Весной речка Эль набухнет, выльется из берегов, затопит пашни и луга, позвенит тысячами ручейков и, успокоившись, снова уляжется в свое просторное ложе. На удобренной плодородным илом пойме вырастает трава, высокая, как камыш.
Расчищенная лесная делянка вновь зарастет побегами, неукротимыми и буйными, как сама жизнь. Можно отвести воду из реки в канаву или рыбное озерцо, но свернуть ее с русла невозможно.
Кто родится с царскими замашками в голове, быть тому царем. Кому суждено появиться на свет с шишкой на лбу — до конца дней своих останется в немилости у судьбы.
Два брата орехи колют, но глупо думать, что они оба сыты — одному из них предназначено ядра есть, а другому — скорлупу подбирать.
Так было, так есть, так будет. Человеку никогда не вырваться из железной карды, очерченной неумолимым богом судеб — кэбе.
Элькасинский богач Чалдун любит об этом напоминать отчаявшимся людям. Утешение для них, правда, небольшое, но разумный человек должен все же понять, что выше своей головы не прыгнешь.
Солнце еще не взошло, а Чалдун давно на ногах. Он обошел свое хозяйство, со всех сторон оглядел, как бы оценивая огромный пятистенный дом, задумчиво постоял у ворот и тихо зашагал вдоль улицы, сутулясь и кряхтя. Кто не знает Чалдуна, жалостливо подумает, — вот бедняга: старое потертое пальтишко домотканого сукна, валяная старомодная шляпа калачиком, стоптанные подшитые валенки, в руке — старческий посох…
Но Чалдун хитер и мудр: после зимних невзгод и на скотине шерсть висит клочьями, но придет время, и она, обновленная, заблестит на солнце.
В конце поселка старик долго стоит, о чем-то размышляя, затем направляется к мельнице.
Иван Иванович Долбов, также давно бодрствующий, встречает его на пороге. Почтительно поклонившись — что ни говори, близкая душа, — они без предисловий перекидываются новостями:
— Последние дни доживают: в Москве голод, на фронте бунт. Кронштадт восстал, Петербург скоро падет.
— Что Москва, Петербург! Под боком, в Казани, красные войска разбегаются…
— Под Симбирском крестьяне поднялись, начисто порешили новую власть…
— Так будет и у нас. Виданное ли дело — власть у лапотников. Им нельзя доверить телячий табун, а они лезут народом править!
Хозяин и гость переговариваются скороговоркой, вполголоса, понимают друг друга с полуслова. Не то время, когда можно лясы точить, выставлять дружбу напоказ.
— Слыхал: не сегодня-завтра будет переворот. В Вирьялском районе уже все готово к бунту. В Шихранском районе тоже готовятся. Волости объединяются, открыто сговариваются по телефону. Советское правительство собирается, говорят, бежать в Нижний Новгород. Ну, конечно, сам знаешь, об этом никому, — ша! Мы ничего не видали, ничего не слышали. Не то все шишки посыплются на нас: как же, не голодранцы!
— Точно! Мельница молчит, жернова застыли, вода в желобах замерзла. Подождем, пока не взыграет половодье…
— Пухвир объявился. Наказал разузнать все, держать с ним связь. Только никак не пойму я его — свой он или чужой. Говорят же, сколько волка ни корми — все в лес смотрит. Грязным делом стал промышлять, и нас тем пачкает.
— Ты почаще напоминай ему, что революция лишила его не только пая в нашем деле, но и жену отняла. А человек держится за бабий подол так же крепко, как за нажитое добро.
— Словом, надо чаще нажимать на больное место. Я об этом не забываю. Кхе-кхе-кхе! — закашлялся Чалдун и подтянул пояс, очевидно, намереваясь уйти.
— Много, ой много прольется еще крови. Без возмездия такое дело не пройдет.
Чалдун юркой поступью пересекает купеческий двор, выходит за расписные ворота и через поле возвращается домой, ободренный и умиротворенный.
Деревня просыпалась и начинала свой новый неспокойный день: над соломенными крышами закурился сизый дымок, заскрипели борова колодцев, зазвенели детские голоса. Скотина, выпущенная со дворов, лениво бродила по улицам и гумнам, подбирая показавшиеся из-под снега прошлогодний бурьян и прелую солому.
Около помещения школы, ранее служившего церковной караулкой, начинают собираться ученики.
Чалдун, глядя на них, недобро усмехается. Он-то знает, какие порядки в этой школе, чему в ней учат. Учительствуют там пока свои люди…
Чалдун шествует по улице не спеша, любезно раскланиваясь с односельчанами — пусть все видят и знают, какой он старый, больной и добрый.
Но внимательный настороженный взгляд его все примечает: отчего-то сегодня деревенские мужики очень уж хмурые и озабоченные. Ворота и калитка звонко скрипят, как перед непогодой. Вся живность — коровы, овцы, куры, собаки, даже кошки и воробьи — ведут себя чрезвычайно неспокойно — так бывает перед большим бедствием. Это надо учесть и быть начеку.
Белобородые мудрецы говорили: наша деревня — это не только люди, но домашние животные, птицы, плетневые колья, овинные столбы, — и все это имеет общую со всем миром душу. Людям обидно находиться в близком родстве со всяким ничтожеством. Знает нечистая сила, что уязвлен этим человек, и еще больше потешается над ним, выкидывая разные диковинные штучки. Только выехал мужик за ворота — дорогу перебежала кошка. И вдруг растаяла, превратилась в старый кирпич из разобранной печки. Выбрался за околицу — кто-то со стороны верстового столба крикнул: «Куда едешь, дуралей? Останови лошадь-то!? Ведь у тебя колеса вертятся!» А на столбе сидит сорока и посмеивается. Приехал мужик в лес — страшный звериный рык раздался перед самой мордой лошади. Осмотрелся — нигде никого. Слез мужик с телеги, чтобы оправиться, — из-за пня выкатился еж, на ходу превратился в зайца, взлетел перепелом, дернул клювом за штанину и пропал…
Не верит и не верил никогда во все эти небылицы Чалдун. Одно знает он: чем темней и доверчивей народ, тем легче им распоряжаться и управлять.
А, бобыль Тилек… На нем рваное городское пальто, поношенная фуражка чиновника-почтовика и старые калоши, надетые на онучи. Он то и дело забегает вперед, раскланивается, как на языческом молении, и бормочет, оскаливая черные от постоянного курения зубы:
— Знаешь, скоро будет потеха. Отольются кошке мышкины слезки. Слышно, в других местах уже началось…
Чалдун испуганно озирается, ускоряет шаг. Какой прок ему от участия и сочувствия этого «киреметного архиерея». Только разговоры разные пойдут…
— Праздник будет, как скопытится новая власть. Магарыч с тебя, хозяин, — продолжает бубнит Тилек, извиваясь перед Чалдуном, как нищий перед скупой хозяйкой.
— Цыц! Не болтай зря, не вертись около меня! Ты мне ничего не говорил, я тебя не слышал! Понял? — злобно шипит Чалдун и, забыв о своей показной немощи, быстро уходит.
Тилек останавливается, недоумевающе смотрит ему вслед, затем обиженно машет рукой и направляется в противоположную сторону.
Чалдун замедляет шаг у двора с маленькой избушкой, крытой дранкой. В каком-то мрачном раздумье он останавливается у калитки, тянется к щеколде.
— Каким ветром загнало? В первый раз, поди, входишь в нашу калитку, — говорит Прагусь. Он стоит среди двора и ухмыляется.
— Как в первый раз? Я был на твоих крестинах. Захаживал, когда мать твоя жива была, — как бы не понимая намека, миролюбиво отвечает Чалдун и скромно останавливается, опираясь о посох.
— Разве что вот тогда… — соглашается Прагусь. — Только я того не помню. Ну, что же, раз пожаловал — пойдем в избу.
— Да я так, мимоходом… поговорим здесь. Видишь ли, школе нужны дрова. Доставить их нужно с беличьей делянки. Я пожертвовал. Но в мои годы в лес не поедешь…
— Хочешь, чтобы я съездил? Но время-то какое… Страшно из дома выходить, не то что в лес отправляться…
— Ну, гляди сам… Не даром же предлагаю… Да и дети мерзнут. Не больно чужие, наши же, деревенские, понимать и сочувствовать нужно… Тем более что скоро нам придется налаживать совместное хозяйство…
— Как совместное? — удивился Прагусь. — Ты хозяин, я работник…
— Ну, ну раскукарекался петухом… Не слыхал разве о кооперациях, артелях, коммунах?
— Ха-ха-ха! — рассмеялся Прагусь. — Ягненок и волчица в одной карде! Нет, не бывать этому.
— Ну, я пойду. Благое намерение привело меня к тебе, но раз ты так… — Чалдун направился к калитке, еще более ссутулясь.
— Погоди, хозяин, погоди. Так и быть, съезжу за дровами. Не годится учеников держать в холоде. Только предупрежу отца, да прихвачу берданку. Соскучился по лесу, — постреляю…
— Иди ко мне, запрягай коня и поезжай. А я загляну к Чигитову, потолковать с ним нужно…
— Одного, хозяин, не понимаю. Снова поговаривают о перевороте, тебе бы радоваться нужно, а ты вдруг с заботами о школе… Что-то не похоже это на тебя!
— Ты, Прагусь, не скаль зубы зря. Человек я добрый, никакая власть мне не помеха. Об одном молюсь денно и нощно, чтобы меня не трогали, — тихо проговорил Чалдун, проходя через калитку.
У лачуги Чигитовых Чалдун остановился, опершись о посох, точь-в-точь усталый богомолец, идущий на поклон к Михаилу-угоднику. Скользнув оценивающим взглядом по обветшалому домику, прошел во двор. Марфа выбежала навстречу гостю, приветливо улыбаясь:
— Первый раз в жизни заглянул к нам. Идем, идем в избу. Кируш дома, работает. — И прошла вперед, открывая перед Чалдуном двери.
Ненавидела Марфа этого человека, но кто знает, чья сила возьмет верх. Лучше уж пока прикинуться ласковой и доброй. Неимущему человеку всю жизнь приходится хитрить да увертываться.
— А, хозяин! Давненько не встречались, — проговорил Кируш, бросая лапотную колодку на кутник. И заходил по комнате, шурша навешанным на пояс лыком. — Садись, дядя Чалдун, вон лавка. Вот лапти задумал сплести. Скучная работа, не зря покойный отец не выносил ее. Он говорил: лучше в десяти ведрах днища обновить, в десяти рукомойниках-кумганах дыры запаять, чем сплести пару лаптей. — Кируш расстегнул пояс, снял лыко и бросил его на скамью.
Чалдун опустился на стул, съежился под вопросительно-удивленными взглядами Чигитовых, заговорил тихо, солидно:
— Да, трудная ваша жизнь. Отец погиб на войне, сам настрадался — не пожелаешь лютому врагу. Раны-то, поди, еще не зажили, чай, ноют, покою не дают?
— А я-то что? Ну, был ранен, теперь выздоровел… — Кируш продолжал ходить по лачуге взад и вперед. Марфа же слушала и молчала, как и положено женщине, когда говорят мужчины.
— Жизнь пора начинать устраивать. Человек живет только раз, пишут в книгах. Значит, надо стараться жить хорошо. Вот и вам скотинкой пора бы обзавестись, землицы бы засеять побольше…
— Война кончилась, теперь постепенно все уладится. Много ли нам надо.
— Возьми корову…
— Не знаю… Пожалуй, лучше купить…
— Скромность, конечно, украшает мужчину. Но что зазорного в моем предложении? Я ведь не без выгоды предлагаю — половину приплода мне. Люди вы работящие, скромные, не то что Пухвир, — неблагодарный человек. Чего я только для него ни делал, и все пошло прахом.
— Пухвир ведь ваш управляющий, правая рука…
— Какая там рука! Было да сплыло. Я и прежде на порог бы его не пускал, да старость — не радость… Глазами бы все сделал, а рукам не под силу. Тут с самим сатаной войдешь в сделку. Загубит Пухвир себя, ой, чует мое сердце — загубит. Мало того, что бандитствовал несколько лет, до сих пор не смирил свою гордыню.
— Ну, а теперь-то что он?
— Как что? Сегодня явился ко мне чуть свет — худой, затравленный, смотрит цепным псом. Дай, говорит, жеребчика, слетаю в Вутлан, привезу Харьяс.
— Как Харьяс? Разве она жива? Говорили ведь…
— Зря, значит, говорили… Возьму, говорит, Харьяс на аркан, привяжу к саням и приволоку домой, а то прикончу на месте…
— Он взял лошадь или пешком ушел? — всполошился Кируш.
— Я ему ответил: не получишь ты моего жеребчика, потому что из доверия у меня вышел. Да и дело задумал опасное, не хочу в него впутываться.
— А если бы я попросил коня? Очень мне нужно съездить в Вутлан, — загорелся Кируш. — Там живет мой сослуживец по Красной Армии. Да и Харьяс… как-никак соседка, вместе росли…
— Разве я тебе отказывал в чем? Разве не возил тебя, как родного сына, в Симбирск на ярмарку, когда ты работал у меня?
— Только тревожно что-то в народе, не случилось бы чего…
— Сам решай, — степенно отвечал Чалдун, направляясь к двери. — Народ, он глупый, натворить всего может… А тебе, конечно, забота — не даром же кровь на фронтах проливал. Ну, мне пора. Если надумаешь, приходи, — моя конюшня для тебя всегда открыта. Прощай, Марфа, желаю тебе поскорее обзавестись доброй да работящей невесткой, помощницей на старости лет.
Странная и нескладная беседа на этом кончилась, и Чалдун вышел со двора Чигитовых. Возвращаясь домой, он видел, как лихо промчался Прагусь, направляясь в сторону леса. Вскоре прибежал и Кируш. Он быстро запряг жеребчика в кошевку и, подергивая красивыми вожжами, в позументах и побрякушках, как заправский кучер, вылетел со двора. А Чалдун в это время стоял у окна и вслед ему хитро улыбался, пощипывая седую жиденькую бородку: наивные люди!
Ягур Ятманов сидел в своей избушке за столом, подперев кулаком крупную черноволосую голову. Его жена, настраивая прялку, злобным речитативом выговаривала:
— Предупреждала я тебя, не суй свою дурацкую башку, куда не следует. Не послушался. И чего же ты добился? Богачи тебя ненавидят, бедняки боятся, даже меня обходят за версту, не здороваются. Ой, пропадем мы с тобой, пропадем, Ягур, чует мое сердце… Вон в соседней деревне, говорят, расправились с такими активистами, как ты…
На безбородом монгольского типа лице Ягура — грустная задумчивость. Черные раскосые глаза прикрыты бледными веками; пусть жена не видит, какое отчаянье в них. Нет, Ятманов не отрекается от своих убеждений, не жалеет о том, что им сделано. Его беспокоит неустойчивость настроения людей. Конечно, обстановка тревожная, народ устал от смуты, бунтов и войн. Но нужно же понимать, что все это тем быстрее кончится, чем дружнее и сплоченнее станут они!
Взять хотя бы Кируша. Сознательный, передовой человек, бывший боец Красной Армии, едва не погиб на фронте, а вернулся в Элькасы, — стал неузнаваем. То он усомнился в том, что нужно выполнять план государственных заготовок, то, поддавшись уговорам матери, с головой ушел в заботы о личном хозяйстве. А тут еще давняя любовь… Подумать только, налетел, как ураган, сообщил, что Харьяс жива, и на жеребце самого Чалдуна умчался в Вутлан. Наивный человек, поверил, что Чалдун проникся к нему искренней добротой!
И Прагусь ведет себя не разумнее. Бегает за девушками, хвалится, что женится только на самой красивой. Не расстается с невесть откуда взявшейся двуствольной берданкой. Мечтает о личной кузнице, хотя к чему бы она ему?
Вот во что выливается многовековая человеческая мечта о свободе и материальной независимости!
К вечеру, когда солнце было только на два локтя выше вершин присурских лесов, в одном из переулков собралась толпа. В центре ее был Пухвир. Тоном доброжелателя и соучастника он сообщил:
— Кончилась советская власть. Не знаю, как в далекой Москве, а у нас во всех волостях смещают Советы, убивают большевиков и всех советских горлопанов. В Акулеве ранен председатель Чувашского ревкома и убит один из военных комиссаров. В Кошелеве растерзали учительницу за то, что она сочувствовала новой власти. Так что самое время и нам начинать…
Сказав это, Пухвир исчез неизвестно куда. А по деревне со скоростью ветра понеслись слухи: страшная кара ждет всех, поддерживающих советскую власть…
На улицу высыпал народ, как во время пожара. Мужчины собирались группами, шумно обсуждая создавшееся положение. Женщины также шушукались, передавая друг другу чудовищные вести. Тилек, как обычно пьяный, бродил от двора к двору, довольно бормоча:
— Клин клином вышибают. Не наша деревня создает погоду, а погода заставляет ее кутаться в солому. Нужно делать то, что делают другие. Красный солдат Кируш уже сбежал, Прагусь тоже куда-то подался, будем зевать и другие разбегутся…
За ближайшим углом кто-то громко возмущался:
— Кто вывез наш хлеб? Кто угнал наш скот? Кто мучил нас на лесоразработках? Активисты — Ягур Ятманов, Чигитов… Связать их, посадить в кутузку и судить народным судом!
Через несколько минут эти слова повторялись всюду, где собиралось пять-десять человек. Люди, напуганные подстрекательствами, тянулись друг к другу. Вот образовалась огромная толпа, она беспорядочно и бестолково пошумела, тронулась с места и черной тучей поплыла по улице, в сторону дома Ятманова. Когда толпа приблизилась к воротам, Ягур, накинув на плечи шинель, вышел на крыльцо.
— Что случилось, товарищи? — спросил он.
— Нет теперь товарищей! Хватит дурачить нас посулами да обещаниями. Устали мы от неразберихи! Покоя хотим, спокойной жизни! А такие, как ты, только баламутят народ. Становись на колени, поклонись на восток, хоть раз, перед смертью, помяни имя божье!
— Товарищи, тише, успокойтесь, выслушайте меня…
Но толпа хлынула в ворота, окружила Ягура. Кто-то ударил его по голове шестом, кто-то пнул ногой…
Ятманов метнулся в темный проем сенной двери, захлопнул ее.
— Ломать дверь! Разнести избу в щепы! — раздался голос из толпы.
— Скорее подай револьвер, в сундуке он, — сказал Ягур испуганной жене. А сам из последних сил держал за скобу дверь, не надеясь на прочность задвижки.
Дверь выломали, Ягура выволокли из сеней и начали бить чем попало.
Он свалился на землю, обливаясь кровью, но все еще выкрикивал какие-то слова.
— На плетневой кол его! Размозжить ему башку! — кричали одни.
— В кутузку его, народным судом судить! — предлагали другие.
Более разумные урезонивали:
— Нельзя так, братцы. Не пришлось бы держать ответ за самосуд!
— Убить его надо и разнести дом, чтобы и следов от него не осталось!
Со звоном посыпались оконные стекла, заскрипели серые доски ветхих сеней…
И вдруг раздался ружейный выстрел. Толпа дрогнула, заволновалась. С берданкой в руке, поднятой над головой, сквозь толпу к Ягуру пробирался Прагусь. Увидев его, окровавленного, едва живого, он грозно закричал:
— Что вы наделали! Ятманова должны судить те, кто взял власть!
— Да ты-то кто такой? Гусь какой нашелся! Сам-то путался с советской властью не меньше чем с девками, — послышались голоса.
— Многие из вас тоже поддерживали советскую власть, пока верили в нее, — храбро заявил Прагусь. — Но вера вся вышла. И вот я приехал за Ятмановым по приказанию атамана Курганова.
— Зачем это он понадобился Курганову? Крутишь ты что-то!
— Дураки вы! Допросить нужно Ягура, выведать у него все советские секреты. Живо помогите мне уложить его на Чалдунова мерина. Вон он стоит. Если же сомневаетесь, пусть два человека едут со мной, — твердо и смело сказал Прагусь.
Толпа расступилась, когда Эльмуков и двое мужиков подняли окровавленного Ягура и перенесли его на розвальни. Прикрыв Ятманова солдатской шинелью, затоптанной и порванной, Прагусь натянул одной рукой вожжи, другой поднял над головой берданку и погнал лошадь.
Толпа у избы Ятманова начала быстро редеть. Одни торопились домой, другие — на мельницу. Ведь там, по словам Прагуся, заседала новая власть.
За деревней, в поле, Эльмуков неожиданно остановил лошадь и грубо сказал мужикам, сидевшим на задке саней:
— А ну, дурачье, слазьте побыстрее, да отправляйтесь домой, живо! Не то разнесу ваши глупые головы прикладом!
Мужики соскочили на обочину дороги, по колени утонув в снегу, испуганно попятились.
Прагусь хлестнул вожжами коня и погнал его по дороге, ведущей в черноземные степи Татарии.