Симпериалистической войной покончила лишь Октябрьская революция. Однако тут же началась Гражданская война, так как беляки вовсе не хотели уступать власть Советам. Когда в городе устанавливалась Советская власть, отец вместе со всем квартетом работал в культпросвете (то есть в отделе культурного просвещения) Красной армии. Работа эта заключалась в тех же выступлениях квартета «сибирских бродяг», но происходили они уже не в театрах или концертных залах, а в красноармейских частях или военных госпиталях. На одном из таких выступлений в госпитале мне случилось побывать, и этот день мне особенно запомнился, – может быть, потому, что тогда я познакомился с настоящим большим искусством театра.
Я и раньше знал, что существуют драматические театры, где актёры играют пьесы, но думал, что это неинтересно, поскольку там не показывают фокусов, не пляшут чечётку, не играют на музыкальных инструментах, даже не поют под музыку, как в опере, а просто говорят простыми человеческими словами, как в простой человеческой жизни. К тому же я воображал, что выступления артистов будут происходить в какой-нибудь больничной палате, где на койках будут лежать раненые. Эти раненые будут стонать от боли, а артисты будут делать своё дело, то есть петь, играть, плясать, не обращая внимания на стоны и слёзы.
Всё, однако, вышло не так, как рисовалось моему воображению.
Оказалось, что при госпитале, который помещался в здании бывшего военного училища, имеется большой зал со сценой, как в настоящем театре. Мы приехали задолго до начала спектакля, но на сцене несколько актёров и актрис уже готовились к представлению: намечали, где что будет стоять из мебели, кто и откуда будет выходить на сцену, наскоро проговаривали текст своих ролей, и из услышанных слов я понимал, что собирались играть гоголевскую «Женитьбу». Это произведение моего любимого Гоголя к тому времени я уже прочитал, но оно не произвело на меня такого впечатления, как «Вий», «Тарас Бульба» или «Страшная месть».
Я слонялся по скупо освещённой сцене, разглядывая кулисы и несложную декорацию, вернее сказать – задник, изображавший стену комнаты со стоящими на подоконниках олеандрами, фикусами и геранью в горшках. Сбоку была приколочена к полу довольно шаткая рама с навешенной на неё легкой фанерной дверью, открывая которую актёры могли входить, появляясь на сцене.
В зрительном зале, отгороженном от сцены занавесом, тоже был полумрак. От пустых, не заполненных зрителями рядов стульев веяло казарменной скукой. Через некоторое время в зале включили полное освещение. Понемногу, не спеша начали собираться зрители. Своим внешним видом большинство их ничем не напоминало раненых бойцов. Некоторые были в старорежимных солдатских гимнастёрках или матросских бушлатах, другие – в простых рубахах-косоворотках, куртках или вошедших тогда в моду френчах с застёгивающимися на пуговицы огромными накладными карманами. Очевидно, это был период, когда в Красной Армии ещё не было введено специальное обмундирование и бойцы воевали в той одежде, в которую их одели ещё в царской армии или в которой они пришли из дому. В общем, публика почти ничем не отличалась от обычной городской публики. Разница была лишь в том, что обычно, отправляясь в театр, люди старались принарядиться, а эти были в простом, если так можно выразиться, затрапезном виде, впрочем без всяких следов неряшливости, расхристанности. Бросалось в глаза отсутствие женщин, которые обычно придают нарядный вид театральной толпе. Здесь были одни так называемые мужики. Попадались среди них раненые: кто с рукой на перевязи, кто с палочкой или даже с костылём, но в основном это были уже почти совсем оправившиеся от своих ран бойцы. Они приходили с какими-то серьёзными, даже, как мне показалось, суровыми лицами. Было заметно, что чувствовали они себя тут привычно, как дома, но вели себя тихо, разговаривая между собой негромко, без шуточек, без смеха, без балагурства, которое частенько бывает необходимой принадлежностью мужского общества, как только оно соберётся в количестве более двух человек. Дисциплинка, так сказать, ощущалась. А может быть, сказывалось уважение к месту, в котором собрались бойцы.
К началу спектакля зал был наполнен так, что не было ни одного свободного стула. Меня оставили за кулисами, а это я любил: хотя и приходилось всё время стоять, но лучше было видно, что происходит на сцене. Представление началось с концерта, а концерт, как обычно, начался с пения. На сцену вышел певец в чёрном старомодном фраке и с такими же чёрными, прилизанными до блеска волосами, словно он только что выскочил из парикмахерской, и запел не то «Куда, куда вы удалились», не то «Не счесть алмазов в каменных пещерах». В общем, какую-то чушь, по тогдашним моим понятиям.
Я вообще, нужно сказать, не любил пение, а этих певцов просто ненавидел и каждый раз с нетерпением ждал, когда они наконец уберутся со сцены. Мне к тому же казалось, что на концерте для бойцов уместнее было бы спеть что-нибудь боевое, какую-нибудь залихватскую солдатскую песенку, а не это хныканье про неизвестно куда удалившиеся дни. Я заранее был уверен, что бойцам не понравятся ни этот тип с его буржуйским фраком, ни его козлиное пение, и был удивлён теми щедрыми аплодисментами, которыми наградили певца слушатели, как только он кончил романс. Впрочем, я тут же решил, что бойцы хлопают в ладоши просто из вежливости, чтоб не обидеть артиста, который так чистенько вырядился для них и причесался и так старательно пел. И ещё одна досадливая мысль шевелилась в моём мозгу: хлопают, дескать, чтоб показать, будто понимают толк в пении (в этом я постоянно подозревал публику, когда она одобряла то, что не нравилось мне).
Так или иначе, хороший приём, оказанный слушателями певцу, ни в чём меня не переубедил, и я решил набраться терпения, зная, что теперь он не уйдёт, пока не споёт ещё два-три, а то и все четыре романса. Аплодисменты утихли, и он принялся за новый романс: «Я помню чудное мгновенье: передо мной явилась ты, как мимолётное виденье-е…» Как раз в это мгновение за кулисой с противоположной стороны сцены появилось мимолётное виденье в образе женщины, довольно ещё молодой и красивой. Должно быть, артистка какая-нибудь, подумал я и от нечего делать принялся разглядывать это «мимолётное виденье», а она тоже поглядывала на меня с едва заметной улыбкой на губах. Впрочем, как я убедился тут же, никакой улыбки не было, а это у неё просто так губы были устроены, что казалось, будто она чуточку улыбается. Приглядевшись, я заметил, что лицо у неё спокойное, глаза серьёзные, даже немножечко грустные. Мне почему-то стало казаться, что я уже где-то видел это лицо, только я никак не мог вспомнить где.
Пока я раздумывал, она вдруг исчезла, а через минуту появилась за кулисой, рядом со мной.
– Хорошо поёт, правда? – прошептала она.

Я хотел сказать: «Плохо», но, взглянув на неё, увидел в её глазах что-то такое покорное и покоряющее в то же время, что у меня сразу пропала охота перечить ей, и, кивнув головой, я сказал:
– Ага!
– Тебе нравится? – спросила она.
– Ага!
Очевидно решив, что, кроме этого «ага», от меня всё равно ничего не добьёшься, она сказала ласково, словно угощая меня этим пением:
– Ну слушай, слушай!
И, слегка прикоснувшись ладошкой к волосам на моей макушке, ушла так же бесшумно, как появилась.
Концерт оказался паршивый (с моей точки зрения), так как в нём только пели. После певца выступала певица, после певицы – опять певец, только другой, потом ещё певица, так что я извёлся вконец и всем им желал провалиться поочерёдно под сцену. Всё это закончилось выступлением квартета, который мне и без того надоел.
Потом началось представление «Женитьбы», и я увидел, что эта моя Мимолётное Виденье была не артистка, а что-то вроде режиссёра. Она предупреждала артистов, когда кому выходить на сцену, говорила, когда поднять или опустить занавес, и всё время находилась за противоположной кулисой, но я уже на неё и не смотрел вовсе – так меня захватила игра актёров. Все они переоделись, загримировались, как требовалось по пьесе, и были сами на себя не похожи, словно переродились: и говорили, и ходили не так, как тогда, когда я видел их на репетиции. Это перевоплощение чрезвычайно удивило меня и ужасно смешило. Тот, который играл Подколёсина, нарядился в какие-то чудацкие гороховые штаны, наклеил бакенбарды и всё время валялся на диване. Превратившись в какого-то лежебоку, байбака, тюфтяя, он тянул слова жалобным, недовольным, хныкающим голосом, так, словно его обидел кто.
– Степан! – канючил он, зовя слугу, краснощёкого кудрявого парня.
А когда Степан являлся, он начинал расспрашивать, ходил ли он к портному, и шьёт ли портной фрак, и много ли уже нашил, и не спрашивал ли портной, на что, мол, барину нужен фрак, не задумал ли барин жениться. Узнав же, что портной этим не интересовался, он отпускал слугу, а через минуту звал снова и допытывался, ходил ли он в лавочку за ваксой, и не спрашивал ли лавочник, для чего барину вакса, не хочет ли, «дискать», барин жениться. Он так и говорил: не «дескать», а «дискать». А этот Степан ходил всё время с надетым на руку сапогом, а в другой руке у него была сапожная щётка, которой он старательно начищал сапог. В первый раз, как только пришёл, он тут же хотел почесать кончик носа и испачкал его ваксой, после чего так уже и ходил с чёрным носом. Каждый раз, как только он появлялся со своей простодушной румяной физиономией и чёрным носом, я начинал хохотать, ну и все зрители тоже, конечно, смеялись. Я обратил внимание на то, что каждый раз я начинал смеяться первый, а вслед за мной смеялись уже все остальные. Это потому, думалось мне, что я нахожусь ближе к актёрам и раньше всех вижу и слышу, что происходит на сцене.
Вскоре я заметил, что Мимолётное Виденье делает мне из-за противоположной кулисы какие-то знаки, отрицательно качая головой и прикладывая палец к губам. Я понял, что не должен громко смеяться, и стал больше сдерживаться. Но известно, что смех такая штука, чем больше сдерживаешься, тем громче смеёшься, когда он в конце концов всё же прорвётся. Это и случилось со мной, когда явилась сваха Фёкла Ивановна. Актриса, которая играла эту Фёклу Ивановну, была совсем ещё не старая женщина, а тут она превратилась в какую-то допотопную старушенцию в широченном салопе с невероятным количеством складок и заговорила совершенно натуральным старушечьим голосом, нараспев, что само по себе уже было смешно. К тому же многие слова она произносила не так, как надо, а перековеркивала на свой лад: вместо «флигель» у неё получалось «хлигерь», вместо «этажи» – «елтажи», вместо «нравится» – «ндравится», вместо «деликатес» – «великатес» (это она невесту назвала деликатесом), а дойдя до слова «обер-секретарь», она никак не могла одолеть его, несколько раз начинала сначала, и в конце концов у неё получилось что-то вроде «обер-секлехтаря». Когда она добралась до этого «обер-секлехтаря», я уже больше не мог выдержать и, забыв всё на свете, заржал, как молодой конь, выпущенный на свободу. Вслед за мной загрохотал и весь зрительный зал.
Ещё смех окончательно не утих в зале, как Мимолётное Виденье опять явилась передо мной и с ласковой укоризной сказала:
– Ну, миленький! Ну так нельзя! На сцене никто не должен смеяться.
Схватив мою руку, она потащила меня из-за кулис. Я бежал за ней, спотыкаясь о какие-то косяки, прибитые к полу сцены. Мигом мы очутились в фойе. Там она прихватила стул и, войдя в зрительный зал, поставила его посреди прохода между рядами, прямо против сцены. Усадив меня на этот стул, она сказала:
– Сиди вот и смейся сколько угодно. Тут можно.
Нагнувшись, она крепко поцеловала меня в щёку и быстро ушла, оставив вокруг запах духов, которые очень хорошо пахли.
Нужно сказать, что в детстве я обладал каким-то необъяснимым магическим свойством, в силу которого ни одна хорошенькая женщина не могла передо мной устоять и обязательно бросалась меня целовать, как только я попадался ей на глаза. Особенно любили целоваться артистки. Они и между собой целовались каждый раз при встрече. Когда я был совсем маленький, то отбивался от них кулаками, но теперь я уже не мог позволить себе такое неджентльменское обращение с женщинами, а только старался держаться от них подальше.
Смотреть спектакль из зрительного зала, да ещё сидя на стуле, было гораздо лучше, тем более что я был совсем близко от сцены. И мне всё хорошо было видно. Действие между тем перенеслось в дом невесты, Агафьи Тихоновны, куда стали сходиться женихи – один смешнее другого, а самый смешной, по фамилии Яичница, был такой толстый, что застрял в дверях. Стены комнаты ходили ходуном (это же декорация была), а он никак не мог пролезть сквозь дверь. Наконец девка Дуняшка пихнула его сзади ногой с такой силой, что он, как пробка, вылетел на середину сцены. Действие чем дальше, тем становилось смешней. Я смеялся так, что упал со стула. Многие бойцы поднимались со своих мест, чтоб взглянуть, кто это смеётся так, а когда пьеса кончилась, все бросились ко мне, схватили меня на руки. Кто-то крикнул:
– Качать парнишку!
Я полетел кверху, подброшенный десятком рук. Внутри у меня похолодело, как бывает, когда высоко взлетаешь, качаясь на качелях. В это время человек в чёрной кожаной куртке крикнул:
– Отставить качать парнишку! Отпустите его! Вы что, живого ребёнка не видели?
– Да где же его увидишь, товарищ командир? – заговорил тот, который держал меня на руках. – У меня дома Васятка совсем несмышлёныш был, когда меня на царскую службу взяли. Потом три года империалистической, потом год на Гражданской. Васятка теперь небось аккурат такой, как этот мальчонка будет.
– Братишки! – закричал вдруг стоявший рядом боец. – Братишки, покончим с белой гидрой! Добьёмся счастливой жизни! Помрём, так пусть хоть наши детишки счастье увидят.
– Ша! – закричал командир. – Тише! Никому помирать не надо. Отпустите сейчас же мальчонку! Напугали ведь!
Бойцы тянулись ко мне со всех сторон и целовали кто в щёку, кто в лоб, кто просто в плечо. Передавая меня из рук в руки, они наконец поставили меня на сцену. Тут Мимолётное Виденье схватила меня за руку и увела.
– Ты, видно, любишь смотреть спектакли? – спросила она, когда мы очутились в помещении за сценой.

Я сказал, что люблю.
– Так ты приходи к нам в театр. У нас по воскресеньям бывают утренники. Знаешь, где театр Соловцева?
Я сказал, что знаю.
– Вот и приходи перед спектаклем, когда захочешь. Скажешь, что ты ко мне, и тебя пропустят. – Она назвала своё имя и отчество и спросила, заглядывая в глаза: – Не забудешь?
– Нет, – уверенно отвечал я.
Напрасно я был так уверен. В театр к ним я так и не собрался, уже не помню почему, а имя и отчество её скоро забыл, и осталась она в моей памяти просто как Чудное Мгновенье.