За мысом ветер стих, и я услышал слабо долетающую игру на рояле, – беглый мотив. Он был ясен и незатейлив, как полевой ветер. Дюрок внезапно остановился, затем пошел тише, с закрытыми глазами, опустив голову. Я подумал, что у него сделались в глазах темные круги от слепого блеска белой гальки; он медленно улыбнулся, не открывая глаз, потом остановился вторично с немного приподнятой рукой. Я не знал, что он думает. Его глаза внезапно открылись, он увидел меня, но продолжал смотреть очень рассеянно, как бы издалека; наконец, заметив, что я удивлен, Дюрок повернулся и, ничего не сказав, направился далее.
Обливаясь потом, достигли мы тени здания. Со стороны моря фасад был обведен двухэтажной террасой с парусиновыми навесами; узкая пустая стена со слуховым окном была обращена к нам, а входы были, надо полагать, со стороны леса. Теперь нам предстояло узнать, что это за бордингауз и кто там живет.
Музыкант кончил играть свой короткий мотив и начал переливать звуки от заостренной трели к глухому бормотанию басом, – потом обратно, все очень быстро. Наконец он несколько раз кряду крепко ударил в прелестную тишину морского утра однотонным аккордом и как бы исчез.
– Замечательное дело! – послышался с верхней террасы хриплый, обеспокоенный голос. – Я оставил водки в бутылке выше ярлыка на палец, а теперь она ниже ярлыка. Это вы выпили, Билль?
– Стану я пить чужую водку, – мрачно и благородно ответил Билль. – Я только подумал, не уксус ли это, так как страдаю мигренью, и смочил немного платок.
– Лучше бы вы не страдали мигренью, а научились… – Затем, так как мы уже поднялись по тропинке к задней стороне дома, спор слышался неясным единоборством голосов, а перед нами открылся вход с лестницей. Ближе к углу была вторая дверь.
Среди редких, очень высоких и тенистых деревьев, росших здесь вокруг дома, переходя далее в густой лес, мы не были сразу замечены единственным человеком, которого тут увидели. Это была девушка или девочка? – я не мог бы сказать сразу, но склонялся к тому, что девочка. Она ходила босиком по траве, склонив голову и заложив руки назад, взад и вперед с таким видом, как ходят из угла в угол по комнате. Под деревом был на вкопанном столбе круглый стол, покрытый скатертью, на нем лежали разграфленная бумага, карандаш, утюг, молоток и горка орехов. На девушке не было ничего, кроме коричневой юбки и легкого белого платка с синей каймой, накинутого поверх плеч. В ее очень густых, кое-как замотанных волосах торчали длинные шпильки.
Походив, она нехотя уселась к столу, записала что-то в разграфленную бумагу, затем сунула утюг между колен и стала разбивать на нем молотком орехи.
– Здравствуйте, – сказал Дюрок, подходя к ней. – Мне указали, что здесь живет Молли Варрен.
Она повернулась так живо, что все ореховое производство свалилось в траву; выпрямилась, встала и, несколько побледнев, оторопело приподняла руку. По ее очень выразительному, тонкому, слегка сумрачному лицу прошло несколько беглых, странных движений. Тотчас она подошла к нам, не быстро, но словно подлетела с дуновением ветра.
– Молли Варрен! – сказала девушка, будто что-то обдумывая, и вдруг убийственно покраснела. – Пожалуйте, пройдите за мной, я ей скажу.
Она понеслась, щелкая пальцами, а мы, следуя за ней, прошли в небольшую комнату, где было тесно от сундуков и плохой, но чистой мебели. Девочка исчезла, не обратив больше на нас никакого внимания, в другую дверь и с треском захлопнула ее. Мы стояли, сложив руки, с естественным напряжением. За скрывшей эту особу дверью послышалось падение стула или похожего на стул; звон, какой слышен при битье посуды, яростное «черт побери эти крючки», и, после некоторого резкого громыхания, внезапно вошла очень стройная девушка, со встревоженным улыбающимся лицом, обильной прической и блистающими заботой, нетерпеливыми, ясными, черными глазами, одетая в тонкое шелковое платье прекрасного сиреневого оттенка, туфли и бледно-зеленые чулки. Это была все та же босая девочка с утюгом, но я должен был теперь признать, что она девушка.
– Молли – это я, – сказала она недоверчиво, но неудержимо улыбаясь, – скажите все сразу, потому что я очень волнуюсь, хотя по моему лицу этого никогда не заметят.
Я смутился, так как в таком виде она мне очень понравилась.
– Так вы догадались, – сказал Дюрок, садясь, как сели мы все. – Я – Джон Дюрок, могу считать себя действительным другом человека, которого назовем сразу: Ганувер. Со мной мальчик… то есть просто один хороший Санди, которому я доверяю.
Она молчала, смотря прямо в глаза Дюрока и неспокойно двигаясь. Ее лицо дергалось. Подождав, Дюрок продолжал:
– Ваш роман, Молли, должен иметь хороший конец. Но происходят тяжелые и непонятные вещи. Я знаю о золотой цепи…
– Лучше бы ее не было! – вскричала Молли. – Вот уж, именно, тяжесть; я уверена, что от нее – все!
– Санди, – сказал Дюрок, – сходи взглянуть, не плывет ли лодка Эстампа.
Я встал, задев ногой стул, с тяжелым сердцем, так как слова Дюрока намекали очень ясно, что я мешаю. Выходя, я столкнулся с молодой женщиной встревоженного вида, которая, едва взглянув на меня, уставилась на Дюрока. Уходя, я слышал, как Молли сказала: «Моя сестра Арколь».
Итак, я вышел на середине недопетой песни, начинавшей действовать обаятельно, как все, связанное с тоской и любовью, да еще в лице такой прелестной стрелы, как та девушка, Молли. Мне стало жалко себя, лишенного участия в этой истории, где я был у всех под рукой, как перочинный ножик, – его сложили и спрятали. И я, имея оправдание, что не преследовал никаких дурных целей, степенно обошел дом, увидел со стороны моря раскрытое окно, признал узор занавески и сел под ним, спиной к стене, слыша почти все, что говорилось в комнате.
Разумеется, я пропустил много, пока шел, но был вознагражден тем, что услышал дальше. Говорила очень нервно и горячо Молли:
– Да как он приехал? Но что за свидания?! Всего-то и виделись мы семь раз, фу-у-у! Надо было привезти меня немедленно к себе. Что за отсрочки?! Из-за этого меня проследили и окончательно все стало известно. Знаете, эти мысли, то есть критика, приходят, когда задумаешься обо всем. Теперь еще у него живет красавица, – ну и пусть живет, и не сметь меня звать!
Дюрок засмеялся, но невесело.
– Он сильно пьет, Молли, – сказал Дюрок, – и пьет потому, что получил ваше окончательное письмо. Должно быть, оно не оставляло ему надежды. Красавица, о которой вы говорите, – гостья. Она, как мы думаем, просто скучающая молодая женщина. Она приехала из Индии с братом и приятелем брата: один – журналист, другой, кажется, археолог. Вы знаете, что представляет дворец Ганувера. О нем пошел далеко слух, и эти люди явились взглянуть на чудо архитектуры. Но он оставил их жить, так как не может быть один – совсем один. Молли, сегодня… в двенадцать часов… вы дали слово три месяца назад.
– Да, и я его забрала обратно.
– Слушайте, – сказала Арколь, – я сама часто не знаю, чему верить. Наши братцы работают ради этого подлеца Лемарена. Вообще мы в семье распались. Я жила долго в Риоле, где у меня было другое общество, да, получше компании Лемарена. Что же, служила, и все такое, была еще помощницей садовника. Я ушла, навсегда ушла душой от Пустыря. Этого не вернешь. А Молли – Молли, бог тебя знает, Молли, как ты выросла на дороге и не затоптали тебя! Ну, я поберегла, как могла, девочку. Братцы работают, – два брата; который хуже, трудно сказать. Уж, наверно, не одно письмо было скрадено. И они вбили девушке в голову, что Ганувер с ней… не так чтобы очень хорошо. Что у него есть возлюбленная, что его видели там и там в подозрительных местах. Надо знать мрачность, в которую она впадает, когда слышит такие вещи!
– Лемарен? – сказал Дюрок. – Молли, кто такой Лемарен?
– Негодяй! Я ненавижу его!
– Верьте мне, хоть стыдно в этом признаться, – продолжала Арколь, – что у Лемарена общие дела с нашими братцами. Лемарен – хулиган, гроза Пустыря. Ему приглянулась моя сестра, и он с ума сходит, больше от самолюбия и жадности. Будьте уверены, Лемарен явится сегодня сюда, раз вы были у брата. Все сложилось скверно, как нельзя хуже. Вот наша семья: отец в тюрьме за хорошие дела, один брат тоже в тюрьме, а другой ждет, когда его посадят. Ганувер четыре года назад оставил деньги, – я знала только, кроме нее, у кого они; это ведь ее доля, которую она согласилась взять, – но, чтобы хоть как-нибудь пользоваться ими, приходилось все время выдумывать предлоги – поездки в Риоль, – то к тетке, то к моим подругам и так далее. На глазах нельзя было нам обнаружить ничего: заколотят и отберут. Теперь Ганувер приехал и его видели с Молли, стали за ней следить, перехватили письмо. Она вспыльчива. На одно слово, что ей было сказано тогда, oнa ответила, как это она умеет: «Люблю, да, и подите к черту!» Вот тут перед ними и мелькнула нажива. Брат сдуру открыл мне свои намерения, надеясь меня привлечь: отдать девушку Лемарену, чтобы он запугал ее, подчинил себе, а потом – Гануверу, и тянуть деньги, много денег, как от рабыни. Жена должна была обирать мужа ради любовника. Я все рассказала Молли. Ее согнуть не легко, но добыча была заманчива. Лемарен прямо объявил, что убьет Ганувера, в случае брака. Тут началась грязь – сплетни, и угрозы, и издевательства, и упреки, и я должна была с боем взять Молли к себе, когда получила место в этом бордингаузе, место смотрительницы. Будьте уверены, Лемарен явится сегодня сюда, раз вы были у брата. Одним словом – кумир дур. Приятели его подражают ему в манерах и одежде. Общие дела с братцами. Плохие это дела! Мы даже не знаем точно, какие дела… только если Лемарен сядет в тюрьму, то и семейство наше уменьшится на оставшегося братца. Молли, не плачь! Мне так стыдно, так тяжело говорить вам все это! Дай мне платок. Пустяки, не обращайте внимания. Это сейчас пройдет.
– Но это очень грустно, – все, что вы говорите, – сказал Дюрок. – Однако я без вас не вернусь, Молли, потому что за этим я и приехал. Медленно, очень медленно, но верно, Ганувер умирает. Он окружил свой конец пьяным туманом, ночной жизнью. Заметьте, что не уверенными – уже дрожащими шагами дошел он к сегодняшнему дню, как и назначил, – дню торжества. И он все сделал для вас, как было то в ваших мечтах, на берегу. Все это я знаю и очень всем расстроен, потому что люблю этого человека.
– А я – я не люблю его?! – пылко сказала девушка. – Скажите «Ганувер» и приложите руку мне к сердцу! Там – любовь! Одна любовь! Приложите! Ну – слышите? Там говорит – «да», всегда «да»! Но я говорю «нет»!
При мысли, что Дюрок прикладывает руку к ее груди, у меня самого сильно забилось сердце. Вся история, отдельные черты которой постепенно я узнавал, как бы складывалась на моих глазах из утреннего блеска и ночных тревог, без конца и начала, одной смутной сценой. Впоследствии я узнал женщин и уразумел, что девушка семнадцати лет так же хорошо разбирается в обстоятельствах, поступках людей, как лошадь в арифметике. Теперь же я думал, что если она так сильно противится и огорчена, то, вероятно, права.
Дюрок сказал что-то, чего я не разобрал. Но слова Молли все были ясно слышны, как будто она выбрасывала их в окно и они падали рядом со мной.
– …вот как все сложилось несчастно. Я его, как он уехал, два года не любила, а только вспоминала очень тепло. Потом я опять начала любить, когда получила письмо, потом много писем. Какие же это были хорошие письма! Затем – подарок, который надо, знаете, хранить так, чтобы не увидели, – такие жемчужины…
Я встал, надеясь заглянуть внутрь и увидеть, что она там показывает, как был поражен неожиданным шествием ко мне Эстампа. Он брел от берегов выступа, разгоряченный, утирая платком пот, и, увидев меня, еще издали покачал головой; внутренно осев, я подошел к нему, не очень довольный, так как потерял, – о, сколько я потерял и волнующих слов и подарков! – прекратилось мое невидимое участие в истории Молли.
– Вы подлецы! – сказал Эстамп. – Вы меня оставили удить рыбу. Где Дюрок?
– Как вы нашли нас? – спросил я.
– Не твое дело. Где Дюрок?
– Он – там! – Я проглотил обиду, так я был обезоружен его гневным лицом. – Там они, трое: он, Молли и ее сестра.
– Веди!
– Послушайте, – возразил я скрепя сердце, – можете вызвать меня на дуэль, если мои слова будут вам обидны, но, знаете, сейчас там самый разговор. Молли плачет, и Дюрок ее уговаривает.
– Так, – сказал он, смотря на меня с проступающей понемногу улыбкой. – Уже подслушал! Ты думаешь, я не вижу, что ямы твоих сапогов идут прямехонько от окна? Эх, Санди; капитан Санди, тебя нужно было прозвать не «Я все знаю», а «Я все слышу»!
Сознавая, что он прав, я мог только покраснеть.
– Не понимаю, как это случилось, – продолжал Эстамп, – что за одни сутки мы так прочно очутились в твоих лапах?! Ну, ну, я пошутил. Веди, капитан! А что, эта Молли хорошенькая?
– Она… – сказал я. – Сами увидите.
– То-то! Ганувер не дурак.
Я пошел к заветной двери, а Эстамп постучал. Дверь открыла Арколь.
Молли вскочила, поспешно вытирая глаза. Дюрок встал.
– Как? – сказал он. – Вы здесь?
– Это свинство с вашей стороны, – начал Эстамп, кланяясь дамам и лишь мельком взглянув на Молли, но тотчас улыбнулся с ямочками на щеках и стал говорить очень серьезно и любезно, как настоящий человек. Он назвал себя, выразил сожаление, что помешал разговаривать, и объяснил, как нашел нас.
– Те же дикари, – сказал он, – которые пугали вас на берегу, за пару золотых монет весьма охотно продали мне нужные сведения. Естественно, я был обозлен, соскучился и вступил с ними в разговор; здесь, по-видимому, все знают друг друга или кое-что знают, а потому ваш адрес, Молли, был мне сообщен самым толковым образом. Я вас прошу не беспокоиться, – прибавил Эстамп, видя, что девушка вспыхнула, – я сделал это как тонкий дипломат. Двинулось ли наше дело, Дюрок?
Дюрок был очень взволнован. Молли вся дрожала от возбуждения; ее сестра улыбалась насильно, стараясь искусственно спокойным выражением лица внести тень мира в пылкий перелет слов, затронувших, по-видимому, все самое важное в жизни Молли.
Дюрок сказал:
– Я говорю ей, Эстамп, что, если любовь велика, все должно умолкнуть, все другие соображения. Пусть другие судят о наших поступках как хотят, если есть это вечное оправдание. Ни разница положений, ни состояние не должны стоять на пути и мешать. Надо верить тому, кого любишь, – сказал он, – нет высшего доказательства любви. Человек часто не замечает, как своими поступками он производит невыгодное для себя впечатление, не желая в то же время сделать ничего дурного. Что касается вас, Молли, то вы находитесь под вредным и сильным внушением людей, которым не поверили бы ни в чем другом. Они сумели повернуть так, что простое дело соединения вашего с Ганувером стало делом сложным, мутным, обильным неприятными последствиями. Разве Лемарен не говорил, что убьет его? Вы сами это сказали. Находясь в кругу мрачных впечатлений, вы приняли кошмар за действительность. Много помогло здесь и то, что все пошло от золотой цепи. Вы увидели в этом начало рока и боитесь конца, рисующегося вам, в подавленном состоянии вашем, как ужасная неизвестность. На вашу любовь легла грязная рука, и вы боитесь, что эта грязь окрасит собой все. Вы очень молоды, Молли, а человеку молодому, как вы, довольно иногда созданного им самим призрака, чтобы решить дело в любую сторону, а затем – легче умереть, чем признаться в ошибке.
Девушка начала слушать его с бледным лицом, затем раскраснелась и просидела так, вся красная, до конца.
– Не знаю, за что он любит меня, – сказала она. – О, говорите, говорите еще! Вы так хорошо говорите! Меня надо помять, умягчить, тогда все пройдет. Я уже не боюсь! Я верю вам! Но говорите, пожалуйста!
Тогда Дюрок стал передавать силу своей души этой запуганной, стремительной, самолюбивой и угнетенной девушке.
Я слушал и каждое его слово запоминал навсегда, но не буду приводить всего, иначе, на склоне лет, опять ярко припомню этот час, и, наверно, разыграется мигрень.
– Если даже вы принесете ему несчастье, как уверены в том, – не бойтесь ничего, даже несчастья, потому что это будет общее ваше горе, и это горе – любовь.
– Он прав, Молли, – сказал Эстамп, – тысячу раз прав. Дюрок, золотое сердце!
– Молли, не упрямься больше, – сказала Арколь, – тебя ждет счастье!
Молли как бы очнулась. В ее глазах заиграл свет; она встала, потерла лоб, заплакала, пальцами прикрывая лицо, но скоро махнула рукой и стала смеяться.
– Вот мне и легче, – сказала она, сморкаясь. – О, что это?! Ф-фу-у-у, точно солнце взошло! Что же это было за наваждение? Мрак какой! Я и не понимаю теперь. Едем скорей! Арколь, ты меня пойми! Я ничего не понимала, и вдруг ясное зрение.
– Хорошо, хорошо, не волнуйся, – ответила сестра. – Ты будешь собираться?
– Немедленно соберусь! – Она осмотрелась, бросилась к сундуку и стала вынимать из него куски разных материй, кружева, чулки и завязанные пакеты: не прошло и минуты, как вокруг нее валялась груда вещей. – Еще и не сшила ничего! – сказала она горестно. – В чем я поеду?
Эстамп стал уверять, что ее платье ей к лицу и что так хорошо. Не очень довольная, она хмуро прошла мимо нас, что-то ища, но, когда ей поднесли зеркало, развеселилась и примирилась. В это время Арколь спокойно свертывала и укладывала все, что было разбросано. Молли, задумчиво посмотрев на нее, сама подобрала вещи и обняла молча сестру.