Глава злосчастного семейства, Уильям Герхардт, как личность представлял собой немалый интерес. Рожденный в герцогстве Саксонском, он проявил достаточную силу характера, чтобы уклониться от армейского призыва, который почитал греховным делом, и на восемнадцатом году жизни бежал в Париж. А уже оттуда отправился в Америку, к земле обетованной.
Оказавшись там, он постепенно переместился из Нью-Йорка в Филадельфию и далее к западу, где устраивался то на одно, то на другое стекольное производство Пенсильвании, пока не встретил в некой романтической деревушке Нового Света идеал своего сердца. С ней, простой американской девушкой, родившейся в семье немцев, он переехал в Янгстаун и оттуда в Коламбус, каждый раз следуя за стекольным фабрикантом по имени Хэммонд, чей бизнес переживал то взлеты, то падения.
Наша повесть о подобном паломничестве не случайна, ведь Герхардт сделался за это время чрезвычайно религиозен. Чувством этим он был обязан задумчивой, мечтательной струнке своей натуры, эхом отдававшейся в человеке, неспособном на широкую мысленную перспективу, однако успевшем до сей поры заполнить свою жизнь таким множеством поступков и странствий. Герхардт не рассуждал, но чувствовал. И всегда был таким. Хлопок по плечу, сопровождающийся бодрыми заверениями в уважении или дружбе, значил для него куда больше, чем холодно сделанное предложение, пусть и направленное на его личное благо. Он любил своих товарищей и легко шел у них на поводу, однако лишь до отмеренного честностью предела.
– Уильям, ты мне нужен, потому что я тебе доверяю, – не раз повторял ему работодатель, и это было для Герхардта лучше серебра и золота.
Иной раз подобная похвала могла приободрить его настолько, что он делился ею с другими, но, как правило, это было просто глубинное ощущение счастья, которое он испытывал, убедившись в собственной честности.
Честность эта, как и его религиозность, была чисто наследственной. Он никогда над ней не задумывался. Его отец и дед, немало повидавшие в жизни немцы-ремесленники, никогда никого не обманывали ради грошовой выгоды, и эта честность их намерений теперь текла полной струей и в его венах.
Приверженность лютеранству была выкована годами посещения церкви и домашних обрядов. В доме отца Уильяма лютеранский священник обладал непререкаемым авторитетом, и оттуда он унаследовал чувство, что лютеранство есть безупречная институция и в вопросах будущей жизни лишь ее учение представляет важность. Забросив веру в ранней юности, он вернулся к ней опять, когда речь зашла о выборе жены, и оказался достаточно настойчив, чтобы возлюбленная по его требованию тоже сменила конфессию. Более естественным выбором для нее стала бы та или иная ветвь анабаптистов, будь теология в ее глазах важнее любви. Однако теперь она радостно присоединилась к лютеранам, прошла подробную катехизацию у проповедника в Бивер-Фолз и с тех пор самым честным образом уверовала – ведь доносящиеся с кафедры громогласные заявления трудно было объяснить чем-то иным, нежели их абсолютной истинностью. С чего бы этим людям так бушевать и реветь, если они не провозглашают страшную правду? Иначе зачем носить черное и вечно бороться за столь возвышенную цель? Вместе с мужем она регулярно посещала маленькую местную церковь, а несколько успевших сменить друг друга за эти годы священников были в их доме частыми гостями и, в известном смысле, инспектировали состояние дел в домохозяйстве.
Последний из них, пастор Вюндт, лично следил за тем, чтобы они вели себя добропорядочно. Он был искренним и пылким служителем церкви, однако его ханжество и доминирующая ортодоксальность ушли далеко за пределы разумной религиозности. Он полагал, что члены его паствы подвергают риску свою перспективу вечного спасения, если танцуют, играют в карты или ходят в театр, и он без колебаний объявлял во всеуслышание, что врата ада открыты для тех, кто пренебрегает его требованиями. Выпивка, пусть даже весьма умеренная, являлась грехом. Табак – ну, он и сам курил. Однако супружеская верность и соблюдение невинности молодежью до брака служили квинтэссенцией христианских обязанностей. Не следует даже заикаться о спасении дщери, не сумевшей сохранить свое целомудрие незапятнанным, и ее родителям, кто по небрежению допустил ее до падения. Всех им подобных ждет ад. Согласно теологии Вюндта, дабы избежать вечных мучений, нужно было двигаться прямой дорогой, не отступая с нее ни на шаг, и редкое воскресенье обходилось без упоминания греховной вольности, столь заметной среди молодого поколения американцев.
– Что за бесстыдство! – восклицал пастор. – Что за безразличное отношение к надлежащим их возрасту скромности и невинности! Взгляните на этих юнцов, что болтаются на каждом углу, когда им следовало быть дома: помогать родителям или учиться, развивая свой разум.
Что до девушек, какие только прискорбные сцены не привлекали в последнее время его внимания. Повсюду распущенность! А те отцы и матери, чьи дочери, выходя на улицу после семи вечера, прогуливаются в тени деревьев и болтают с молодыми людьми, перегнувшись через забор или калитку, еще горько об этом пожалеют. Ничего доброго из того не произойдет. Сыновья вырастут бездельниками и лоботрясами, дочери – такими, что и вслух сказать стыдно. Нужно уделять своим чадам больше внимания.
Герхардт с супругой и Дженни слышали эти проповеди, как, впрочем, и остальные дети, не считая Себастьяна, хотя малыши, конечно, мало что понимали. Себастьяна в церковь было не загнать. В этом вопросе он был тверд и упрям; отец пытался его пороть – без особого успеха – и даже несколько раз угрожал выгнать за порог, но со временем, из сочувствия к матери парня, стал ограничиваться лишь бурным возмущением воскресными утрами. Дженни была убеждена, что Бас поступает ужасно. Она знала, что он честен и много работает, но считала, что церковью ему пренебрегать не следует, а главное – не стоит обижать и расстраивать родителей. Сама она в религии пока что не была особо твердой. По существу, она относилась к ее догмам довольно легковесно. Было приятно знать о существовании рая и страшно помнить про ад. Девочки и мальчики должны хорошо себя вести и уважать родителей, которым приходится столько трудиться. Если не считать вышесказанного, проблемы религии смешались в ее голове в одну большую кучу, и она мало что в них понимала.
Герхардт был твердо убежден, что все, сказанное с церковной кафедры, – буквальная истина. Теперь он верил, что в молодости был слишком безалаберен, когда отошел от церкви, и что для человека нет ничего более важного, чем его загробная жизнь. Смерть наполняла его благоговейным ужасом. С юных лет он привык жить в страхе перед этим ледяным таинством, а теперь, когда отпущенный ему срок делался все короче, а мир вокруг – все сложней и необъяснимей, он с жалким рвением цеплялся за доктрины, обещающие выход. Если б я только смог оставаться честным и благочестивым, думал Герхардт, у Господа не будет повода меня отвергнуть. Он переживал не только за себя, но также за жену и детей. Не выйдет ли так, что ему однажды придется держать за них ответ? Не приведет ли его мягкотелость и отсутствие должной системы, по которой им следует заучивать законы вечной жизни, к тому, что и его семья, и он сам окажутся прокляты? Он рисовал себе картины адских мук и часто думал о том, как встретит последний час.
Естественно, столь глубокая религиозность сделала его строгим по отношению к собственным детям. Ему было свойственно требовать от них соблюдения религиозных обязанностей, а на радости и ошибки присущих юности страстей взирать искоса. Возлюбленного для Дженни, судя по всему, вообще не предполагалось. Самый легкий флирт, который мог у нее приключиться с молодыми людьми на улицах Коламбуса, был обязан закончиться у дверей дома. Отец позабыл, что сам когда-то был молодым, и вся его забота была лишь о ее душе. Сенатор тем самым оказался в ее жизни восхитительно новым событием и не встретил никаких конкурентов.
Когда он начал впервые проявлять интерес к делам семьи, Герхардт-старший ни в малейшей степени не применил к нему своих привычных религиозных стандартов, поскольку какое он имел право судить подобного человека? Это не какой-нибудь паренек с соседней улицы, заигрывающий с его хорошенькой дочкой. Он вошел в семью столь радикально необычным и при этом столь тонким способом, что его приняли, не успев, фигурально выражаясь, ни о чем подумать. Сам Герхардт попался на крючок и, не ожидая для своей семьи от подобного источника ничего помимо чести и дохода, принял интерес сенатора и его услуги, мирно позволив всему идти своим чередом. Жена ничего не рассказывала ему о многочисленных благодеяниях, поступавших из того же источника как до, так и после чудесного Рождества.
Результат всего этого оказался весьма серьезным сразу в нескольких аспектах. Среди соседей довольно скоро пошли разговоры, ведь присутствию такого человека, как Брандер, в жизни такой девушки, как Дженни, по самой своей природе трудно остаться незамеченным. Старый и весьма наблюдательный приятель Герхардта не замедлил проинформировать достойного отца семейства о том, куда все движется. Мистер Отто Уивер окликнул мистера Герхардта из своего небольшого дворика, когда последний отправлялся вечером на работу.
– Герхардт, я хотел бы с тобой поговорить. Я твой друг и хочу, чтобы ты знал то, что знаю я. Видишь ли, соседи только и говорят о мужчине, который наносит визиты твоей дочери.
– Моей дочери? – переспросил Герхардт; это конфиденциальное сообщение озадачило и ранило куда больше, чем можно передать словами. – О ком это ты говоришь? Не слышал, чтобы кто-то заглядывал к моей дочери.
– В самом деле? – Уивер был поражен не меньше, чем получатель его известий. – Средних лет, седые волосы. Иногда ходит с тростью. Не знаешь такого?
Герхардт с недоумевающим видом копался в памяти.
– Говорят, он когда-то был сенатором, – добавил Уивер, уже заподозривший, что полез не в свое дело. – Не знаю, правда ли.
– А, сенатор Брандер! – воскликнул Герхардт с видимым облегчением, – Ну да. Он иногда к нам заходит. И что с того?
– Ничего, – ответил сосед, – просто люди об этом болтают. Он ведь, сам понимаешь, немолод уже. А твоя дочь с ним несколько раз на прогулку выходила. Все это видели, и теперь про нее пошли разговоры. Я подумал, тебе об этом тоже стоит знать.
Для Герхардта, как человека глубоко религиозного, самым главным было правильное поведение. К сожалению, у него не хватало мудрости отделять само поведение от общественного мнения. Когда подобное случилось, впервые за все годы супружеской жизни, его это чудовищно потрясло. Раз люди болтают, значит, тому есть причина. Дженни и ее мать серьезно провинились. И все же он без колебаний встал на защиту дочери.
– Это просто друг семьи, – смущенно сказал он. – Людям не следует судачить о том, чего они не знают. Моя дочь не сделала ничего дурного.
– Именно так. Ничего не случилось, – согласился Уивер. – Люди чешут языками безо всякой причины. Мы с тобой старые приятели. Вот я и подумал, что тебе тоже стоит знать.
Герхардт простоял там еще с минуту, раскрыв рот и ощущая странную беспомощность. Общество бывает так жестоко, что враждовать с ним себе дороже. Доброе мнение и благосклонность людей очень важны. Как он старался соблюдать все правила! Отчего же общество этим не удовлетворилось и не оставило его в покое?
– Спасибо, что сказал, – пробормотал наконец Герхардт, понимая, что пора идти. – Я со всем разберусь. Доброй ночи.
Для тех, кто незнаком с немецкими представлениями об общинности, описание данных событий может показаться весьма натянутым. Однако немцы, приехавшие с родины, повсюду сочетают теплые клановые чувства с желанием регулировать поведение своих сотоварищей. Особенно это справедливо в отношении более-менее успешных отцов семейств. Благотворительность в отношении соседей победнее у них сопровождается определенным количеством советов, и они не рады, если эти советы игнорируются. Так, отец Вюндт раз за разом посещал прихожан с единственной целью убедиться, что его указания по поддержанию приличий неукоснительно исполняются. Советы прочих были не столь настоятельны. Но в случае Герхардта, в котором отчасти отражалось поведение остальных, все зашло слишком далеко. Раз он соглашался с подобными вещами, неудивительно, что именно его они могли больно ранить. В этом смысле он сильно опасался, что его собственные дела или дела его семьи кого-то обидят или вызовут критику. Ему казалось, что он предпочел бы умереть, лишь бы его личные вопросы не стали предметом всеобщего осуждения.
Когда на следующее утро он вернулся домой, то первым делом принялся расспрашивать жену.
– Что это за история насчет того, что сенатор Брандер ходит к Дженни? – спросил он по-немецки. – Соседи только об этом и твердят.
– Да ничего такого, – ответила миссис Герхардт на том же языке. Вопрос явно ее поразил. – Ну, заходил он пару-тройку раз.
– Ты мне ничего об этом не говорила, – возразил он, раздраженный мягкотелостью, с которой она терпела и даже покрывала проступок их собственного ребенка.
– Но он бывал здесь всего-то два или три раза, – ответила она в полном замешательстве.
– Два или три раза! – воскликнул Герхардт, в котором сейчас пробудилась немецкая привычка громко разговаривать. – Два или три раза! Да об этом все соседи теперь болтают. Что это вообще такое?
Миссис Герхардт чуть помедлила с ответом, все больше пугаясь. Ей казалось, что вот-вот произойдет нечто ужасное.
– Всего два или три раза, – еле выговорила она.
– Прямо на улице подходит ко мне Уивер, – продолжал Герхардт, – и рассказывает, что соседи только и говорят о мужчине, с которым гуляет моя дочь. А я об этом вообще ничего не слышал. Стою как болван и не знаю, что сказать. Неужто так можно? Что он обо мне теперь подумает?
Пока он и дальше распинался в том же духе, миссис Герхардт пыталась разобраться с тревожными мыслями. За что ей выпала эта странная напасть? Что она вообще такого сделала? Внезапно в голове у нее ярким лучом просияла идея, что она ни в чем не виновата. Разве сенатор не был по отношению к ним сама доброта? Разве она не знала наверняка, что Дженни лишь пользуется открывшимися невинными возможностями и при этом ведет себя безупречно? С чего соседи затеяли сплетничать? И почему решили донести до нее свои инсинуации через мужа?
– Столько шума на пустом месте! – объявила она вдруг, воспользовавшись для того подходящим немецким оборотом. – Дженни ничего плохого не сделала. Сенатор был у нас всего раз или два. Нет ничего…
– А что же тогда это все? – перебил ее Герхардт, которому самому не терпелось узнать, что на самом деле произошло.
– Дженни вышла с ним прогуляться пару раз. Он сюда за ней заходил. Что в этом такого, чтобы слухи распускать? Девочке уже и порадовать себя нельзя?
– Но он же совсем старый, – возразил Герхардт, повторяя следом за Уивером. – И на высокой должности. Что ему нужно от такой девушки, как Дженни?
– Понятия не имею, – перешла в оборону миссис Герхардт. – Он иногда заходит к нам в гости. Я о нем не знаю ничего, кроме хорошего. Сказать ему, чтобы не приходил?
Герхардт не был готов ответить. Сенатора он знал исключительно с замечательной стороны. Что вообще страшного-то произошло?
– Соседям лишь бы языками трепать. Больше им говорить не о чем, вот они за Дженни и взялись. Ты и сам знаешь, что она порядочная девушка. Как они только могут подобное наговаривать? – И на добрые материнские глаза навернулись слезы.
– Они правы, – сказал Герхардт, которому страстная забота о семейной чести не позволила проявить к ней особого сочувствия. – Ему не следует являться сюда, чтобы брать с собой на прогулки девушку ее возраста. Это очень дурно выглядит, пусть он даже ни о чем таком не помышляет.
Тут в гостиную вошла Дженни.
Она услышала разговор из маленькой спальни окнами на улицу, которую делила с одной из сестер, но не подозревала, насколько он важный. Чтобы дочь не заметила ее слез, мать при ее появлении отвернулась и вновь согнулась над столом, где перед тем готовила печенье.
– В чем дело? – спросила Дженни, которой показалось странным, что оба стоят вот так, в неловких позах.
– Ни в чем, – твердо ответил Герхардт.
Миссис Герхардт не подала виду, но в самой ее неподвижности было что-то странное. Дженни подошла к ней и, заглянув в лицо, все же увидела слезы.
– В чем дело? – удивленно повторила она, вперив взгляд в отца.
Герхардт так и стоял молча – невинность дочери победила его ужас перед грехопадением.
– Да в чем же дело? – мягко спросила Дженни у матери.
– Это все соседи, – ответила та надтреснутым голосом. – Всегда готовы трепать языками о том, чего и не знают.
– Из-за меня? – Дженни слегка порозовела лицом.
– Вот видите, – заметил Герхардт, вроде как обращаясь к окружающему миру в целом, – все она понимает. И отчего ты мне не сказала, что он к нам ходит? Об этом вся округа твердит, а я лишь сегодня узнал. Неужто так можно?
– Ах, – воскликнула Дженни из чистейшего сочувствия к матери, – да какая разница?
– Какая разница? – заорал Герхардт, все еще по-немецки, хотя Дженни отвечала ему по-английски. – Какая разница, что меня на улице останавливают, лишь бы об этом рассказать? Тебе должно быть стыдно за свои слова! Я всегда был о нем наилучшего мнения, но теперь, раз вы мне ничего не говорите, а вокруг все сплетничают, я не знаю, что и думать. Мне что же, о происходящем в собственном доме от соседей теперь узнавать?
Мать и дочь молчали. Дженни было подумала, что они допустили большую ошибку. Мысли миссис Герхардт касались лишь того, что ее дочь стала жертвой клеветы.
– Я ничего тебе не говорила не оттого, что сделала что-то дурное, – сказала Дженни наконец. – Мы с ним один раз в коляске съездили, и все.
– Да, но ты мне об этом не рассказала, – возразил отец.
– Ты же не любишь, если я куда-то выхожу по темноте, – ответила Дженни. – Потому я и не стала говорить. Больше мне скрывать было нечего.
– Зря он позвал тебя на прогулку ночью, – заметил Герхардт, никогда не забывавший про окружающих. – Что ему такое от тебя нужно, чтобы в темноте об этом беседовать? Мог бы сюда зайти. И вообще, он слишком старый. Не думаю, что тебе, юной девушке, следует водить с ним знакомство.
– Он ничего от меня не требует, только желает помочь, – прошептала Дженни. – И еще он хочет на мне жениться.
– Жениться? Ага! Отчего же он ко мне не обратился? – воскликнул Герхардт. – Это мне решать. Я не потерплю, чтобы он разгуливал с моей дочерью, а соседи болтали. И потом, этот сенатор слишком стар. Я ему так и скажу. Да он и сам должен понимать, что нельзя делать девушку мишенью для сплетен. Лучше б он вообще здесь больше не появлялся.
Угроза Герхардта, пообещавшего лично отвадить Брандера, показалась попросту ужасной как самой Дженни, так и ее матери. Что хорошего в подобных настроениях? И отчего они обязаны унижаться? Разумеется, Брандер зашел еще раз, когда Герхардт был на работе, и мать с дочерью трепетали от мысли, что тот узнает о визите. Еще несколько дней спустя сенатор взял Дженни на долгую прогулку. Ни она, ни мать ничего не сказали Герхардту. Однако надолго сбить его со следа было невозможно.
– Дженни опять с ним гуляла? – спросил он у миссис Герхардт на следующий вечер.
– Он и правда вчера здесь был, – уклончиво ответила мать.
– Она ему сказала, чтоб он больше не приходил?
– Не знаю. Вряд ли.
– Что ж, придется мне самому все это прекратить, – сказал решительно настроенный отец. – Я с ним поговорю. Пусть только еще раз явится.
В соответствии с этим намерением он, когда представлялся случай, трижды по вечерам возвращался с фабрики, каждый раз внимательно разглядывая дом с целью выяснить, не принимают ли там гостей. На четвертый вечер пришел Брандер, спросил Дженни, которая сильно нервничала, и позвал ее прогуляться. Она очень боялась отца и подозревала, что может случиться нечто малоприятное, хотя не очень понимала, что ей делать.
Герхардт, который как раз подходил к дому, увидел, как они выходят. Больше он терпеть не собирался. Войдя в дом, он направился прямиком к жене и спросил:
– Где Дженни?
– Куда-то вышла, – ответила мать.
– И я знаю куда, – согласился Герхардт. – Я ее видел. Подождем теперь, пока она вернется. Уж я ему все скажу.
Он спокойно уселся и стал читать немецкую газету, поглядывая при этом на жену. Наконец щелкнула калитка, а следом открылась входная дверь. Тогда он встал.
– Где ты была? – воскликнул он по-немецки.
Брандер, не подозревавший о неприятностях, которых следовало ожидать от данной персоны, почувствовал себя неуютно и обозлился. Дженни была само замешательство. Мать ее мучительно переживала на кухне.
– Ну, гуляла, – неуверенно ответила Дженни.
– Разве я не говорил тебе больше не выходить на улицу после заката? – продолжал Герхардт, демонстративно игнорируя Брандера.
Дженни залилась краской и не могла вымолвить ни слова.
– А в чем дело? – мрачно поинтересовался Брандер. – Отчего вы с ней так разговариваете?
– Она не должна гулять по темноте, – грубо ответил отец. – Я ей уже дважды или трижды говорил. Вам, я так считаю, тоже больше бывать здесь не следует.
– Это почему же? – спросил сенатор, тщательно обдумывая и взвешивая свои слова. – Как-то это странно. Что ваша дочь такого сделала?
– Что она сделала? – воскликнул Герхардт, у которого от растущего возбуждения, вызванного давящим на него грузом, почти пропал акцент. – Шляется по ночам, хотя ей не велено! Я не желаю, чтобы мою дочь таскал по темноте мужчина вашего возраста. И вообще, чего вы от нее хотите? Она ребенок еще!
– Чего я хочу? – спросил сенатор, изо всех сил пытаясь сохранять уже изрядно потревоженное спокойствие. – Само собой, хочу с ней беседовать. Она уже достаточно взрослая, чтобы мне было с ней интересно. А еще я хочу на ней жениться, если она согласится.
– А я хочу, чтобы вы проваливали и чтоб ноги вашей здесь больше не было! – возопил отец, напрочь утративший чувство логики и опустившийся до уровня банальных родительских инстинктов. – Я не хочу вас больше видеть в своем доме. У меня хватает забот и помимо того, чтобы мою дочь водили куда попало и порочили ей репутацию.
– Скажу прямо, – заявил сенатор, выпрямляясь во весь рост, – вам придется сейчас объяснить, что вы имеете в виду. Я не сделал ничего такого, чего мог бы стыдиться. И не причинил вашей дочери никакого вреда. Теперь я желаю знать, на что вы намекаете подобным своим поведением.
– Я намекаю, – Герхардт от возбуждения начал повторяться, – намекаю, намекаю, что все соседи судачат о том, как вы являетесь сюда и забираете мою дочь гулять или кататься в коляске, пока меня нет дома – вот на что. Я намекаю, что ваши намерения бесчестны, иначе вы бы не ударяли за молоденькой девушкой, которая вам в дочки годится. Соседи мне достаточно рассказали, кто вы такой. Уходите и оставьте мою дочь в покое.
– Соседи! – воскликнул сенатор. – Меня мало интересуют ваши соседи. Я люблю вашу дочь и именно поэтому хожу к ней в гости. Я намерен на ней жениться, а если вашим соседям по этому поводу есть что сказать, это их заботы. Поэтому не вижу причины для вас вести себя подобным образом, даже не выяснив моих намерений.
Дженни, которую этот неожиданный и страшный скандал напугал, отступила к двери, ведущей в столовую, где к ней подошла мать.
– Ах, – сказала она, задыхаясь от волнения, – он пришел, когда тебя не было. Что нам делать?
Дженни лишь таращила на нее глаза, на пределе своих нервов и в ужасе от пережитого унижения, которое вскоре смыли хлынувшие слезы.
– Жениться, даже так? – воскликнул отец. – Вот вам чего нужно?
– Да, – отвечал сенатор, – именно жениться. Вашей дочери восемнадцать, она может решать самостоятельно. Сегодня вы разговаривали и вели себя так, как я от вас совершенно не ожидал. Могу отнести это лишь на счет необоснованного и фактически беспричинного предубеждения. Вы оскорбили меня и ранили чувства собственной дочери. Я заявляю вам, что так этого не оставлю. Если у вас есть что-то против меня, помимо слухов, я желаю узнать об этом немедленно.
Сенатор возвышался перед ним цитаделью добродетели. Голос его был негромок, поведение не выдавало гнева, однако плотно сжатые губы и спокойно, чуть ли не расслабленно опущенные ладони ясно показывали человека могущественного и решительного.
– Не желаю больше с вами разговаривать, – отрезал Герхардт, несколько осекшийся, но не особо впечатленный. – Дочь моя – значит, моя. Мне решать, будет ли она гулять по ночам и пойдет ли за вас замуж. Я вас, политиканов, насквозь вижу. Когда мы познакомились, я вас посчитал за порядочного человека, но теперь, когда узнал, как вы себя ведете с Дженни, не хочу иметь с вами ничего общего. Уходите и не возвращайтесь. Больше мне от вас ничего не нужно.
– Прошу прощения, миссис Герхардт, – сказал Брандер, демонстративно отворачиваясь от гневного отца, – за подобную сцену в вашем доме. Понятия не имел, что ваш муж против моих визитов. Однако прямо сейчас я ничего изменить не в силах. Но не принимайте близко к сердцу, все не так трагично.
Герхардт изумленно взирал на его спокойствие.
– Сейчас я ухожу, – обратился Брандер к нему, – но не думайте, что это сойдет вам с рук. Сегодня вечером вы совершили серьезную ошибку. Надеюсь, вскоре вы это поймете. Доброй ночи. – И он, чуть поклонившись, вышел.
Герхардт захлопнул за ним дверь.
– Вот и поглядим, – обратился он к жене с дочерью, – удалось ли от него избавиться. А ты у меня только попробуй еще шляться по ночам, когда об этом и так уже разговоры идут.
Что касается слов, спор был окончен, но чувства, глубокие и сильные, легко читались на лицах, так что в ближайшие несколько дней в маленьком домике было не до разговоров. Герхардт поразмыслил над тем обстоятельством, что получил нынешнюю работу через сенатора, и решил уволиться. Он объявил, что стирки для сенатора в его доме больше не будет, и не знай он наверняка, что работу в отеле миссис Герхардт нашла без посторонней помощи, он бы ей и туда ходить запретил. Тем более что ничего хорошего из этого все равно не вышло. У входа в тот отель одни лишь бездельники болтаются, чему Себастьян зримый пример. Не отправься она туда, о них бы сейчас не ползли слухи по всей округе.
Что до сенатора, он зашагал прочь, откровенно взбудораженный столь постыдным событием. Несмотря на его сильный интерес к Дженни и тщательный выбор слов, он не мог не чувствовать унижения и не понимать, что оказался в весьма неловком и опасном для репутации положении. В соседских сплетнях и так-то приятного мало, но для человека его полета опуститься до того, чтобы стать их героем, как он вдруг обнаружил, было совсем уж неуместно. Религиозных настроений отца он понять не мог. Оставалась лишь расцветающая, манящая красота его подопечной, которая окутывала все тонким ароматом и спасала сенатора от крайнего к себе отвращения. Сенатор думал, что в будущем надо бы что-то предпринять по этому поводу, но сейчас он и в собственных-то перспективах и положении не мог быть уверен. День пролетал за днем, а он лишь предавался размышлениям. Где-то через неделю ему пришел вызов из Вашингтона. Девушка, которую он оставил в Коламбусе, была теперь предоставлена абсолютно самой себе.
Для семейства Герхардт тем временем вновь настали черные дни. Герхардт, понятия не имевший, какие суммы регулярно поступали от их благодетеля, полагал, что семья должна бы управиться. Да, они были бедны, но он был согласен терпеть бедность, лишь бы без ущерба для чести. Счета из лавок, однако, меньше не стали. Одежда у детей постепенно изнашивалась. Пришлось перейти к жесткой экономии, и Герхардт перестал оплачивать старые счета в надежде как-то договориться.
Потом настал день, когда нужно было выплачивать ежегодные проценты по кредиту за дом, а следом еще один, когда сразу два лавочника поочередно остановили Герхардта на улице, чтобы справиться насчет долгов. Он, не колеблясь, изъяснил им положение дел и с обескураживающей честностью заявил, что будет стараться что-то сделать изо всех своих сил, однако случившееся подорвало бодрость его духа. Раз за разом ночью на работе он возносил молитвы к небесам, а днем, когда ему следовало спать, без колебаний выходил из дому – либо в поисках более высокооплачиваемой работы, либо ради случайных подработок. В числе прочего он взялся за резку стекол.
Миссис Герхардт пыталась возражать, но он объяснил свои занятия, сославшись на нужду.
– Когда меня на улице останавливают, чтобы денег потребовать, какой тут сон?
Миссис Герхардт не могла не отметить про себя, что именно его противоестественное, бессмысленное чистоплюйство их туда и загнало, и вместе с тем не могла не замечать беспокойства, исчертившего лицо мужа озабоченными морщинами, и не сочувствовать тому.
Всем в семье было сейчас тяжко.
В довершение всех бед угодил в тюрьму Себастьян. Судьба распорядилась так, что особой его вины в том не было, вот только общественность обычно обращает внимание лишь на материальные свидетельства. Все случилось оттого, что он слишком часто стал практиковать воровство угля. Однажды вечером, когда он забрался в вагон, а Дженни с детьми ждали рядом, его арестовал железнодорожный инспектор. Уголь последнюю пару лет воровали постоянно, но пока количество похищенного оставалось умеренным, железная дорога не обращала на то внимания. Когда, однако, клиенты транспортных агентств начали жаловаться, что отправленные из Пенсильвании вагоны по дороге в Кливленд, Цинциннати, Чикаго и другие города теряют уголь тоннами, за дело взялись сыщики. Дети Герхардта были не единственными, кто устраивал набеги на железную дорогу. Другие семьи Коламбуса – и немалое их количество – постоянно занимались тем же самым, но попавшийся Себастьян должен был понести образцовое наказание. Его арестовали, о чем всем желающим предстояло теперь узнать из газет.
– Слезай с вагона, – потребовал инспектор, внезапно выйдя из тени. Дженни и другие дети, побросав ведра с корзинками, пустились наутек. Первым побуждением Себастьяна тоже было спрыгнуть и кинуться прочь, однако его остановили, ухватив за пальто.
– Стоять! – воскликнул сыщик. – Попался!
– А ну пусти! – прорычал Себастьян, который слабаком отнюдь не был. Он сохранял решимость и присутствие духа, одновременно очень остро понимая, в какую западню угодил. – Пусти, говорю, – повторил он и, рванувшись, чуть не опрокинул своего противника.
– Поди-ка сюда, – потребовал инспектор и с силой потянул его к себе, чтобы показать, кто здесь главный.
Себастьян действительно подался ближе – чтобы оглушить его ударом кулака.
Завязалась борьба, и тут на помощь сыщику подоспел проходивший мимо подмастерье. Вместе они потащили Себастьяна на вокзал, где нашли местного полицейского, которому и сдали задержанного. В разорванном пальто, с исцарапанными руками и лицом, а также с подбитым глазом он был заперт на ночь в камере.
Последствия всего этого для небольшого мирка, где происходило дело, оказались самые ужасные.
Вернувшиеся домой дети не могли сказать, что случилось с братом, однако, когда пробило девять часов, затем десять, одиннадцать, а Себастьян так и не вернулся, миссис Герхардт была вне себя от тревоги. Себастьяну доводилось возвращаться домой и за полночь, но сегодня ее терзало материнское предчувствие. Когда в половине второго его по-прежнему не было, она начала плакать.
– Кому-то надо сходить рассказать отцу, – решила она. – Может, он в тюрьме.
Вызвалась Дженни, но сладко к тому времени спящего Джорджа разбудили, чтобы ее сопровождать.
– Что такое? – воскликнул Герхардт, не ожидавший увидеть здесь детей.
– Бас не вернулся, – сказала Дженни и в качестве объяснения поведала обстоятельства их вечернего приключения.
Герхардт немедленно покинул работу и в большом возбуждении дошагал вместе с обоими детьми до того места, откуда мог повернуть к тюрьме. Он успел настолько себя взвинтить подобной возможностью, что почти ничего уже не чувствовал.
– Неужто? Неужто? – повторял он беспокойно, утирая потный лоб неуклюжими ладонями.
В участке дежурный сержант, который не знал ни самого Герхардта, ни его обстоятельств, без особых обиняков сообщил ему, что Бас арестован.
– Себастьян Герхардт? – переспросил он, заглядывая в журнал дежурств. – Да, здесь. Воровство угля, сопротивление при аресте. Ваш сын?
– О боже, – произнес Герхардт. – Майн готт! – От расстройства он даже заломил руки.
– Желаете его видеть? – уточнил сержант.
– Да, да, – закивал отец.
– Фред, отведи его внутрь, – приказал сержант пожилому надзирателю, – пусть поговорит с парнем.
Герхардта оставили стоять во внутреннем помещении, но, когда привели Себастьяна, взъерошенного и в синяках, он не выдержал и заплакал. Эмоции не позволяли ему вымолвить ни слова.
– Не надо, папа, – храбро сказал Себастьян. – Отбиться не вышло. Но все в порядке, утром меня отпустят.
Герхардт лишь горестно покачал головой.
– Не плачь, – повторил Себастьян, хотя и сам сдерживался из последних сил. – Все в порядке. Слезами тут не поможешь.
– Знаю, знаю, – убитым голосом произнес его седовласый отец, – но как тут перестанешь. Это я виноват, что допустил такое.
– Нет, нет, не ты, – возразил Себастьян, – ты-то тут при чем? Мама знает?
– Да, – ответил отец. – Дженни и Джордж пришли ко мне на работу, чтобы рассказать. Я только сейчас обо всем и узнал, – и он снова заплакал, но почти сразу с видимым усилием перестал.
– Ну, будет тебе переживать, – продолжал Бас, в котором сейчас проявилась лучшая часть его натуры. – Все наладится. Ты возвращайся на работу и ни о чем не беспокойся. Я в порядке.
– А с глазом у тебя что? – спросил отец, глядя на него самого покрасневшими глазами.
– А, немного схватился с тем, который меня поймал, – храбро улыбнулся юноша. – Думал, смогу отбиться.
– Зря ты это, Себастьян, – сказал ему отец. – Может выйти отягчающим обстоятельством. Когда слушают твое дело?
– Мне сказали, что утром, – ответил Бас. – В девять.
– Ужасно, ужасно, – принялся повторять Герхардт, к которому вернулся первоначальный испуг. Его голос дрожал от волнения.
– Возвращайся на работу и не переживай, – стал утешать его сын. – Ничего со мной страшного не случится.
Герхардт, однако, задержался еще на какое-то время, рассуждая про залоги, штрафы, а также прочие подробности судебной системы, но не понимая при этом, чем он, собственно, мог бы помочь. В конце концов Бас уговорил его уйти, но прощание послужило причиной очередного всплеска чувств, так что Герхардта, когда его выводили наружу, била крупная дрожь, которую он изо всех сил пытался скрыть.
– Плохи дела, – сказал себе Бас, пока его вели обратно в камеру, имея в виду исключительно отца. – Что только мама подумает?
При этой мысли он испытал прилив нежности.
– Что ж я его с первого-то удара не вырубил, – пробормотал он. – Вот я болван, что попался.