Всё, концерт окончен? Костя проверил малыша, ангел спал. Уточки стали выбираться на берег. Педиатр похлопал птицам в ладоши, почему-то по-испански, как будто сейчас начнёт фламенко отстукивать, и утки опять в страхе разлетелись.
– Борис Аркадьевич, – Косте действительно было интересно, – вы сказали, что бывали и на других «раутах», уже назвали некоторых знаменитых фигурантов…
– Да, говорил, и бывал, и называл, – согласился педиатр, – но, извините, не могу о них долго распинаться, клятву давал Гиппократа, а также подписку о неразглашении. После беседы, например, с одним уже упомянутым любителем игры в футбол меня пригласили в переговорную комнату, а там – четыре вкрадчивых человека незаметной наружности, и все похожи на Владимира Владимировича. Включая меня. На какого? Два – на Познера, два – на Путина, а я, понятное дело, на Маяковского. Они взяли у меня трёхчасовое перекрёстное интервью, после которого я, наученный горьким опытом, опять был готов всё-всё подписать. И убедительно попросили, чтобы ничего, ни-че-го из того, что я увидел или услышал в этом доме, не вышло наружу, иначе… В общем, понятно. А что я там услышал? Да ничего! Роман Аркадьевич – полная противоположность Бэзэ. Прослышал, что я к последнему что-то зачастил, и решил на однофамильца посмотреть: что за фрукт такой? Сидит и смотрит в ноутбук, говорит тихо либо ничего не говорит, на лице – кривая полуулыбка, но не виноватая, как обычно, а как будто виноват я, но в чём? Помолчали минут сорок. Я стал задрёмывать, и тогда он… Нет, всё! И так я вам слишком много лишнего наболтал…
Был личным детским врачом у одного олигарха, личным – у другого, а потом стал лишним, извините за выражение, в Англии человеком. Одно скажу маленьких людей большие деньги разрушают, а большие люди с большими деньгами разрушают… Нет, не скажу, подписку давал… Хотя про наше молодое поколение могу.
– Какое молодое поколение?
– Поколение детей. В том же рыцарском зале присутствовал раз на дне рождения Антоши, сына хозяина дома, отца моего подшефного младенца. Впечатление, доложу я вам, более грустное, чем описанные комсомольские бдения. Те хоть знали такие слова, как совесть, справедливость, доверие, солидарность, любовь к родине, дружба народов, коллективизм, взаимовыручка. Эти говорили между собой только по-английски, то есть на хорошем английском. И только о деньгах, модной музыке и сексе. Атмосфера паба, пили пиво и смотрели футбол. Играл «Манчестер Юнайтед» не помню с кем… Среди них был один парень, который прилетел в Лондон недавно, над его английским они потешались, над внешним видом издевались. Простой парень, сибиряк. Он сказал тост по-русски: такой обычный хороший поздравительный тост. Типа я познакомился с Антоном много лет назад, то есть нас родители в детском саду познакомили, желаю ему здоровья и счастья!.. А у него папаша как раз из того самого академгородка, где Алексей Иванович когда-то секретарствовал, и папаша этот – настоящий учёный, доктор наук не по партийной линии, а по физической химии. И вот у него талантливый сынок подрос, тоже физик-химик, его прислали на стажировку в британскую лабораторию чуть ли не Резерфорда. И Антона попросили по старой дружбе ввести его в свет, или, как сейчас говорят, в русскоязычную тусовку. Чтобы он совсем уж валенком в Лондоне себя не чувствовал.
Нет, Антон вёл себя нормально, но остальные над парнем посмеивались: и, повторяю, над его плохим английским, и над его сибирским говором по-русски, и над его растерянностью в чужой стране и в чуждой среде. Он их стиль жизни не понимал в принципе, а они его тихо презирали, так как между прочим выяснилось, что у его отца нет миллиарда даже в рублях. У него и миллиона не было. Один из приглашённых на день рождения англичан – смуглый такой парень, похожий на пакистанца, которых здесь много, но со звонкой графской британской фамилией – стал его как будто защищать, беседовать с ним, поддерживать, обнимать и уводить из зала. Сын сибирского академика через некоторое после ухода время вернулся весь белый, и сказал мне, что дал англичанину в морду, потому что тот делал то, что у них в Новосибирске ещё не очень принято, полез к нему с поцелуями и в штаны. Я ему: молчок про это, ты его не бил, ничего не знаешь, ничего не видел. Вскоре появляется и этот коричневый граф с рассечённой бровью и заявляет, указывая на нашего юного физхимика, что он этого дикаря посадит. И кроме шуток набирает номер на мобильном телефоне. Все бросились его отговаривать: зачем полиция в день рождения? Он ни в какую, говорит, что дикарь его оскорбил, совершил над ним акт гомофобии. В общем, грозит, шантажирует, фак ю да фак ю. И вот что меня удивило – я опять про предательство, которое стало нашей национальной идеей, – юные соотечественники смотрели на физхимика с ненавистью. Как будто он больше всех виноват в испорченном вечере и предстоящем судебном разбирательстве. И требуют, чтобы тот извинился перед этим цветным геем, у которого в данной ситуации море возможностей испортить жизнь всем присутствующим, а не только кругом виноватому физхимику, дремучему совку, лоху и гомофобу. То есть давят на него: делай что хочешь, но заминай скандал с этим ни в чем не повинным гражданином Соединённого королевства, так как у него все права, он – сплошное меньшинство: граф, гей, цветной и, кажется, ещё и инвалид. Закон будет на его стороне. Сибиряк – в шоке. Ему натурально срок грозит. Что делать?
Я сладко улыбаюсь Дэну – видите, имя этого коричневого голубчика вспомнил – и говорю ему, что он очень хорошенький и что я – врач, что ему срочно нужна медицинская помощь. И очень, повторяю, сладко улыбаюсь. Антон, сын Алексея Ивановича, благодетеля моего, обомлел, он никогда меня таким не видел. Я и сам от себя обомлел – беру ласково у этого Дэна из рук телефончик, а его под ручку и увожу в смотровую, то есть в мой кабинетик. Как бы ему объяснить, чтобы он понял?.. Нежно обрабатываю его рассечённую бровь, бланш под глазом; челюсть, ребра оказались целыми, однако гематомы по всему телу – видно, что сибиряк-то со страху его от души уделал – сажать есть за что. Начинаю разговаривать. Тоже предельно нежно. Выкладываю между тем на стол инструменты, которые предназначены для срочного хирургического вмешательства, глажу их и перебираю, отличные немецкие скальпели, ланцеты, хирургические ножницы, зажимы. Ещё на нервной почве протезы свои изо рта вынул и в стаканчик с водой определил… Он смотрит на всё это и потеет. Вдруг говорит, что очень писать хочет и хочет выйти. Я ему даю утку: типа ссы здесь – дверь-то я на ключ запер. Он смотрит на меня, на хирургические ножницы, на протезы мои – они ему особенно, наверное, понравились, и головой мотает: типа потерплю. Но чувствует по нарастающей, что его здесь не только лечить будут…
Я ему объясняю, что народ мы покуда действительно дикий, медведи по улицам ходят, водку бочками пьют, к Европе ещё не совсем готовы. У нас – свои отсталые традиции: крестные ходы, то-сё, прежде чем в любви объясняться и в трусы лезть, нужно познакомиться поближе с человеком, подружить какое-то время: в кабак, в театр, на футбол сводить. Спросить: нет ли у него уже кого-то? И только тогда уже можно приставать. Ну дикари такие, понимаешь? Так что надо понять и простить. Тем более что у молодого человека есть старший товарищ, которого эта ситуация задела за живое. Тут я особенно сладко улыбнулся, намекая на себя. Он что-то наконец понял и сказал чистосердечно, что прощает, понимает, ноу проблем и просит в ответ и его понять. Я говорю ему по-английски: шит, фак ю, точно ли? Отвечаешь? А тем временем ласково, широко, по-русски улыбаюсь, он в ужасе от меня отворачивается, дрожит: ноу проблем, – опять клянётся и говорит, что писать очень хочет. Я глажу его по голове, чтобы удостовериться, что сдержит слово. Он падает на колени: только не надо со мной ничего делать, говорит, я ещё очень молодой, я жить хочу, всё, что хотите, сделаю… Ладно, говорю, я не злопамятный, ступай. А он уже встать не может, не верит, плачет, знает, как их брат в ревности изощрённо-жесток бывает. Мне даже жалко его стало, он быстро-быстро рассказал мне всю свою жизнь, трудную, надо сказать, если не врал. Бастард он, сын родовитого английского дипломата и дочери раджи, рос в Калькутте; у матери он – один, там это редкость. В школе ребята над ним издевались, потому что он не такой, как все. В пятнадцать лет не выдержал и рванул в Лондон искать отца. Пока до него добрался, много чего случилось, обманывали его, скитался, голодал, потом наконец встретился ему добрый человек, который его понял, потом другой, тот не только понял, но и помог выйти на отца, который долго его не признавал. Но признал. А главное, он перманентно страдает от одиночества: деньги и всё теперь есть, но любви нет… Рыдает, заглядывает в глаза, вылитый Джонни Депп, только коричневый, руки тянет ко мне, молит, чтобы и я его понял и простил.
Врал, не врал, но он меня растрогал. Я даже расчувствовался. От греха подальше помог ему добраться до ближнего сортира, он просил не оставлять его, но я отбился: сам, мол, давай. И возвращаюсь в коллектив. А там, как сейчас помню, телекинотеатр во всю стену повторяет, как Уэйн Руни гол забил, очень красивый проход, всех защитников обвёл подлец и мощно пробил мимо вратаря, а если бы во вратаря попал, то плохо бы ему было. Все радовались этому голу, а когда я вошёл, перестали радоваться. Засовестились. Я успокоил: полный, говорю, порядок. Подзываю физхимика, делаю ему на русском языке втык, основная мысль которого заключалась в том, что нечего тебе, дикарь, в этих кругах вращаться, ничему хорошему тебя эти джентльмены не научат, сейчас же вали отсюдова и водись только с коллегами-физхимиками, такими же дикарями, как ты, тогда, может, толк будет. То есть я его как бы примерно наказал и с позором выгнал.
И никаких последствий для сибиряка не последовало. Последовали для меня.
Визу отказались продлить. Без объяснения причин.
То ли Дэн этот всё-таки не простил мне вынужденной исповеди в смотровой и наябедничал кому-то в палате лордов. То ли кто из завистников-педиатров расстарался или ещё что-то, но кончилась моя лондонская гастроль. Так-то.
Не стал я лидером политической партии. На пустяке засыпался. На человечности.
Мерзость всё это… Ей-богу, лучше про ягодку смородины в анютиных глазках… Ту, которую я недоцеловал. Да, недоцеловал… И про другие прелести и предательства моей быстропротекшей жизни…
Педиатр умолк.
Костя не сразу смахнул британское наваждение и вернулся в будни сетуньской поймы, увидел, что по-прежнему плещет у коряг вода, утки уплыли к другому берегу, где бабушка учила внучку их кормить, с поля гольф-клуба слышалась деловая иностранная речь…
Он, конечно, никак не ожидал, что в заштатном районном педиатре может обнаружиться такое море дури, чувств, политических прозрений, демагогии и доброты. Кто он? Неужели правду рассказывает импровизатор? Ну про личную-то жизнь вроде не врёт, это было бы совсем бессовестно, а бессовестным назвать Бориса Аркадьевича было никак нельзя. Бессовестным скорее был Костя. Нет, из-за такого радиостанцию сразу прикроют. Или не прикроют?
А педиатр как ни в чём не бывало продолжил.
– Так вот Иуда, дружок-то мой, муж Бэлкин… Жизнь у него не сложилась. Убили его, после катастрофы 91-го возвысился до председателя совета директоров фирмы по поставкам медоборудования, президентом которой стал папаша Бэлки. Жили они хорошо, чисто для себя, с детьми не торопились, и как тут про детей думать, когда вжик-вжик – как щуки во время жора, миллиарды в руки плывут. Грохнули его в 95-м, взорвали вместе с ни в чём не повинным личным шофёром. И осталась Бэлка со своими анютиными глазками одна-одинёшенька…
– А откуда вы это знаете, Борис Аркадьевич?
– Так она после смерти мужа звонить мне стала, и сейчас звонит… Очень огорчает, стала почти как я… Выпивает… Московскую квартиру продала, живёт на даче, говорит, что всё ещё любит, зовёт к себе садовником, но как я маму оставлю?..
А тогда я был потрясён предательством друга. Разве это не предательство, хотя он меня уверял, что это, наоборот, акт дружеского участия, спас меня от неверного шага. А ведь и вправду спас… Зря я его бил и чуть не убил тогда. Ведь он собой пожертвовал, я-то живу, слава богу, а он где? Повторяю, это горестное обстоятельство помогло мне, обозлённому, завершить работу, которая много для меня тогда значила. Завершал я её, понятное дело, один. Учёба, работа меня не предавали. Я увлёкся некоторыми специфическими проблемами послеродового выхаживания, ну вам не обязательно знать специальные термины, у вас малыш что надо… Да, там оказалось столько закавык, разгадка которых спасла бы многих. И закавыки множатся. Остановлен естественный отбор, который до ХХ века действовал, но это другая тема…
Пропадал всё свободное от учёбы время на практике в родильных домах, много чего там увидел важного, прекрасного и мерзкого. Цинизмом напитался, и профессиональным, и обычным… Повзрослел, в личном плане жил кое-как, кое с кем, вот именно для здоровья, удержу мне порой не было… О семейной жизни не задумывался, нет, конечно, думал…
– А сейчас думаете? – прервал Костя педиатра, полагая, что он вполне имеет основания думать…
Педиатр усмехнулся, поболтал перед Костей остатками питья в бутылке, дескать, где уж нам уж, жизнь выпита почти вся, дно видно, но потом продолжил:
– Э, нет, вот вы меня так замечательно слушаете, и я как будто оживаю и думать начинаю: может быть, я ещё не совсем того, а? Сгожусь на что-то Родине!.. – спросил он с надеждой. И улыбнулся совершенно очаровательно, к сожалению, наполовину беззубым ртом.
– Почему нет? Жизнь только начинается. Вроде с рождения сразу кончаться начинает, но на самом деле каждый день, каждую минуту только начинается… До самого смертного часа… – уверенно ответил Костя.
Развёл-таки его на философию эротоман-реакцио-нер-ираклий.
– Да, главное – впереди. Это когда я уже предавать начал, и поплатился по полной, и до сих пор плачу… И вот… мать честная… – он вдруг притормозил и перешёл на шёпот, – смотрите-ка, Абба, чистая Абба…