К книге
Тайна на дне колодцаЧасть вторая. Страшный суд
89%
Часть вторая. Страшный суд
48

И приснился мне страшный суд. Будто все звери собрались и судят меня. Прокурором, то есть обвинителем моим, на этом судебном процессе выступал Конь. Не потерпевший Ванька, а какой-то другой конь, вообще представитель всей конской породы. А адвокатом или защитником у меня был Осёл. Не в переносном смысле осёл, а в самом подлинном: то есть самый обыкновенный длинноухий осёл. Это было коварство со стороны всей звериной братии – подсунуть мне такого умника в защитники. Да уж ничего не поделаешь: поскольку тут распоряжались не люди, а звери, то и действовали они по своему звериному усмотрению.

– Он должен ответить за всё, – сказал в своей речи мой обвинитель. – Это ещё пустячки, когда оглоблей бьют. Думаете, коню хорошо, когда его колют острыми шпорами, чтоб он шибче скакал? А разве сладко приходится, когда клеймят калёным железом? Ведь так прижгут, что испечётся кожа и шерсть потом уже не растёт в этом месте всю жизнь.

– А это делается, чтоб тебя не украли, – вставил своё слово Осёл.

– А ты, длинноухий, молчи, когда не спрашивают! Мне не важно, для чего это делают. Нельзя живую скотину жечь. Он должен ответить и за оглоблю, и за острые шпоры, и за железо калёное…

– А я вам, братцы, скажу, что хуже всего – в неволе сидеть, – сказал Медведь. – Ну, ты поймал меня. Ну, захотел подраться – ударь дубиной или оглоблей и отпусти в лес. А так, на всю жизнь в зверинец, в клетку… В клетке-то два шага вперёд да два шага назад. Да ты лучше убей, чем вот так всю жизнь за решёткой держать! Раньше поймает цыган, проделает дырку в носу, вставит кольцо да и водит на цепи с оглоблей по ярмаркам – и то интеллигентнее было! Нет, пусть ответит за всё: и за оглоблю, и за кольцо в носу, и за клетку.

– А волкам что за жизнь? – подхватил Волк. – Говорят, волков убивать надо, потому что они обижают бедных овечек. А сами-то что с овечками делают? Зарежут бедную да и съедят. Волк и то лучше. Он овцу съест, так хоть шкуру оставит, а человек и овцу съест, и шкуру на себя напялит. Это как называется? Волк во всём виноват?

– Это у них называется «лицемерие», – объяснил Осёл.

– За такое лицемерие убивать надо! – начала свою речь Лиса. – Нагонят народу человек сто. Флажков в лесу понаставят. Через каждые десять шагов – охотник с ружьём. Выгонят лисичку из леса да и бах из ружья. Так хоть бы ради мяса. А то мясо это и не едят вовсе. Выбросят! А из шкуры горжетку сделают – как будто лисичка целая, даже глаза стеклянные вставят – и носят на шее. Это как называется?

– Это называется «мода», – ответил всезнающий Осёл. – А мода – всё равно что закон.

– Варварство это, а не закон! За такой закон судить без всякого снисхождения!

– А то ещё люди бывают, – сказал Цыплёнок. – Он тебе и курицу не зарежет, до такой степени интеллигентный, а курятину любит и шашлыки кушает. А цыплёнка (он ещё и на свете не пожил) и того слопает. Это как называется?

– А это у них называется «гуманизм», – авторитетно сказал Осёл. – Или, вернее сказать, «гурманизм», – поправился он. – Не знаю точно.

Тут наступила очередь сказать своё слово Собаке.

– Собака, говорят, друг человека. А сами на цепь сажают. Ну, если я виновата, побей меня – разве я что скажу? А то так, без всякой вины, возьмут да и отрубят хвост, а уши обрежут. Если бы им ещё для какой-нибудь пользы мой хвост был нужен! А то так просто. Что это?

– Эстетика, – коротко пояснил Осёл.

– Да лучше меня оглоблей, чем такую эстетику! – недовольно проворчала Собака.

– За такую эстетику живьём глотать надо! – прошипел Крокодил.

– А это уже анархия! – парировал Осёл. – Сегодня ты меня проглотил, а завтра я тебя. Что же будет?

– Дурень ты, дурень! Если я тебя проглочу сегодня, как же ты сможешь меня проглотить завтра?

Тут заговорили все сразу, весь звериный ареопаг: львы, тигры, слоны, олени, леопарды. Наконец судья зазвонил в колокольчик и обратился ко мне:

– Обвиняемый, признаёшь ты себя виновным в том, что бил лошадь оглоблей?

Весь звериный ареопаг уставился на меня. Казалось, как только слово вылетит из моего рта, все как по команде бросятся на меня. И, замирая от страха, я пробормотал немеющим языком:

– Признаю.

– Что ты можешь сказать в своё оправдание?

Голос пропал у меня, но язык ещё нашёл в себе силы сказать:

– Я хотел жить.

– Суд удаляется на совещание, – сказал судья.

От волнения я даже не разглядел, кто был судья и кто входил в состав суда. Скоро они вернулись, но я опять не разглядел или не запомнил, кто это: люди или какие-нибудь звери. Судья огласил приговор, состоявший в основном из какого-то бессмысленного набора слов, что-то вроде следующего: «Приговор. Именем закона всех зверей. Принимая во внимание. Учитывая положение. Руководствуясь презумпцией закона всеобщего благоутробия. В согласии с согласованным согласовательным согласованием. Виновного считать виновным и приговорить к жизни. Приговор привести в исполнение. Осуждённого отпустить на все четыре стороны и злобы на него не питать».

Пока я видел надвигавшуюся со всех сторон опасность, пока я ощущал необходимость бороться с ней, я как-то держался. Но как только моё существо осознало, что всё кончилось и силы для борьбы не потребуются, я упал на землю, почувствовав страшную физическую слабость. Вместе с тем я ощутил, что моральные мои силы тоже иссякли. Слёзы стали душить меня. Постепенно моё сознание возвращалось к действительности, и я начал догадываться, что лежу вовсе не на земле среди зверья, а в своей постели. Мать услышала мои всхлипывания и спросила:

– Что с тобой? Чего ты плачешь?

Я умолк и ничего не ответил, сделав вид, что заснул. Я не мог рассказать ей свой сон, так как нужно было бы признаться, что я бил Ваньку оглоблей. И я никогда никому за все эти долгие годы не признавался в том. Вот сейчас признаюсь впервые.

Проснувшись наутро, я быстро побежал на станцию. Я должен был опередить возчиков, пока они не вернулись из леса и не начали растаскивать мой штабель. Разыскав приёмщика, я сдал ему выложенную мной сажень. На этот раз недостачи не было. Он выдал мне квитанцию, по которой я получил в кассе шестнадцать рублей, то есть столько, сколько полагалось за вывозку кубической сажени брёвен.

Может быть, кто-нибудь думает, что я купил из этой своей первой получки матери цветов, как теперь советуют делать молодым людям, заработавшим свои первые деньги? Нет, я не купил матери цветов. Получка эта у меня была не первая. До этого я уже получал деньги на бетонном заводе, но и тогда я не купил матери цветов. Цветы во множестве росли вокруг. И никому из нас не нужны были цветы. А нужна нам была картошка. Та картошка, которую я вырастил на огороде, уже была съедена, и её снова нужно было приносить с рынка. А в общем, я не помню, на что ушли эти деньги. Скорее всего, мы их проели.

Проделав весь этот лошадиный опыт, я убедился, что для отца не годится эта работа. Если бы он за неё и взялся, то не смог бы заработать столько, чтоб прокормить семью. Но поскольку мне всё-таки хотелось что-нибудь делать, поступить же куда-нибудь на работу не было никакой возможности как из-за безработицы, так и по причине моих недостаточных лет (тогда ещё только появлялось кое-где фабрично-заводское ученичество – фабзавуч), то я и продолжал возить брёвна на станцию.

Поскольку я уже постиг в то время индивидуалистический характер моих товарищей по работе, моих коллег, моих «братьев» по классу, их мелкотоварный предпринимательский беспардонный дух, то и поступал в соответствии с обстоятельствами. Ставил метки анилиновой краской на своих брёвнах. Загонял в брёвна с обратной стороны гвозди и привязывал верхние брёвна к нижним проволокой, чтоб их не так просто можно было хапнуть и положить в свой штабель. В общем, как говорится: «С волками жить – по-волчьи выть». Я не хочу сказать, что в окружавших меня людях было одно только волчье. Это только так называемое присловье. Добывали они хлеб свой своим трудом. Но человеческое проявлялось у них, видно, только в более узком, семейном кругу или в каких-нибудь необычных ситуациях.

Однажды порвался у меня хомут, а шторника в Ирпене вообще не было. Пришлось отнести хомут в Романовку, где был шорник. И вот возвращался я с починенным хомутом из Романовки через лес, и попался мне навстречу Онисько, ехавший на своих жизнерадостных конягах порожняком за брёвнами. Увидев меня пешим да ещё с хомутом на плечах, он как-то растерянно приоткрыл рот. Остановив коней, он молча провожал меня взглядом, пока я проходил мимо его саней, и только потом уже в спину спросил:

– Что Ванька-то? Подох?

Я не сразу сообразил, что, увидев меня идущим из лесу с хомутом, он, естественно, мог подумать, что конь подох, поскольку по опыту своему деревенскому знал, что такой старый конь не мог прожить долго. И вот он, как и следовало ожидать, как это и бывает обычно с конями, свалился где-то в лесу, чтоб уже никогда больше не встать, я же, прихватив хомут, чтоб его не стащили, отправился доставать у кого-нибудь лошадь, чтоб привезти домой сани. Всё это я сообразил в четверть секунды, то есть быстрее, чем об этом рассказываю здесь, и ответил со вздохом:

– Подох.

Онисько как-то испуганно дёрнул плечами и уставился на меня. Я же, остановившись, пристально смотрел ему прямо в глаза, стараясь разглядеть, как подействовала на него эта новость. И на его обычно самодовольном, ехидно-насмешливом лице я увидел на этот раз что-то вроде смятения и выражения обыкновенного человеческого сочувствия и участия.

– Как же ты теперь будешь? А? – спросил он.

И в его голосе чувствовалась непривычная душевная теплота.

Я молча повернулся и пошёл прочь. Я не ответил на его вопрос, радуясь, что на этот раз он не может посмеяться над моим конём, поупражняться в своём неглубокомысленном остроумии. Пройдя шагов двадцать, я обернулся и увидел, что он всё ещё смотрит мне вслед со скорбным выражением на лице. Поймав мой взгляд, он сокрушительно покачал головой и что-то пробормотал. Чудак, как видно, воображал, что в нашей семье погиб кормилец, каким обычно в крестьянском хозяйстве был конь. Ему даже не приходило, должно быть, в голову, что Ванька при всём его старании, при всех моих ухищрениях едва вырабатывал на корм самому себе.

Когда на следующий день Онисько увидел меня с Ванькой, запряжённым в сани (с живым Ванькой), он только на секунду открыл в удивлении рот, словно хотел что-то сказать, да так и не сказал ни слова. С тех пор я уже не слыхал от него ни одной насмешки, ни одной шуточки над моим злосчастным конём.

Так прошла вся зима. У меня была надежда, что летом конь перейдёт на подножный корм: содержание его будет обходиться дешевле. Да летом и работать полегче, уж хотя бы потому, что теплей.

Весеннее солнце растопило снега. Дороги развезло, как говорится, ни на санях, ни на телеге. Но, пока дороги не окрепли как следует, с Ванькой и на телеге выезжать было нельзя. Пришлось ему дать отпуск. Тем более что из земли уже полезла травка. Обычно я оставлял дверь сарая, игравшего роль конюшни, открытой. Ванька сам выходил и отправлялся к опушке, расположенной у подножия пригорка рощи, щипать молодую травку. На ночь он возвращался в сарай, где в кормушке для него обычно было припасено угощение.

Однажды, проснувшись утром, я выглянул в окно и увидел, как Ванька вышел из двери сарая и остановился на самой вершине бугра, откуда ему хорошо были видны и железнодорожная насыпь с промчавшимся по ней стальным конём, и красивая чоколовская дача за насыпью, и прекрасный железнодорожный мост над прибрежными ивами, и чудесная роща внизу с начинающими зеленеть молодыми листочками, и ясное голубое небо с белыми барашками облаков. Он оглядел всё это и опустился на землю, подогнув под себя все четыре ноги. Потом лёг на бок и…

Тот, кто первый сказал, что конь отбросил копыта, видел, как умирают кони.

Предыдущая главаГлава 48 из 54Следующая глава