– В Малом театре вы сыграли царя Федора Иоанновича. Что вас привело к этому образу?
– Незнание. Мне казалось, что он душевными качествами близок к Мышкину. Я ошибся. В нем все другое. Он иной. Не раскаиваюсь, что взялся за этот материал, но не мог предположить, что будет столь трудно с ним, иначе не притронулся бы, так как его сложность во многом превосходит интерес работы над ним [54].
Роль царя Федора актер сыграл через семь лет после второй редакции Мышкина, почти пятнадцать отделяло его от премьеры «Идиота». Уйдя из БДТ, Смоктуновский сосредоточился на работе в кино, сыграв Гамлета, Куликова, Деточкина, Чайковского и еще десятки ролей. Собственно, приглашение сыграть Гамлета и было непосредственным поводом ухода от Товстоногова. Разобраться же во внутренних мотивах разрыва столь счастливо начатого творческого союза, боюсь, уже никому не удастся. Говоря о Смоктуновском, многие его коллеги до сих пор убеждены: не надо было уходить от Товстоногова. Остался бы – и еще не такие роли, как Мышкин, сыграл бы! Действительно, главный режиссер Советского Союза и первый актер – сочетание импонирующее. Хотя Смоктуновского никогда не называли «актером Товстоногова», скорее уж, отмечали отличия его актерской манеры от стиля БДТ. Да и как бы вписался в этот жесткий режиссерский театр (при всей крупности индивидуальностей, составляющих актерский ансамбль БДТ) актер-самоучка, актер, который годами не выходил на театральные подмостки, предпочитая им кино, актер, воевавший с режиссерами и считавший их губителями актерских дарований, актер-премьер, всегда тянувший «одеяло на себя», актер-солист, всегда и везде выделявшийся из любого ансамбля?..
Ситуация ухода Смоктуновского из БДТ прекрасно дешифруется в традиционных романтических ключах: возник ниоткуда, сыграл великую роль, и варианты – умер, исчез, ушел. И уход из БДТ тогда прочитывается как замена ухода окончательного и бесповоротного. Ее вписывали и в бессмертную летопись театральных интриг, отметив черным крестом булгаковского Регистра: зависть, ревность, конкуренция. «В БДТ по его поводу был целый консилиум, что таких актеров без образования мы не должны держать в рядах нашего театра. Там же на Мышкина было подано пятнадцать заявок. Все считали, что они могут, а тут какой-то незнакомец. Какой-то чужой элемент. Они говорили, что в Мышкине он играет самого себя, и ничего другого сыграть не сможет. А тут начались разговоры о Чацком (Товстоногов хотел пробовать его на эту роль). Козинцев пригласил его на роль Гамлета без всяких проб. И тут же пошло возмущение: нельзя играть в кино и БДТ одновременно (при том, что многие актеры БДТ успешно работали в кино). Ну, Иннокентий Михайлович тут же ушел. Он был очень независимым человеком. „Неужели я буду что-то доказывать на их худсоветах, да я лучше фотографом буду или плакаты рисовать пойду!“» [55]. И Смоктуновский сделал очередной нелогичный и неотразимый «ход судьбы» – совсем ушел из Большого драматического.
Тогда казалось, что он окончательно распростился с театром. Царь Федор стал возвращением Смоктуновского на сцену. Поставленная перед собой задача была и сложнее, и легче, чем когда-то в «Идиоте». Смоктуновский вступал в возраст, когда от него уже уходили роли молодых героев, появился и стал расти список ролей, за которые «поздно браться». Накопленный опыт, мастерство, зрительское признание были и союзниками, и врагами. К сложностям возврата в театр после долгого перерыва добавлялись трудности адаптации к новому театру, новым партнерам, новому городу (Смоктуновский незадолго перед тем переехал в Москву), новой публике, добавлялись и трудности самой роли.
О роли мечтал; именно Федора как условие выдвигал в переговорах с Ефремовым о поступлении в труппу Художественного театра. Как вспоминал сам Ефремов: «Пока я раздумывал по поводу „Царя Федора“ в Художественном театре, Равенских подсуетился, – и Кеша пошел в Малый театр» [56]. Пошел именно за ролью Федора, которую считал одной из интереснейших в мировом репертуаре: «Только страшная, невероятная психофизическая трудность в исполнении этого образа не позволяют ему стать в ряд с мировыми эталонами драматических героев, таких как Гамлет, Фауст, князь Мышкин. Царь Федор – трагедия обманутой доверчивости, попранной доброты. Эта работа ближе всех поднялась, подошла к уровню, который так легко был преподан зрителю в образе кн. Льва Николаевича Мышкина» [57]. Любопытен ряд, в который Смоктуновский ставит Федора Иоанновича: Гамлет – Фауст – Мышкин; поразительно свидетельство, что царь Федор – образ более психофизически сложный, чем Мышкин и Гамлет (тут Смоктуновский мог сравнивать по собственному опыту).
Казалось, было бы логичнее сопоставить Федора с благородным жуликом Деточкиным из «Берегись автомобиля». Впервые попробовав свои силы в комедии, Смоктуновский получил всесоюзное признание, равное только его же Гамлету. Деточкина роднят с Федором: простодушие, доверчивость, непосредственность, детскость, в которой есть что-то ангельское… Элементы комизма, на которых настаивал А. К. Толстой: «Трагический элемент и оттенок комисма переливаются один в другой, как радужные цвета на раковине. С этим комисмом сценический художник должен обращаться чрезвычайно осторожно и никак не доводить его до яркости» [58].
Но образ Деточкина в размышлениях о Федоре не возникнет, опыт смешения комических и драматических элементов не будет использован, актер, вопреки автору, решительно откажется от комической подсветки своего Федора. Как, впрочем, не раз отказывались до него другие исполнители этой роли. Пожалуй, только в описаниях Федора, каким он виделся А. П. Ленскому, можно угадать ласковую усмешку, добрую иронию, близкую Алексею Толстому. А. П. Ленский, за два года до спектакля МХТ хлопоча об отмене цензурного запрета, писал: «Он является перед зрителем не в торжественной обстановке приема послов и царской думы, не в полном царском облачении, а именно в своей простой домашней обстановке, со своей Аринушкой, тут же вышивающей на пяльцах; в этом знакомом каждому москвичу тесном, жарко натопленном покойнике, с пузатой печкой, занимающей добрую четверть комнаты, с этим запахом лампадного масла и ладана, словом: со всем тем, что окружало некогда православного русского царя. И на этом-то благочестивом, стародавнем, словно из потускневшего золота, фоне воспроизвести симпатичный всепрощающий образ „царя-ангела“, как его называли» [59]. Ленскому пьесу так и не дали поставить.
Вышедшие в роли Федора почти одновременно после разрешения постановки пьесы Алексея Толстого для МХТ и Суворинского театра, Иван Москвин и Павел Орленев заложили традиции трактовки образа, которым с вариациями, диктуемыми актерской индивидуальностью, следовали другие исполнители (за Москвиным – Качалов, Хмелев, Добронравов; за Орленевым – Михаил Чехов). Одна из самых часто цитировавшихся характеристик орленевского Федора звучит так: «Если с Федора снять дорогой парчовый кафтан, шапку Мономаха и одеть в серенький и поношенный костюм современного покроя, и царский посох заменить тросточкой, его речь, его страдания останутся теми же, так же понятными нам и симпатичными. Этот средневековый самодержец – тип современного неврастеника чистейшей воды. Те же порывы к добру и та же слабость в осуществлении их, те же вспышки необузданного гнева и та же неспособность негодовать…» [60]. Орленев играл трагедию самопознания и разочарования в себе. Запоминалась долгая пауза размышления, когда Федор колебался отпустить Бориса или согласиться на арест Шуйских. Чтобы подкрепить решение, Федор молился: губы беззвучно шептали слова, лицо прояснялось, становилось спокойным и сосредоточенным: «Я в этом на себя возьму ответ». Когда после Федора Орленеву предложили роль князя Мышкина, артист отказался, боясь самоповтора.
Москвинский Федор с круглыми наивными глазами, смотревшими прямо в душу, оказывался насильно втянутым в противоречия политической борьбы. Москвин играл очень русского, близкого, понятного «царя-мужичка», по определению Н. Е. Эфроса. В. М. Волькенштейн в своей книге приводит высказывание Станиславского: «В „Царе Федоре“ главное действующее лицо – народ, страдающий народ… И страшно добрый, желающий ему добра царь. Но доброта не годится» [61]. Это ощущение собственного бессилия, собственной слабости, того, что «доброта не годится», – разламывало душу Федора – Москвина. Во всех рецензиях отмечались его детское всхлипывание на вопросе: «Я царь или не царь?» – и бескрасочный, опустошенный голос в финальном монологе: «Моей, моей виною случилось все…»
Вспоминая о подступах к Федору, Смоктуновский отметит: «Видел Москвина на кинопленке. Хотел сыграть противоположное Москвину» [62].
Елена Дангулова, присутствовавшая на репетициях Бориса Равенских, отмечала: «Смоктуновский пришел в Малый театр, уже зная, как будет играть Федора. Вот каким поначалу был его Федор: изможденное, не смуглое, а именно потемневшее от болезни лицо, жидкая бородка, горячечные глаза… Взгляд вроде бы и внимательный, но мимо, поверх собеседника, взгляд в себя… Сламывается походка, словно каждый шаг отдается болью. Лицо сведено судорогой. Руки как бы пытаются схватиться за воздух…» [63].
Трактовка актера шла вразрез с общей режиссерской концепцией спектакля. Борис Равенских видел в Федоре человека прекрасного духом и телом, мудреца, мыслителя и гуманиста. Ставить спектакль о царе, который слаб плотью и духом, считал не увлекательным и не своевременным.
Репетировать на сцене начали сразу в готовых декорациях, но без закрепленных мизансцен. Равенских объяснял, что «готовая декорация – это раз навсегда закрепленное пространственное решение спектакля. Его нельзя заменить, его надо обживать. Оно организует не только пластическое решение, но и требует от актеров определенного душевного настроя» [64]. Как свидетельствует Елена Дангулова, «поначалу многих актеров смущало решение художника Е. Куманькова». Идеальное Берендеево царство – терема, купола, церкви, красивые лица, красочные одежды – весьма напоминало оперные «боярские пьесы». «Особенно убедительными были доводы Смоктуновского: „Вся мировая сцена борется за сантиметры, чтобы приблизиться к зрителю, а мы сознательно отдаляем его от себя“…» [65].
Во время репетиций, идя навстречу пожеланиям режиссера, артист кардинально поменял свою трактовку роли Федора. Сам Равенских вспоминал: «Уходил Смоктуновский, бился головой об стену и говорил: „Оставьте меня, Борис Иванович, я не сыграю эту сцену“. Многие артисты плакали» [66]. «От Смоктуновского потребовалось, пожалуй, самое трудное для любого актера – перечеркнуть найденное и начать заново, с белого листа. Этот этап Смоктуновский начал с того, что уничтожил все внешние приметы образа. Федор словно помолодел, перестал казаться болезненным. Выяснилось, что его Федор умеет улыбаться. Борис Иванович в этот период упорно поправлял Смоктуновского по линии утверждения абсолютного здоровья Федора. Это были очень трудные репетиции. И много времени прошло, пока Федор Смоктуновского и Федор Равенских не слились воедино» [67].
Исчезли внешние признаки болезни, но она словно отступила внутрь. Этот Федор не спотыкался, но ступал ногой чуть более осторожно, чем здоровый человек. Он знал за собой болезнь, зорко вглядывался в себя и с усиленной осторожностью пытался выявить малейшие признаки начавшегося заболевания. «Болезнен и предельно хрупок этот человеческий организм, вот-вот что-то оборвется в нем, и все кончится полным мраком. Про таких говорят „не жилец“» [68].
На обложке артист пометил: «Живые глаза на спокойном лице. К. Станиславский» [69] (ни в режиссерских экземплярах «Царя Федора», ни в «Моей жизни в искусстве» эту цитату, если это была цитата из Станиславского, найти не удалось). Можно предположить, что артист здесь, скорее, помечает человека, напоминающего набросанный образ, вспоминает саму личность Константина Сергеевича, неотразимо обаятельную, артистичную и выразительную во всех внешних проявлениях.
И далее общая характеристика Федора:
«Тонко думающий, с высокой духовной организацией. Он – сын Иоанна Грозного, сын от крови и плоти, но духом выше, много-много выше».
Для Смоктуновского важна «царская порода» в Федоре (последний в роду). Когда-то Софья Гиацинтова отметила, что Смоктуновский единственный из современных актеров смог сыграть Мышкина – князем, Гамлета – принцем. Его Федор был истинным царем, и в его устах реплика «Я царь или не царь» теряла вопросительную интонацию. Он не спрашивал собеседника, он напоминал о своем сане. «И после слов: «Ты царь», – сразу спад, освобождение от тяжести и невероятная, до Дурноты, усталость. „Даже в пот меня бросило. Посмотри, Арина!“ – и царица заботливо вытирает ему лицо, шею за воротом рубахи, а он обмяк в ее руках и никак не может опомниться, как после обморока» [70].
Костюм, удлиняющий рост: длинная белая рубаха с вырезанным расшитым воротом; бледное лицо, нервная подвижность длинных рук с тонкими, изящно вылепленными пальцами, Федор Смоктуновского казался сошедшим с древнерусской иконы. Скамейки с маленькими ножками, приземистая утварь вокруг подчеркивали высокий рост, так же, как и русская рубаха с вырезанным воротом. Внешне Федор – Смоктуновский гармонировал с общим духом постановки, воссоздающей не столько исторический быт времен правления Федора, сколько былинную Русь теремов, колоколов, боярских бород. Среди красавцев и красавиц в стилизованных национальных костюмах царь, как определил на полях артист в акте, где впервые появляется Федор: «философ, мыслитель, мистик…»
Смоктуновский довольно решительно отошел в своей трактовке роли от черт святого юродивого. Он искал мужественность во внешнем облике, но особенно подчеркивал душевную крепость и высоту своего героя. Однако эта высота отнюдь не была дарована Божьей благодатью, не была «прирожденной заслугой», по выражению Томаса Манна, как это было у Федора – Москвина. С тем Федором, действительно, пребывало благословение, простота его была от Бога.
Федор Смоктуновского был во многом сыном грозного отца. Он унаследовал от Иоанна царственность облика и поведения, но и темный гул крови («сын от плоти и крови»). Слова Клешнина о Федоре: «Ты, батюшка, был от молодых ногтей // суров и крут и сердцем непреклонен. // Когда себе что положил на мысль, // так уж поставишь на своем, хоть там весь свет трещи», – и для Алексея Толстого, и для всех предыдущих исполнителей этой роли были лишь политической расчетливой спекуляцией на чувстве вины, постоянно преследующей царя. Они звучали явной клеветой, своей грубой обнаженностью подчеркивающей доброту, нерешительность, кротость Федора. Смоктуновский первым предположил, что в этих словах есть определенная правда. Федор Смоктуновского знал за собой эти черты, знал опасность пробуждения отцовского гнева, отцовской подозрительности, отцовской жажды крови, знал искушение поднимающейся изнутри темной силы. И боролся с нею, как мог. По свидетельству критика, «таинственным образом он будто выводит тень Грозного вместе с собой на сцену, она в нем, и вдруг проступает сквозь мягкие черты лица сына: подтягивается и твердеет нижняя губа, линия рта старчески опускается углами, делается костистым лицо. Федор Иоаннович поворачивается спиной, и мы видим вдруг сутулую, сухую спину старика – руки уперлись в поясницу, поддерживают потерявший устойчивость корпус, непослушные ноги суетливо ищут опору…» [71].
Федор выходил слегка возбужденным. Свой первый выход в сцене ПАЛАТА В ЦАРСКОМ ТЕРЕМЕ актер предваряет записью дум, которыми жил Федор во время возвращения на коне из монастыря:
«Еду на лошадке, а дума-тo одна – примирить всех».
Ни на прогулке, ни с Ириной, ни за столом, ни в его келье не покидали этого Федора государственные дела и заботы. В отличие от всех ранее сыгранных Федоров, Смоктуновский играл Федора-царя, имеющего главное качество государственного деятеля – царскую государственную мысль. Он жил царской мыслью, и каждая мелочь с этой мыслью связывалась и резонировала.
Федор появлялся впервые на сцене, озадаченный поведением своего коня, пытался, расспрашивая стремянного, понять причину: была ли это случайность, или чьи-то козни, или недобрый знак («Стремянный! Отчего конь подо мной вздыбился?»). Федор останавливался в дверях и с минуту стоял, опустив голову, не в силах оправиться от потрясения. Огромным усилием воли справлялся с собой. Для Смоктуновского поведение Федора в этой сцене – ключ к характеру, к поведению в ситуациях куда более серьезных и неясных. Для него важно, как его герой преодолевает отцовскую подозрительность. В реплике Федора: «Самого меня он испугал(!)», – слово «самого» подчеркнуто артистом и вставлен восклицательный знак вместо точки, а на полях вопрос:
«Ой ли?? Не знаю, так ли это?»
И далее:
«Допрос слуги и анализ: это было именно так?»
Федор Смоктуновского подозревал коня. Но был и еще оттенок Федор с подозрением относился и к себе. Тень безумия витала где-то рядом, и царю было необходимо убедиться и в собственной адекватности:
«Анализ – это было именно так?»
Он дотошно выяснял обстоятельства дела, убеждался, что все происходило естественно, что виноватых нет. И после рассуждения принимал решение:
«Простить коня».
С самого начала Смоктуновский задавал Федору медленный и напряженный ритм глубокого раздумья. Федор был погружен в собственные думы, неторопливо приглядываясь к происходящему. Окружавшие его люди точно знали, что они хотят, добивались желаемого, были стремительны и напористы. Царь говорил тихим ломким голосом, боясь расплескать свой внутренний мир, замутить душевный строй живущей рядом злобой и смутой:
«Сложность Достоевского.
Все вовнутрь».
Рассказ Федора о том, «как славно трезвонят у Андронья. Я хочу послать за тем пономарем, чтоб он мне показал, как он трезвонит», сопровожден пометкой актера:
«Колоколам отдать дань – мир прекрасного. Как вспомнить детство».
«Специально ездил слушать пономаря».
Федор стучал ногтем по золотому подносу, извлекая, как воспоминание, эхо колокольного звона.
Композитор Георгий Свиридов написал к спектаклю три песнопения-молитвы: «Богородица, Дево, радуйся», «Ты, любовь, ты, любовь святая, от начала ты гонима, кровью политая», «Горе тебе, убогая душа». Пела молитвы капелла Александра Юрлова. Был слышен дальний благовест колоколов, песенная мелодия умиротворяла бушующие страсти, напоминая о вышнем мире. Для режиссера Равенских было важно, что Федор с детства был окружен церковным пением, которое любил Иоанн Грозный, важно было, что до того, как стать царем, Федор, «безматерная сирота», хоронил убитого отцом брата. Равенских на репетициях вводил еще один мотив: он убеждал артиста, что Федор сам был приговорен отцом к смертной казни, а потом помилован. Об этом говорилось на репетициях, но сам артист упоминает о прошлом Федора только раз в связи с колоколами, создающими образ беспечального детства (напомним, что для Москвина именно частое посещение церковных служб в кремлевских соборах в детстве, любовь к церковному пению и колокольному звону помогли найти ход к Федору).
Слова Годунова, сообщившего о своем желании примириться с Шуйским, попадают в сердцевину царских раздумий и вызывают в Федоре взлет радостной энергии. Смоктуновский пишет на полях комментарий:
«Это моя боль, боль и забота. Христос был активен к истине».
И дальше неожиданный переход к сегодняшнему дню:
«Если коммунисты не возьмут ничего из религии – им будет худо».
На слова «Когда ж я доживу, что вместе все одной Руси лишь будут сторонники» помета:
«Сверхзадача – ступень по-мужски зацепил, засек».
Смоктуновский крайне редко записывает «мизансцены тела»: нет помет, указывающих, сидит Федор во время той или иной реплики, стоит, что держит в руках… Отмеченный жест обычно имеет особое, небытовое, значение. Так, радость от желания Бориса примириться с противником подчеркнута жестом:
«Царская милость – взлет руки впервые»,
– на слова: «Ни-ни! Ты этого, Борис, не разумеешь! // Ты ведай там, как знаешь, государство, // ты в том горазд, а здесь я больше смыслю, // здесь надо ведать сердце человека!.. // Я завтра ж помирю вас».
И далее на полях:
«Не показуха. Глубоко, сложно и тонко.
Если я не помирюсь с Шуйским, у Руси не будет равновесия сил. И следующий необходимейший этап – Митю в Москву».
Здесь Федор, по Смоктуновскому, ведет себя как государственный деятель, рассчитывающий на несколько ходов вперед. Федор в этой сцене противопоставляет хитроумным и корыстным расчетам Годунова государственную необходимость и царскую мысль о земле Русской.
И уже с освобожденным сердцем шутит с женой, дразня ее красотой Мстиславской; Федор, по ремарке драматурга, обнимает ее, утешая («Родимая моя! Бесценная! Я пошутил с тобою»). Смоктуновский комментирует на полях:
«Очень-очень скупо: ни мычания, ни прижимания. „Моя“ – совсем не плотско.
Веду ее по кругу. Свободно и просто. Ведет ЦАРЬ. ЦАРЬ изволит!
ЦАРЬ гуляет» [царь в тетради прописными буквами].
Для Орленева была важна именно мужская, страстная любовь Федора к Ирине, для Москвина – домашняя, семейная привязанность давно женатых людей. Смоктуновский выносил отношения Ирины и Федора в область чистой нежности и бесплотности. Ирину играла Галина Кирюшина: тонкое иконописное лицо, с вечным испугом в глазах, плавные неслышные движения: «инокиня-царица». Наталья Крымова писала: «Он все время стремится к ее рукам, в ее руки… И, кажется, лишь Ирине известно про Федора все: и то, почему лучезарная улыбка мгновенно сменяется тяжелым, тусклым взглядом, а нервный подъем – внезапной усталостью, и как опасны эти минуты, когда ватным становится тело и надо скорее подхватить, уложить Федора Иоанновича на скамью и оградить его от посторонних» [72].
Судьба сплетает странные узлы: за две недели до смерти Смоктуновский узнал, что его давняя партнерша, с которой давно не виделись и не общались, смертельно больна. Позвонил ей в больницу, вспоминали «Федора». Наверное, вспоминали и рассказы Равенских о том, что умер Федор, держа за руку свою Ирину и улыбаясь.
Кирюшина пережила Смоктуновского всего на несколько дней.
В финале первой сцены актер дает формулу: «Сверхзадача: „что ж с землею будет?“». «Неправильная» вопросительная формулировка сверхзадачи роли подчеркнет главное в Федоре: не деятель, но мыслитель. Его существование подчинено одной огромной заботе:
«Вы знали о моей муке. Вот видите, как молитва доходит до таких суровых сердец, даже как у Бориса! Вот такой сюрприз.
Вся подготовка серьезна – дело жизни, народа, Руси. мне это дело провернуть надо.
Сверхзадача – ступень к главному сквозному действию: что ж с землею будет?»
Все вокруг преследуют свои интересы, цели, он один со своей тревогой, которую некому понять и разделить, один со своими опасениями и темными пророческими предчувствиями.