Зала во дворце Гвидо Колонны.
Гвидо и его лейтенанты Борсо и Торелло стоят у открытого окна, в которое видны окрестности Пизы.
Гвидо. Мы — на краю гибели, и это вынудило синьорию{52} поведать мне все то, что до сих пор она столь тщательно от нас скрывала. Флорентийцы окружили оба войска, которые в помощь нам снарядила Венеция: одно — под Биббиеной, другое — под Эльчи. Горные тропы Вернии, Кьюзи, Монталоне, Ареццо и все казентинские ущелья — в руках у неприятеля. Так! Мы отрезаны от всего мира, Флоренции мы отданы во власть, пред нею пасть нам ныне суждено: ведь не в ее обычаях и нравах щадить того, кто ей уже не страшен… Народ и войско пока еще не знают о наших неудачах, но тревожные слухи ползут, ползут… Что скажут воины и горожане, когда узнают истинную правду?.. Их лютый гнев, отчаянье и ужас падут на нас, падут на синьорию… Они освирепели, они обезумели от трехмесячной осады, от бесплодного героизма, от голода, — немногим городам пришлось столько вынести. Их покорность держится на волоске, и, если последняя надежда рухнет, они взбунтуются, враг ворвется — и городу конец…
Борсо. У воинов моих ни стрел, ни пуль. Подвалы обойдите все подряд — пожалуй, порошинки не найдете.
Торелло. Третьего дня я выпустил последнее ядро по батарее Сант-Антонио и по башне Стампаче. С одними шпагами даже страдиоты{53} отказываются идти к бойницам.
Борсо. Вон там союзники венецианцы ту крепостную стену защищали, но брешь длиною сажен в пятьдесят в ней проломили пушки Принчивалле… Стада овец свободно там пройдут… Такой огонь не выдержит никто… Албанцы, пехотинцы из Романьи — все объявили мне, что, если нынче капитуляции мы не подпишем, они без промедленья разбегутся.
Гвидо. За последние десять дней синьория три раза посылала старейшин для переговоров о капитуляции, но ни один из них не возвратился…
Торелло. Принчивалле не прощает нам убийства своего лейтенанта Антонио Рено, растерзанного на улице нашими рассвирепевшими крестьянами. Флоренция воспользовалась этим, чтобы объявить нас вне закона, и намеревается обойтись с нами, как с варварами.
Гвидо. Отца родного я послал с наказом все объяснить и как-нибудь загладить бесчинство обезумевшей толпы, которую мы не могли сдержать. Заложник то священный, но и он доселе не вернулся…
Борсо. Вот уж больше недели со всех четырех сторон беззащитный наш город открыт. Стены разрушены, пушки безмолвствуют. Что ж Принчивалле медлит на приступ идти? Боится ловушки? Решимости не хватает? Или тайный приказ из Флоренции он получил?
Гвидо. Запомните: Флоренции приказы таинственны, загадочны, темны, но замыслы ее, как день, ясны. С Венецией давно в союзе Пиза, а это, знаете, дурной пример для всех тосканских малых городов… Республику Пизанскую стереть!.. И вот Флоренция тайком, украдкой, с присущей ей коварною повадкой оружие отравой пропитала: ведь то она пизанцев подбивала и на жестокость и на вероломство, заранее пытаясь оправдать весь ужас будущих своих злодейств. Я убежден, что на расправу с Рено лазутчики, подосланные ею, крестьян пизанских тайно подстрекнули. И, право, не случайно Флоренция двинула на нас самого жестокого из своих наемников, этого зверя Принчивалле, который стяжал себе печальную славу при взятии Пьяченцы: будто бы по ошибке он перебил там всех воинов и продал в рабство пять тысяч женщин.
Борсо. Слух не достоверен. Во всем этом повинен не Принчивалле, а комиссары Флоренции. Сам я никогда не видел Принчивалле, но его знал один из моих братьев. По происхождению он варвар. Его отец — не то баск, не то бретонец — держал в Венеции ювелирную лавку. Принчивалле не знатного рода, это несомненно, но он не зверь. Говорят, что он человек вспыльчивый, своенравный, распутный, опасный, но честный. Я безбоязненно ему бы отдал шпагу…
Гвидо. Спешить не следует — она вам пригодится. Сначала давайте посмотрим, каков он на деле, — тогда будет видно, кто из нас прав. А пока что прибегнем к последнему средству — человеку нож в сердце вонзили, а он головой все еще бьется и все еще шевелит руками. Во-первых, надо сказать всю правду и ратникам, и крестьянам, укрывшимся в городе, и самим горожанам. Надо им втолковать, что противник капитуляции не предлагает и что эта война не похожа на прежние мирные войны, когда две несметные рати сойдутся, с утра до ночи бьются, бой утих — и осталось трое раненых в поле, не боле. Не безвредная это осада, когда в город входил победитель, точно гость дорогой, и потом до конца своих дней в дружбе жил с побежденным. То борьба не на жизнь, а на смерть, когда жены и дети…
Те же и Марко…
Входит Марко. Гвидо с распростертыми объятиями бросается к нему.
Гвидо. Отец!.. Нам, страждущим, — и вдруг такое счастье!.. Вот так в ненастье луч зари блестит. О чудо из чудес! Ты снова здесь, а я уже надеяться не смел!.. Но двигаешься ты с трудом… Ты ранен? Тебя пытали?.. И ты спасся бегством?.. Что сделала Флоренция с тобой?..
Марко. Ничего, слава богу! Флорентийцы — не варвары!.. Они меня приняли, как почетного гостя. Принчивалле знаком с моими трудами. Мы с ним толковали о трех диалогах Платона, которые я обнаружил и перевел. А хожу я с трудом, оттого что я стар, оттого что был долог мой путь… Отгадай, кого я увидел в походной палатке у Принчивалле?
Гвидо. Ну, конечно, неумолимых комиссаров Флоренции…
Марко. Да, они тоже там были, вернее — один из них, я одного только видел… Но сначала меня познакомили со знаменитым Фичино, открывшим Платона… Марсилио Фичино{54} — это как бы душа самого Платона{55}, снисшедшая снова на землю!.. Я бы отдал десять лет жизни, чтобы повидать его прежде, чем сокрыться туда, куда все люди уходят… Мы с ним были похожи на братьев, наконец отыскавших друг друга… Мы говорили о Гесиоде{56}, об Аристотеле{57} и о Гомере… Ему удалось обнаружить неподалеку от ратного стана, в оливковой роще, покрывающей берег Арно, зарытый в песок торс богини — такой красоты, что, увидев его, ты не вспомнил бы о войне… Мы стали копать еще глубже — и нашли две руки. Эти прелестные, топкие руки были созданы словно затем, чтобы вызывать на лицах улыбки, чтобы перлы росы рассыпать на заре… Одна из них была согнута так, словно персты ее касались груди, а в другой ручку от зеркала богиня держала…
Гвидо. Вспомни, отец, что народ умирает с голоду. Ему нет дела ни до тонких рук, ни до бронзовых торсов…
Марко. Это мраморный торс…
Гвидо. Но ведь речь идет о тридцати тысячах человеческих жизней! Малейшая неосторожность, малейшее промедление могут погубить их, тогда как вовремя сказанное слово или добрая весть могут спасти… Не за мраморным торсом, не за отбитой рукой мы тебя посылали туда… С какою ты вестью пришел?.. Принчивалле, Флоренция — что у них на уме?.. Объяви, душой не криви!.. Чего они ждут?.. Слышишь под окнами крики?.. То дерутся голодные из-за травы, пробивающейся меж камней…
Марко. Да, ты прав. Я забыл, что воюете вы в то самое время, когда к нам возвратилась весна; когда небо сияет, как младенец, воспрявший от сна; когда чуть колышется море, когда море похоже на чашу, полную света, — ту самую чашу, что богиня лазури морской подносит богам лазури небесной; когда наша земля так прекрасна и любвеобильна!.. Но у вас свои радости, у меня же — свои, и я слишком пространно о них говорю. Одним словом, ты прав: я должен был тотчас же все тебе рассказать… Весть, с которой я к вам пришел, тридцать тысяч жизней спасает, омрачает всего лишь одну. Но и этой одной моя весть предоставляет возможность покрыть себя славой еще более чистой и благородной, нежели бранная слава… Любовь к одному человеку блаженна, похвальна, но любовь ко всем людям прекрасней стократ… Целомудрие стойкое, верность — драгоценные свойства души, но подчас, в сравнении с тем, что творится вокруг, они мелкими кажутся нашим глазам… Итак… Но не принимай скороспелых решений, не отрезай себе путь к отступленью и от клятв воздержись, ибо клятвы налагают оковы на разум и мешают ему вернуться обратно…
Гвидо (делает знак лейтенантам удалиться). Оставьте нас вдвоем!..
Марко. О нет, побудьте!.. Сейчас решается судьба всех нас… Напротив, я хочу, чтобы эту залу наполнили люди, от которых мы отведем угрозу смерти; чтобы несчастные, которых мы спасем, уловили, услышали под окнами и навеки запечатлели в своей памяти принесенную мною весть избавления, а я в самом деле принес им избавление, если только с этим примирится человеческий разум, я же именно того и опасаюсь, что никакие доводы не оправдают проступка, всю тяжесть коего я ощущаю больше, чем кто-либо иной, ибо я сам…
Гвидо. Отец! Загадками не говори!.. Зачем ты тратишь столько лишних слов? Мы ныне выслушать готовы все, ты нас ничем уже не удивишь…
Марко. Итак, я виделся с Принчивалле и беседовал с ним. Какое неверное, какое обманчивое представление создаем мы себе о человеке по рассказам тех, кто его боится!.. Я шел к нему, как Приам в палатку Ахилла{58}… Я думал, что встречу варвара, надменного и тупоумного, обагренного кровью, упившегося вином, безумца, гений которого вспыхивает нежданно, как молния, только на поле битвы… Я приготовился к встрече с демоном войны, слепым и безрассудным, свирепым и тщеславным, коварным сластолюбцем…
Гвидо. Он именно таков, он только не коварен…
Борсо. Это правда: он служит Флоренции, но он честен — он доказал нам это дважды.
Марко. Словом, он был со мною почтителен, как ученик, обожающий своего учителя. Он начитан, красноречив, любознателен, преклоняется перед наукой. Он умеет внимательно слушать, все прекрасное находит в нем отзвук. У него тонкая усмешка; он добр, человечен, война ему не по сердцу. Он ищет причины страстей и событий, он строго следит за собой, он совестлив, чистосердечен, на службу к Флоренции вероломной он пошел скрепя сердце. Судьба, а может быть, случай вложил ему в руки оружье и к ратному стану его приковал. К воинским почестям он не стремится — он их ненавидит, он от них отречется, лишь бы только сбылась роковая его мечта. Такие мечты возникают у тех, кто рожден под опасной звездою — под звездою великой, единственной и неутолимой любви.
Гвидо. О голодающих, отец, подумай — им дольше ждать невмоготу. Что им достоинства, заслуги Принчивалле? Произнеси спасительное слово!
Марко. Ты прав. Я, может быть, напрасно медлю. Но эта весть для двух существ ужасна, а между тем, о Гвидо, у меня дороже их нет никого на свете.
Гвидо. Я ко всему готов, но кто другая жертва?
Марко. Послушай… Когда я… когда я шел сюда, я чувствовал, что это невозможно, что это невыполнимо, и вместе с тем я сознавал, что это единственное спасение, что это чудо…
Гвидо. Говори!..
Марко. Флоренция решила нас уничтожить. Таково мнение военного совета, а синьория к нему присоединилась. Этот приговор никто не властен отменить. Но лицемерная и предусмотрительная Флоренция не может не считаться с тем, что мир, в глазах которого она является очагом просвещения, осудит ее за кровавую победу. Поэтому она постарается изобразить дело так, будто она предложила Пизе капитуляцию на самых мягких условиях, а Пиза ее отвергла. Город будет взят приступом. Против нас будут брошены испанские и немецкие наемные войска, а войска эти не нуждаются в особых приказах, когда речь идет о насилиях, грабежах, пожарах, резне… Им достаточно не чувствовать над собою палки начальников, начальники же в этот день постараются сделать вид, что они бессильны. Вот что нас ожидает. И, если жестокость победителей превзойдет все ожидания флорентийцев, город Красной Лилии первый будет оплакивать нас и свалит всю вину на внезапно вышедших из повиновения ландскнехтов{59}, которых Флоренция с негодованием тотчас же распустит, ибо после нашей гибели они будут ей уже не нужны…
Гвидо. Я узнаю Флоренцию.
Марко. Таковы тайные распоряжения, которые комиссары республики передали на словах Принчивалле. Они уже целую неделю торопят его начать решительный приступ… До сих пор он под разными предлогами медлил. Но он перехватил донесения, в которых комиссары, следящие за каждым его шагом, пытаются доказать синьории, что он изменник. После разгрома Пизы, после войны ему будет уготована во Флоренции участь многих опасных военачальников: суд, пытка и казнь. Он знает свой удел.
Гвидо. Так. Что же он предлагает?
Марко. Принчивалле ручается — насколько можно ручаться за этих непостоянных дикарей, — Принчивалле ручается за часть стрелков, которых он сам набирал. Во всяком случае, он уверен в сотне солдат, которые составят ядро его отряда, — они ему всецело преданы. И вот он предлагает ввести этих людей в наш город с тем, чтобы они защищали его от войска, которое он покидает.
Гвидо. В людях у нас недостатка нет. Подальше от таких опасных союзников! Пусть лучше он снабдит нас пулями, порохом и съестными припасами…
Марко. Так! Он предвидел, что его предложение покажется вам подозрительным и что вы его отвергнете. Он обещал послать нам триста повозок с боевыми припасами и продовольствием, только что прибывшими в его лагерь.
Гвидо. Как он это осуществит?
Марко. Не знаю… Я ничего не смыслю ни в военных, ни в политических хитростях… Но он делает все, что хочет. Пока его не отозвала синьория, хозяин в лагере он, а не флорентийские комиссары… Отозвать же его накануне победы она не посмеет — войско преисполнено к нему доверия и предвкушает добычу… Ей поневоле приходится ждать урочного часа…
Гвидо. Пусть так! Я понимаю, что он спасает нас, чтобы спасти себя и отомстить синьории. Но он мог бы сделать это искуснее и с большим блеском. Какой ему смысл осыпать благодеяниями своих врагов? Что он затеял? Какой он замысел взлелеял? Чего он требует взамен?..
Марко. Миг настал, о мой сын, когда каждое слово мое обретает жестокую силу!.. Миг настал, о мой сын, когда каждое слово мое, вдруг повеяв дыханьем судьбы, обречет себе в жертву кого-то… И дрожу я при мысли, что даже мой голос, самый звук его — да, самый звук — столько жизней спасет иль погубит…
Гвидо. Ума не приложу… Ко всем несчастьям нашим жестокие слова навряд ли что прибавят…
Марко. Ты уже знаешь, сколь мудр Принчивалле. Он человечен, он благоразумен… Но у каждого мудреца могут быть свои странности. Каждый праведник распалялся дикой мечтой… По эту сторону — разум, милосердие и справедливость, по другую — страсть, вожделенье, безумье, то безумье, которое всеми нами овладевает в свой час… Оно владело и мной; быть может, тобой овладеет и снова охватит меня… Человек так устроен… Но тебя, о мой сын, нечеловеческие ожидают мученья… Я знаю: они ужаснее даже, чем то, что их вызовет, и, однако, я обещание дал, своим безумием превосходящее твою грядущую скорбь… Я, мудрец, к твоему рассудку взывая, безрассудное свое обещанье безрассудно пытаюсь сдержать… Я дал слово, что, если мой сын предложение Принчивалле отвергнет, в стан врага я тотчас же вернусь… И что меня там ожидает?.. Пытка и казнь, вернее всего, мне наградою будут за мою глупую честность… И все же туда я пойду… Напрасно твержу я себе, что безумье свое облекаю я в пурпур. Я сам осуждаю безумный свой шаг, но я его сделаю, ибо покорствовать разуму нет больше сил… Ах нет, я не то говорю!.. Мысли путаются… Я фразы сцепляю, я нанизываю слова, чтоб решительный миг отдалить… Но, быть может, я напрасно в тебе сомневаюсь?.. Так знай: огромный обоз с припасами, который я видел сам, возы с хлебом, вином, плодами и овощами, стада овец и коров, благодаря которым население будет обеспечено мясом на несколько месяцев, бочки с порохом и слитки свинца, с помощью которых можно победить Флоренцию и возродить Пизу, — все это сегодня же вечером вступит в город, если ты в обмен пошлешь ее к Принчивалле только на одну ночь, ибо с первым же лучом зари он отошлет ее обратно… Но в знак покорности, но в знак победы он требует, чтобы пришла она к нему одна, пришла совсем нагая, чтоб ей служил покровом только плащ…
Гвидо. Но кто, но кто она?..
Марко. Джованна…
Гвидо. Кто?.. Моя жена?..
Марко. Твоя Джованна… Я уже сказал…
Гвидо. Но почему же именно Джованна?..
Марко. Она прекрасней всех. Он ее любит…
Гвидо. Джованну любит?.. Он ее не знает… Он разве видел где-нибудь ее?..
Марко. Он знает, он видел, но только скрывает — где и когда…
Гвидо. А Джованна?.. Где встречал он ее?..
Марко. Она не видала его или просто не помнит…
Гвидо. Откуда ты знаешь?
Марко. Она сама мне об этом сказала.
Гвидо. Когда?
Марко. Когда я шел к вам сюда…
Гвидо. И ты ей сказал?..
Марко. Все.
Гвидо. Как?.. Все сказал?.. Про этот торг бесстыдный?.. И ты дерзнул?..
Марко. Дерзнул.
Гвидо. А что она?
Марко. Она не ответила. Она побледнела и молча ушла…
Гвидо. Вот это хорошо, я одобряю!.. Она могла упасть к твоим ногам, могла вскочить, могла вскочить и плюнуть тебе в глаза. Но лучше так… Бесспорно… Вдруг побледнела и ушла… Вот так бы господень ангел поступил… Джованну я узнаю! Да, тут не нужно слов. И мы, храня молчанье, займем свои места у городской стены. И если нам погибнуть суждено, то нашу гибель, наше пораженье бесчестием мы все ж не оскверним…
Марко. Гвидо, я тебя понимаю! Испытание это так же тягостно мне, как тебе. Но удар нанесен. Пусть же разум уравновесит нашу скорбь и наш тягостный долг.
Гвидо. Предложение столь гнусно, что по отношению к нему может быть только один долг. И, чем больше мы будем над ним размышлять, тем отчетливее выступит перед нами весь его ужас.
Марко. И все же задай себе вопрос, Гвидо: имеешь ли ты право обречь на смерть целый народ единственно для того, чтобы неотвратимую беду отсрочить всего на несколько часов? Ведь если город возьмут, Ванна неизбежно окажется в руках победителя…
Гвидо. Это касается только меня…
Марко. А тысячи жизней? Сознайся, что это много — может быть, даже слишком много — и что ты поступаешь несправедливо… Если б от этого выбора зависело только твое счастье и ты выбрал бы смерть, я бы понял тебя, несмотря на то, что, прожив целую жизнь, повидав на своем веку немало людей, а значит, и горя, я пришел к заключению, что выбрать смерть, страшную, холодную смерть с ее вечным молчаньем, предпочесть ее какой угодно телесной или душевной муке, которая хотя бы отдалила ее, может только человек неразумный… А здесь речь идет о тысячах жизней, о соратниках, женщинах, детях… Исполни просьбу безумца — и люди, которые будут жить после нас, вменят тебе в доблесть именно то, против чего сейчас восстает все твое существо. Наши потомки взглянут на твой поступок взором спокойным, справедливым и человечным… Спасти чью-нибудь жизнь — это самый высокий подвиг, поверь мне. Все добродетели, все человеческие совершенства, всё, что зовем мы верностью, честью, чем хочешь еще, — все по сравнению с этим пустая игра… Ты хочешь остаться чистым, ты хочешь из страшного испытания выйти героем, но напрасно ты думаешь, будто у героизма нет, кроме смерти, других вершин. Самый доблестный подвиг — это наитруднейший, а жизнь нередко тяжелее, чем смерть.
Гвидо. Ты — мой отец?..
Марко. И этим я горжусь… И если я борюсь сейчас с тобою, то и с самим собою я борюсь. Когда бы ты мне уступил мгновенно, я бы тебя, о сын мой, разлюбил…
Гвидо. О да, ты мой отец, и вслед за мною ты тоже предпочтешь позору смерть. Я отвергаю гнусное условье, и ты, вернувшись в лагерь флорентийцев, страданий чашу осуши до дна…
Марко. Сын мой, не обо мне идет речь. Я — никому не нужный старик, и жить мне все равно осталось недолго… Мне нет смысла бороться с закоренелым моим безрассудством, вершины мудрости мне все равно уже не достигнуть… Зачем я должен идти к флорентийцам — это для меня так и останется непостижимым… В моем старом теле живет молодая душа. Время благоразумия от меня еще далеко… И я горюю о том, что силы прошлого препятствуют мне безрассудное мое обещанье нарушить…
Гвидо. Я последую твоему примеру.
Марко. Что ты хочешь этим сказать?..
Гвидо. Я поступлю так же, как ты, и я останусь верен тем силам прошлого, которые ты теперь презираешь, но которые, к счастью, еще имеют власть над тобой…
Марко. Когда речь идет о других, они всякую власть надо мною теряют. И если, дабы просветить твою душу, мне должно пожертвовать моим жалким старческим честным словом, то я не сдержу своего обещанья. Как хочешь, но я туда не пойду…
Гвидо. Довольно, отец! Иначе у меня с языка сорвутся слова, которые сын не вправе бросать отцу, даже если отец сбился с прямого пути…
Марко. Сын мой, произнеси любые слова, какие только в сердце твоем рождает негодованье! Я приму их за выражение истинной скорби… Что бы ты мне ни сказал, я тебя не разлюблю… Но место проклятий, которые ты станешь сейчас изрыгать на меня, пусть заступят в твоей душе благоразумие и состраданье!..
Гвидо. Довольно! Я не хочу больше слушать. Ты только подумай, ты только представь себе, на что ты меня толкаешь. Это тебе изменил твой высокий и благородный разум; страх смерти помрачил твою мудрость. Я же смотрю в лицо смерти спокойно. Я помню те уроки отваги, которые успел ты мне преподать в то самое время, когда тебя еще не согнули ни годы, ни бесплодная книжная мудрость… Мы здесь одни. Мои два лейтенанта и я — твоей мы слабости минутной не разгласим. И тайна эта с нами умрет. А наша смерть не за горами. Итак, нам предстоит последний бой…
Марко. Нет, мой сын, это не слабость. Годы и бесполезные книги открыли мне, что всякая человеческая жизнь драгоценна. Ты чтишь только один род отваги, и ты полагаешь, что я эту отвагу утратил, но во мне живет иная отвага, правда, не такая блестящая и не столь прославленная, ибо она меньше зла причиняет, а люди преклоняются лишь перед тем, что приносит им горе… Она-то мне и поможет исполнить свой долг до конца.
Гвидо. Как — до конца?
Марко. Неудачно мной начатое я хочу завершить. Ты — один из моих судей, но не единственный, и все те, чья решается участь сейчас, вправе знать свой удел, вправе знать, от чего их спасенье зависит…
Гвидо. Я не совсем понимаю тебя. По крайней мере, мне хочется думать, что я не так тебя понял… Ты говоришь…
Марко. Я говорю, что выйду к народу и объявлю, в чем состоит предложение Принчивалле и что ты отказался его принять.
Гвидо. Хорошо. На сей раз я понял. Мне жаль, что этот бесполезный разговор так далеко нас завел. И еще я жалею, что из-за твоего ослепления я вынужден не пощадить твой возраст. Но долг сына — защитить заблудшего отца даже от него самого. Как бы то ни было, пока Пиза еще не разрушена, я ее повелитель и страж ее чести. Борсо и Торелло, вашим заботам я поручаю моего отца. Вы будете за ним смотреть, пока на него не найдет просветление. Итак, отец, все это между нами. Мы не проговоримся. Я тебя от всей души прощаю. Но и ты в свой смертный час простишь меня, конечно: ты вспомнишь, что меня ты воспитал бесстрашным, мужественным человеком.
Марко. О, я тебя уже сейчас прощаю! Я так же поступил бы, как и ты. Ты властен у меня отнять свободу, но мысль мою тебе не заточить! Теперь никто не заглушит мой голос!
Гвидо. Что это значит?
Марко. То, что в эту самую минуту синьория обсуждает предложение Принчивалле.
Гвидо. Как? Синьория?.. Кто же ей сказал?..
Марко. Я ей сказал сперва, потом тебе…
Гвидо. О, неужели смерти страх и старость твой ясный ум навеки помрачили? Ужель твоя душа так очерствела, что всю мою любовь, восторг, блаженство, одежды нашей брачной чистоту согласен ты предать в чужие руки? И руки эти примутся спокойно все взвешивать и измерять, как будто они в лавчонках взвешивают соль!.. Не может быть!.. Тогда лишь я поверю, когда воочию увижу срам… Когда же я во всем удостоверюсь, взгляну я на тебя, о мой отец, которого я некогда любил, которого, казалось мне, я знал, которому я тщился подражать… И я взгляну с таким же омерзеньем, как на того распутного злодея, который хочет окунуть нас в грязь…
Марко. Сын мой, ты прав! Ты недостаточно хорошо меня знал, и это всецело моя вина. Когда пришла ко мне старость, я не делился с тобою всем тем, чему она ежедневно учила меня, а ведь я уже по-иному стал смотреть на жизнь, на любовь, на счастье и горе земное… Так часто бывает: живешь рядом с дорогим существом, беседуешь с ним, а единственно важное таишь про себя… Словно в тумане живешь, по теченью плывешь. И мнится тебе, что вокруг все меняется вместе с тобой. Когда же несчастье прерывает твой сон, с удивлением видишь, как далеко мы теперь друг от друга… Если б я раньше поведал тебе, какие в сердце моем произошли перемены, как одно за другим от него отлетали пустые мечтанья, как трезвые истины заступали их место, я не стоял бы сейчас пред тобою жалким и ненавистным тебе незнакомцем…
Гвидо. Я счастлив, что тебя я лишь сейчас узнал… Ну, а я… я готов ко всему. Я наперед могу сказать, как решит синьория. В самом деле, это так просто — спасти всех за счет одного человека! Перед таким соблазном не устояли бы и более благородные сердца, а про этих торгашей, дрожащих за свои прилавки, и говорить нечего. Но я им не слуга! Я никому не слуга. Я пожертвовал им своим сном, своей кровью, я делил с ними муки и тяготы долгой осады — и довольно, конец! Остальное мое. Я им не подчиняюсь. Я покажу им всем, что я еще начальник. Три сотни моих страдиотов повинуются только мне, а трусов они слушать не станут!..
Марко. Сын мой, ты ошибаешься. Напротив: пизанская синьория, вот эти самые торгаши, о которых ты, еще не зная их решения, столь презрительно отзываешься, выказали в беде необычайное благородство и стойкость. Они не захотели покупать свое спасение ценою женской стыдливости, женской любви. Когда я направился от них к тебе, они послали за Джованной, чтобы сказать ей, что судьба города в ее руках.
Гвидо. Они осмелились к ней с этим обратиться?.. Они осмелились в мое отсутствие передать ей гнусное предложение этого бешеного сатира?.. О Джованна!.. Я так ясно представляю себе, как от единого взгляда кровь то отливает, то вновь приливает к ее нежным щекам, как бы для того, чтобы освежить блеск ее красоты!.. И вот сейчас моя Ванна стоит перед этими стариками с масляными глазками, перед этими плюгавыми лавочниками с их лицемерной улыбкой, которые прежде благоговели пред ней, как пред святыней… И они ей прикажут: «Иди нагая к нему — так пожелал Принчивалле… Отдай ему свое тело, свое чистое тело, которое ни один посторонний взор не осквернил вожделеньем…» Я, супруг, снимая с него покровы, молил свои руки, молил свои взоры быть целомудренными и стыдливыми, ибо даже невольный трепет желанья мог бы его оскорбить… Сейчас они с ней говорят… Это люди благородные, стойкие: они Джованну принуждать не станут… Вернее, не дерзнут, пока я жив… Они Джованну просят согласиться… А моего согласья кто просил?..
Марко. Я просил, сын мой. И если не добьюсь его я, то к тебе не замедлят прийти они…
Гвидо. Им не для чего приходить — Ванна ответит им за нас обоих.
Марко. Если ты одобришь ее решение, то, разумеется, незачем.
Гвидо. Ее решенье?.. Ты в ней усомнился? Но разве ты, отец, ее не знаешь? Ведь ты же виделся с ней ежедневно. Ты помнишь, как с улыбкой на устах и вся в цветах, полна любви ко мне, она вошла впервые в эту залу, где ты ее бесстыдно продаешь. Ты сомневаешься в ее ответе отцу, забывшемуся до того, что он намерен собственную дочь…
Марко. Сын мой, люди друг друга по-разному воспринимают. Каждый судит о другом по себе…
Гвидо. Я о тебе, отец, судил неверно… Когда ж очам моим судил господь раскрыться вновь — и снова обмануться, то пусть они закроются навек…
Марко. Они откроются при ярком свете… В Джованне я, мой сын, провижу силу, еще незримую твоим очам, — вот почему я в ней не сомневаюсь…
Гвидо. Тем меньше я могу в ней сомневаться. Ее решение я принимаю, ему заранее я подчиняюсь — послушно, непреложно, простодушно. И если мы в решеньях не сойдемся, так, значит, мы друг в друге ошибались до самого последнего мгновенья. И я скажу: «То не любовь — обман», — и он как дым рассеется, исчезнет. Я раз и навсегда пойму тогда: ее достоинства существовали в моем доверчивом воображенье, в моей душе безумной и несчастной, которая одно лишь знала счастье, обманчивую, призрачную радость!..
Те же и Ванна.
Снаружи доносится гул толпы, повторяющей имя: «Монна Ванна». Дверь в глубине отворяется, и в залу входит смертельно бледная Ванна. На пороге, прячась друг за друга и не решаясь войти, теснятся мужчины и женщины.
Увидев Ванну, Гвидо бросается к ней, берет ее за руки, затем порывисто обнимает и целует.
Гвидо. Джованна!.. Они тебя истерзали?.. О нет, не повторяй мне их слов!.. Дай мне на тебя наглядеться, дай заглянуть в глубь очей… О! Они все так же чисты и ясны, как источник, в котором совершают омовение ангелы!.. Они не могли осквернить то, что я обожал. Все их слова падали, словно камни: камень закинешь как можно выше, а он упадет сверху вниз, не омрачив ни на мгновенье спокойной лазури небес! Как только они увидали эти глаза, они ни о чем не стали просить, я уверен… Они не потребовали от тебя никакого ответа — им ответила чистота твоих глаз. Между их мыслями и твоими образовалось широкое и глубокое озеро — озеро света, любви… А теперь подойди, посмотри… Пред тобою стоит человек, которого я называю отцом… Погляди: голову он опустил, седые пряди волос закрывают его лицо… Ты на него не сердись: ведь он стар, у него от старости помутился рассудок… Надо его пожалеть, надо себя превозмочь. Даже твой взгляд не пробудит его — так бесконечно далек он от нас… Он нас с тобою не знает — наша любовь прошла над его ослепшею старостью, точно апрельский дождь над кремнистым утесом… Его не коснулся ни один ее луч, ни один наш поцелуй ему не порадовал взора… Он полагает, что мы любим друг друга безлюбой любовью… Ему нужно все объяснить, только тогда он поймет. Ему нужен ответ… Ты скажи ему прямо…
Ванна (приближается к Марко). Я ухожу, отец.
Марко (целует ее в лоб). Я так и знал…
Гвидо. Что?.. Повтори!.. Я не расслышал… Ванна, ты с ним или со мною говоришь?..
Ванна. С тобою и с отцом… Я повинуюсь…
Гвидо. Кому? Вот в чем вопрос. Неясно мне…
Ванна. Я к Принчивалле вечером уйду.
Гвидо. Уйдешь? И ты ему отдашься?
Ванна. Да.
Гвидо. И вместе с ним умрешь?.. Убьешь злодея?.. Мне это в голову не приходило… О, если так, тогда мне все понятно!..
Ванна. Убью его — тогда погибнет Пиза…
Гвидо. Что слышу я?.. Так ты меня не любишь?.. Когда ты Принчивалле полюбила?..
Ванна. Я никогда не видела его…
Гвидо. Тебе о нем хоть что-нибудь известно?.. Тебе они, наверное, сказали…
Ванна. Сказали мне сейчас, что он — старик… И это все, что мне о нем известно…
Гвидо. О нет, он не стар!.. Он молод, красив… Он гораздо моложе меня… Почему ж он потребовал именно это?.. Я пополз бы к нему на коленях, руки скрестив на груди, лишь бы он город не тронул… Я бы с нею ушел, бесприютный и нищий, и, прося подаянья, бродил по безлюдным дорогам до конца моих дней… Но этот дикарь с его плотоядной мечтой… Никогда и нигде еще ни один победитель не смел… (Приближается к Ванне и обнимает ее.) О Ванна! О Ванна!.. Я отказываюсь этому верить!.. Это не ты говорила!.. Я ничего не слыхал, все забыто навеки!.. То был отзвук речей моего обезумевшего отца… Скажи, что ослышался я, что против позорного этого выбора восстала наша любовь, восстала стыдливость твоя!.. До меня донеслось запоздалое эхо… А сейчас тебе предстоит нарушить эту девственную тишину. Погляди: все приковали к тебе свои взоры, никто ничего не знает, за тобою первое слово… Произнеси же его, Джованна, развей страшный сон — пусть они узнают тебя, пусть они, наконец, постигнут силу нашей любви!.. Произнеси это слово — я его жду, — а иначе все рухнет внутри у меня…
Ванна. Гвидо, я сознаю, что самая тяжкая доля досталась тебе…
Гвидо (невольно отстраняет ее). Я несу эту тяжесть один! Кто любит, тот все должен взять на себя… Ты меня никогда не любила… Для бездушных существ все безразлично… Больше того: это для них приятная неожиданность… Даже праздник, пожалуй… Да, но праздник я отменяю!.. Как бы то ни было, я еще властвую здесь!.. А что, если я воспротивлюсь?.. А что, если я в темницу тебя заточу, в глухую тюрьму, в подземелье, вот под этою залой, у зарешеченных окон поставлю своих страдиотов и продержу тебя там до тех пор, пока не остынет твой пыл, пока доблестный твой порыв не пройдет?.. Возьмите ее! Вы слышали мое приказанье?.. Исполните его немедля!..
Ванна. Гвидо!
Гвидо. Что значит это неповиновенье?.. Торелло, Борсо, вы окаменели?.. Или вам слух внезапно изменил?.. А те подслушивают у дверей — так что же, и они меня не слышат?.. От крика моего и скалы рухнут!.. Ну, что же вы? Кто хочет — пусть берет!.. Ах, вот что означает промедленье: вы все еще надеетесь спастись!.. Вы жить хотите, я же умираю!.. О боже правый, как все это просто!.. Один против толпы!.. Один за всех, один за всех страдает!.. Почему — я, а не вы?.. У вас у всех есть жены!.. (Обнажив наполовину свою шпагу, приближается к Ванне.) А если я смерть предпочту бесчестью?.. Ты не подумала об этом? Нет? Смотри: довольно одного движенья…
Ванна. Ты сделаешь это движение, Гвидо, если тебе прикажет любовь…
Гвидо. «Если прикажет любовь»!.. Ты еще смеешь говорить о любви!.. Но ведь ты же не знала ее!.. Ты никогда меня не любила!.. Ты словно пустыня, поглотившая все мои чувства!.. Ничего, ни слезинки!.. Я только прибежищем был для тебя… И если сию минуту…
Ванна. Мне трудно говорить… Взгляни, о Гвидо, — я вся застыла, я сейчас умру…
Гвидо (порывисто обнимает ее). В моих объятиях ты оживешь…
Ванна (отстраняясь и выпрямляясь). О нет, о нет!.. Я понимаю все… но ничего тебе я не скажу… иначе я тотчас же обессилю… Я все обдумала и все решила… Я всем тебе обязана, о Гвидо!.. Нет, даже больше: я тебя люблю… А все ж, как ни ужасен мой поступок, а все же я пойду, пойду, пойду!..
Гвидо (отталкивает ее). Ну, хорошо, иди, иди туда, прочь с глаз моих! А я остался нищий… Ступай!.. Я отрекаюсь от тебя…
Ванна (хватает его за руки). Послушай, Гвидо…
Гвидо (отталкивает ее). Разомкни кольцо своих прелестных, теплых, нежных рук… Отец был прав — он лучше знал тебя… Ну, что же ты, отец? Вот, полюбуйся на дело рук своих — и доверши: веди ее в палатку Принчивалле! Веди скорей!.. Я погляжу вам вслед… Но я и крошки хлеба не возьму, оплаченного ласками Джованны!.. Одно осталось мне, и скоро ты…
Ванна (прижимаясь к нему). Гвидо, смотри на меня!.. И взгляда не отводи!.. Ведь ты только грозишь… Посмотри… Я хочу в глаза твои заглянуть…
Гвидо (смотрит на Ванну и уже не порывисто, а холодно отстраняет ее). Уходи!.. Я не хочу тебя знать… Торопись: уже смерклось, он ждет… Не тревожься, не бойся… Я не стану безумствовать: ведь на руинах любви не умирают… Рассудок мутится только у тех, кто любит… Мой разум уже прояснел… Теперь я знаю предел женской верности и любви… Вот и все… Нет, нет, не держи меня: любовь уходит, и руки твои ее не удержат… Все кончено — и навсегда… И следа не осталось… Погибло прошлое, гибнет грядущее… О эти руки, эти ясные очи, эти уста!.. Я им верил когда-то… А теперь у меня ничего не осталось… (Отстраняет сперва одну, потом другую руку Ванны.) Ничего, совсем ничего, даже меньше, чем ничего… Прощай, Ванна, прощай, иди!.. Ты уходишь к нему?
Ванна. Да.
Гвидо. И ты не вернешься?..
Ванна. Вернусь…
Гвидо. Хорошо, хорошо!.. Увидим, увидим… Мог ли я думать, что отец мой знал ее лучше меня?.. (Пошатнувшись, хватается за мраморную колонну.)
Ванна, не оглядываясь, медленно направляется к выходу.
Занавес.