закидываю ноги на перила. Слепой облокачивается о них. Мы сидим молча и смотрим на звезды.