К книге
Шизоанализ, или Покушение на ФрейдаШизоанализ. Вторая позитивная задача
94%
Шизоанализ. Вторая позитивная задача
16

Однако необходимо, чтобы различие по режиму не заставило нас забыть о тождестве по природе. На фундаментальном уровне существуют два полюса, но если мы и должны представлять их в качестве дуальности молярных и молекулярных формаций, то такого представления недостаточно, поскольку не существует молекулярной формации, которая сама по себе не была бы инвестированием молярной формации.

Нет желающих машин, которые существовали бы вне общественных машин, которые они формируют в большом масштабе; также нет общественных машин без желающих машин, населяющих их в малом масштабе. Поэтому не существует молекулярной цепочки, которая не перехватывала бы и не воспроизводила бы целые блоки молярного кода или молярной аксиоматики, как и нет таких блоков, который не содержали бы или не запечатывали бы в себе фрагменты молекулярной цепочки. Последовательность желания находит продолжение в общественной серии, а общественная машина в качестве своих составных элементов имеет детали желающих машин. Желающие микромножественности не в меньшей степени коллективны, нежели большие общественные системы, поскольку они неразделимы, составляя одно и то же производство. С этой точки зрения дуальность полюсов не столько разводит молярное и молекулярное, сколько проходит внутри молярных общественных инвестирований, поскольку молекулярные формации в любом случае располагают подобными инвестированиями.

Вот почему наша терминология, относящаяся к этим двум полюсам, часто серьезно менялась. Иногда мы противопоставляли молярное и молекулярное как параноические, означающие и структурированные линии интеграции и шизофренические, машинные и рассеянные линии ускользания; или же как след извращенных ретерриторизаций и движение шизофренических детерриторизаций.

Иногда же, напротив, мы противопоставляли их как два больших типа в равной степени общественных инвестирований, из которых один тип – оседлый и дву-одноозначивающий, тип реакционной или фашистской тенденции, а другой – кочевой и многозначный, тип революционной тенденции. В самом деле, – в шизоидной декларации «Я вечно буду принадлежать к низшей расе», «Я животное, негр», «Все мы немецкие евреи» историко-общественное поле инвестировано не в меньшей степени, чем в параноической формуле «Я из ваших, мне хорошо с вами, я чистокровный ариец, я навсегда останусь с высшей расой»… С точки зрения бессознательного, либидинального инвестирования между двумя этими формулами возможны самые разные промежуточные варианты.

Как это возможно? Как шизофреническое ускользание с его молекулярным рассеянием может формировать столь же сильное и определенное инвестирование, что и другой тип? И почему существует два типа общественного инвестирования, соответствующие двум полюсам? Дело в том, что везде встречается молярное и молекулярное: их дизъюнкция – это отношение включенной дизъюнкции, которая может меняться соответственно двум направлениям подчинения; в одном случае молекулярные феномены подчиняются большим системам, а в другом, наоборот, подчиняют их.

На одном из полюсов большие системы, большие формы стадности не мешают ускользанию, которое захватывает их, противопоставляют ему параноическое ускользание разве что в форме «ускользания от ускользания». Но на другом полюсе само шизофреническое ускользание реализуется не только в том, чтобы удаляться от общественного, жить на краю, – оно состоит в том, чтобы выдавливать общественное через множественность отверстий, которые разъедают и пронзают его, всегда напрямую замыкаясь на него, закладывая повсюду молекулярные заряды, которые подорвут то, что должно быть взорвано, сбросят то, что должно пасть, увлекут за собой то, что должно ускользнуть, в каждом пункте обеспечивая преобразование шизофрении как процесса в действительно революционную силу. Ведь кто такой шизофреник, если он с самого начала не тот, кто не может больше переносить «все это» – деньги, биржу, силы смерти, – как говорил Нижинский, – ценности, морали, отечества, религии и частные достоверности?

Между шизофреником и революционером вся разница в том, что один ускользает, убегает, а другой умеет заставлять ускользать то, от чего он ускользает, прорывая трубу с нечистотами, устраивая потоп, освобождая поток, перекраивая шизу. Шизик – это не революционер, однако шизофренический процесс (шизик является всего лишь прерыванием этого процесса и его продолжением в пустоте) – это потенциал революции. Тем, кто говорит, что бегство трусливо, нужно ответить: есть ли что-то, что было бы ускользанием и одновременно не было общественным инвестированием!

Выбирать приходится только из двух полюсов, параноического противоускользания, которое воодушевляет все конформистские, реакционные и фашистские инвестирования, и шизофренического ускользания, преобразуемого в революционное инвестирование.

Бланшо дал превосходную формулировку этого революционного ускользания, этого падения, которое должно мыслиться и проводиться как нечто абсолютно позитивное: «Чем является это ускользание? Слово выбрано так, что оно не может понравиться. Смелость, однако, состоит в том, чтобы скорее уж убежать, а не жить спокойно и лицемерно в ложных убежищах. Ценности, морали, отечества, религии и те частные достоверности, которые в преизбытке даруются нам нашим чванством и снисходительностью по отношению к самим себе, являются лишь множеством иллюзорных пристанищ, которые мир услужливо предлагает тем, кто думает, будто они твердо и крепко стоят на ногах в окружении не менее прочных вещей. Они ничего не знают о том неимоверном крушении, к которому они, в самозабвении, приближаются в монотонном гуле своих все ускоряющихся шагов, которые несут их, невзирая на личности, в великом недвижном движении. Ускользание от ускользания. [Возьмем одного из тех людей], кто, получив откровение таинственного сдвига, больше не может жить среди видимостей пристанища. Сначала он пытается принять это движение на свой счет. Он хотел бы удалиться сам, лично. Он живет на краю… [Но], быть может, падение как раз в том и состоит, что оно уже не может быть личной судьбой, а может быть только общей долей».

В этом отношении первый тезис шизоанализа можно сформулировать так: любое инвестирование является общественным, в любом случае оно относится к общественно-историческому полю.

* * *

Напомним наиболее важные черты молярной формации или формы стадности. Они выполняют объединение, тотализацию молекулярных сил посредством статистического накопления, подчиняющегося законам больших чисел. Этим единством может быть биологическое единство некоторого вида или же структурное единство социуса – организм, общественный или живой, оказывается сложен как целое, как целостный или полный объект. Именно в отношении к этому новому порядку частичные объекты молекулярного порядка обнаруживают себя как нехватка, и в то же время этого целого, как утверждается, не хватает частичным объектам. Подобным образом желание сплавляется с нехваткой. Тысячи срезов-потоков, которые определяют позитивное рассеяние в молекулярной множественности, ограничиваются вакуолями нехватки, которые осуществляют эту спайку в статистической системе молярного порядка.

Фрейд в этом смысле хорошо показал, как психотические множественности рассеяния, основанные на срезах или шизах, переходят к большим вакуолям, определенным целостно и типизируемым как невроз или кастрация – невротику нужен целостный объект, по отношению к которому частичные объекты могут быть определены как нехватка, и наоборот. Но, если обобщать, именно статистическая трансформация молекулярной множественности в молярную систему организует нехватку в большом масштабе.

Такая организация по своему существу относится к биологическому или общественному организму, виду или социусу. Не существует общества, которое не распределяло бы нехватку в своем собственном лоне, используя самые различные, специфические для данного общества, средства (например, эти средства различаются в обществе деспотического типа и в капиталистическом обществе, в котором рыночная экономика доводит их до ранее невиданной степени совершенства).

Именно эта спайка желания с нехваткой как раз и дает желанию его коллективные или личные цели, задачи или намерения, замещая желание, взятое в реальном порядке его производства, когда оно ведет себя как молекулярный феномен, лишенный цели и намерения. Поэтому нельзя думать, будто статистическое накопление является результатом случая – результатом, отданным воле случая. Напротив, оно – плод отбора, осуществляющегося на элементах случая.

Когда Ницше говорит, что чаще всего отбор проходит в пользу большого числа, он бросает нам ту фундаментальную интуицию, которая будет вдохновлять современную мысль. Ведь он хочет сказать, что большие числа или большие системы не существуют до давления отбора, который якобы выделяет из них отдельные линии, а, напротив, рождаются из самого этого давления, которое уничтожает, удаляет или упорядочивает сингулярности. Не отбор предполагает первичную стадность, а стадность предполагает отбор, из которого она рождается. «Культура» как процесс отбора посредством маркировки и записи изобретает большие числа, в пользу которых она реализуется.

Вот почему статистика не функциональна, а структурна, вот почему она относится к цепочкам феноменов, которые отбор уже поставил в положение частичной зависимости (цепи Маркова). Это видно даже в генетическом коде. Другими словами, стадности никогда не бывают произвольными, они отсылают к качественным формам, которые их производят посредством творящего отбора. Порядок не такой: «стадность – отбор», а, наоборот, такой: «молекулярные множественности – формы стадности, осуществляющие отбор – молярные или стадные системы, которые проистекают из этого отбора».

Чем же являются эти качественные формы – «формации суверенности», если говорить в терминах Ницше, – которые играют роль тотализующих, объединяющих, означающих объектностей, фиксирующих организации, нехватки и цели?

Это полные тела, которые определяют различные типажи социусов, реальные тяжелые системы земли, деспота, капитала. Полные тела или облаченные материи, которые отличаются от полного тела без органов или голой материи молекулярного желающего производства. Если спросить, откуда берутся эти формы силы, то очевидно, что они не объясняются ни целью, ни какой бы то ни было направленностью, поскольку именно они фиксируют цели и направления.

Форма или качество того или иного социуса – тела земли, тела деспота, тела капитала – зависит от определенного состояния или степени интенсивного развития производительных сил, поскольку последние определяют человека-природу, не зависящего от каких бы то ни было общественных формаций или, скорее, общего для всех них (это то, что марксисты называют «данными полезного труда»). Форма или качество социуса сами, следовательно, являются произведенными, но – как непорожденное, то есть как естественная или божественная предпосылка производства, соответствующего той или иной степени, причем этому производству она дает структурное единство и видимые цели, на него она накладывается и его силы она присваивает, определяя отборы, накопления, притяжения, без которых эти силы не приобрели бы общественного характера. Так что общественное производство является самим желающим производством в определенных условиях. Итак, эти определенные условия суть формы стадности как социус или полное тело, в которых молекулярные формации образуют молярные системы.

* * *

Теперь мы можем уточнить второй тезис шизоанализа – в общественных инвестированиях необходимо будет различать бессознательное либидинальное инвестирование группы или желания и предсознательное инвестирование класса или интереса.

Последнее опосредуется большими общественными целями и затрагивает организм или коллективные органы, включая выстроенные вакуоли нехватки. Тот или иной класс определяется режимом синтезов, состоянием целостных коннекций, исключающих дизъюнкций, остаточных конъюнкций, которые характеризуют рассматриваемую систему. Принадлежность к классу отсылает к роли в производстве или антипроизводстве, к месту в записи, к доле, которая приходится отдельным субъектам. Классовый предсознательный интерес поэтому сам отсылает к выборкам потоков, к отделениям кодов, к субъективным остаткам или доходам.

С этой точки зрения абсолютно верно то, что определенная система практически включает в себя только один-единственный класс, класс, заинтересованный в этом режиме. Другой класс может сложиться только посредством контринвестирования, которое создает свой собственный интерес в связи с новыми общественными целями, новыми органами и средствами, новым возможным состоянием общественных синтезов.

Отсюда необходимость, появляющаяся у этого другого класса, – необходимость быть представленным партийным аппаратом, который фиксирует эти цели и эти средства и осуществляет в области предсознательного революционный разрыв (например, ленинистский разрыв). В этой области предсознательных инвестирований класса или интереса легко, следовательно, различить то, что реакционно (или связано с реформизмом), и то, что революционно. Но те, у кого есть интерес, в этом смысле всегда намного менее многочисленны, нежели те, чей интерес в некотором роде «использован» или репрезентирован – класс с точки зрения праксиса значительно малочисленнее и уже, нежели класс, понятый в его теоретическом определении.

Отсюда постоянные противоречия в лоне господствующего класса, то есть класса как такового. Это очевидно при капиталистическом режиме, когда, например, первичное накопление может осуществляться только в пользу ограниченной доли господствующего класса. Но не менее это очевидно и в случае русской революции с ее формированием партийного аппарата.

Этой ситуации как таковой, однако, недостаточно для разрешения следующей проблемы – почему многие из тех, кто имеет или должен был бы иметь объективно революционный интерес, сохраняют предсознательное инвестирование реакционного типа? И почему иногда тем, чей интерес объективно является реакционным, удается выполнить предсознательное революционное инвестирование? Следует ли в качестве правильного и верного взгляда в одном случае призывать на помощь жажду справедливости, идеологически верную позицию, а в другом случае – некое ослепление, плод идеологического обмана или не менее идеологической мистификации?

Революционеры часто забывают или не хотят признавать, что революцию хотят и делают из желания, а не из долга. Здесь, как и в любом другом случае, понятие идеологии оказывается неприменимым, поскольку оно скрывает подлинные проблемы, всегда имеющие организационную природу.

Райх в тот самый момент, когда он поставил наиболее глубокий из своих вопросов («Почему массы желали фашизм?»), удовлетворился ответом, использующим понятие идеологии, то есть понятие субъективного, иррационального, негативного и замедленного, – именно потому, что он остался пленником производных понятий, которые отгородили его от материалистической психиатрии, о которой он мечтал, помешали ему увидеть, что желание составляет часть инфраструктуры, и закрыли его в дуальности объективного и субъективного (после этого психоанализ был принужден заняться анализом субъективного, определенного идеологией).

Но все является в равной мере объективным или субъективным. Различие проходит не здесь; его нужно провести между самой экономической инфраструктурой и ее инвестированиями. Либидинальная экономика не менее объективна, чем политическая экономия, а политическое – не менее субъективно, чем либидинальное, хотя они относятся к двум различным модусам инвестирования одной и той же реальности как общественной реальности. Существует бессознательное либидинальное инвестирование, которое не обязательно совпадает с предсознательными инвестированиями интереса и которое объясняет, как последние могут быть сбиты, извращены в «самой мрачной организации», расположенной ниже всякой идеологии.

Либидинальное инвестирование относится не к режиму общественных синтезов, а к степени развития сил и энергий, от которых эти синтезы зависят. Оно относится не к выборкам, отделениям и остаткам, производимым этими синтезами, а к природе потоков и кодов, которые их обуславливают. Оно относится не к общественным целям и средствам, а к полному телу как к социусу, к формации суверенности или к форме власти как таковой, которая лишена смысла и цели, поскольку смысл и цель вытекают из них, а не наоборот. Несомненно, интересы располагают нас к тому или иному либидинальному инвестированию, но они не смешиваются с ним.

Кроме того, именно либидинальное бессознательное инвестирование подталкивает нас искать наш интерес на этой стороне, а не на другой, задавать наши цели в какой-то одной определенной перспективе, а не в другой – причем мы убеждены, что именно здесь нас ждет удача, поскольку к этому нас толкает любовь. Явные синтезы являются только предсознательными показателями степени развития, видимые интересы и цели есть только предсознательные демонстраторы полного социального тела.

* * *

Клоссовски в своем глубокомысленном комментарии к Ницше говорит, что определенная форма власти смешивается с насилием, которое она осуществляет самой своей абсурдностью, но она может осуществлять его, только определяя для себя цели и смыслы, в которых участвуют даже наиболее порабощенные элементы: «Суверенные формации не будут иметь никакой иной задачи, кроме как скрыть отсутствие цели и смысла их суверенности посредством органической цели, творимой ими».

Вот почему бесполезно пытаться различать, что в обществе рационально, а что иррационально. Конечно, роль, место и доля, получаемые в данном обществе и наследуемые в зависимости от законов общественного воспроизводства, толкают либидо к инвестированию подобного социуса как полного тела, той абсурдной власти, в которой мы участвуем или имеем шанс поучаствовать под прикрытием целей и интересов.

Тем не менее существует незаинтересованная любовь к общественной машине, к форме власти или к развитию как таковым. Даже у того, кто в них заинтересован и кто любит их иначе, чем просто из-за своего интереса. Даже у того, кто не заинтересован и кто замещает свой контринтерес силой странной любви. Потоки, которые текут по пористому телу социуса, – вот объект желания, более возвышенный, чем все цели. Никогда Оно не будет течь в достаточной мере, никогда не будет срезать и кодировать достаточно – и правильным образом! Как прекрасна машина! Машина, посредством которой желание желает своего собственного подавления.

Мы видели, что капиталистическая машина создает систему имманентности, окаймленную большим мутирующим потоком – не потоком владения и не потоком, которым владеют, а тем, который течет по полному телу капитала и образует абсурдную власть. Каждый в своем классе и своем лице получит что-то от этой власти или же исключен из нее, поскольку великий поток преобразуется в доходы – доходы в форме заработной платы или доходы предприятий, которые определяют цели и сферы интересов, выборки, отделения, части. Однако инвестирование самого потока и его аксиоматики, которое не требует никакого точного знания политической экономии, является делом бессознательного либидо, поскольку последнее уже предположено целями.

Мы видим, как самые обездоленные и исключенные в наибольшей степени страстно инвестируют систему, которая их подавляет, в которой они всегда находят интерес, поскольку именно здесь они его ищут и здесь его измеряют. Антипроизводство проникает в систему – антипроизводство вызывает любовь само по себе, как и способ подавления самого желания в большой капиталистической системе. Подавить желание – не в других, а в самом себе, быть надсмотрщиком других и самого себя – вот то, что заставляет объединяться, то есть вовсе не идеология, а экономика. Капитализм собирает и имеет силу цели и интереса (власть как таковая), однако он испытывает незаинтересованную любовь к абсурдной и неприсваемой силе машины.

Да, конечно, капиталист работает не для себя и не для своих детей, а ради бессмертия самой системы. Бесцельное насилие, радость, чистая радость ощущения себя колесиком машины, через которое проходят потоки и которое срезается шизами. Встать в позу, в которой ты проникаешься, срезаешься, разводишься социусом, искать хорошее место, в котором в соответствии с интересами и целями, вмененными нам, ощущаешь, как через тебя проходит нечто, не имеющее ни цели, ни интереса. Некое искусство ради искусства в либидо, вкус к хорошо сделанной работе, когда каждый на своем месте – банкир, надсмотрщик, солдат, технократ, бюрократ; а если так – то почему не рабочий, не член профсоюза… И тогда желание застывает с разинутым ртом.

Не только либидинальное инвестирование общественного поля может расстроить инвестирование интереса и принудить наиболее обездоленных и наиболее эксплуатируемых искать свои цели в самой машине подавления, но и то, что реакционно или революционно в предсознательном инвестировании интереса, не обязательно совпадает с реакционным или революционным в бессознательном либидинальном инвестировании.

Предсознательное революционное инвестирование относится к новым целям, новым общественным синтезам, новой власти. Но может случиться так, что по крайней мере часть бессознательного либидо продолжает при этом инвестировать старое тело, старую форму власти, ее коды и ее потоки. Это может произойти запросто, причем противоречие успешно скрывается благодаря тому, что определенное состояние сил никогда не берет верх над старым состоянием, не сохраняя при этом или не воскрешая старое полное тело как остаточную или подчиненную территориальность (подобно тому, как капиталистическая машина воскрешает деспотическое Urstaat, а социалистическая машина сохраняет государственный и рыночный монопольный капитализм).

Но есть и более серьезные осложнения – даже когда либидо входит в союз с новым телом, новой силой, которая соответствует действительно революционным с точки зрения предсознания целям и синтезам, нет никакой гарантии, что бессознательное либидинальное инвестирование само является революционным. Ведь на уровнях бессознательных желаний и предсознательных интересов осуществляются разные срезы.

Предсознательный революционный срез в достаточной мере определен продвижением социуса как полного тела, несущего новые цели, как формы силы или формации суверенности, которые подчиняют себе желающее производство в новых условиях. Но хотя бессознательное либидо обязано инвестировать этот социус, его инвестирование не обязательно революционно в том же смысле, в каком революционно предсознательное инвестирование.

В самом деле, революционный бессознательный срез, в свою очередь, предполагает тело без органов как предел социуса, которое желающее производство, в свою очередь, подчиняет в условиях обращенной власти, перевернутого подчинения. Предсознательная революция отсылает к новому режиму общественного производства, который создает, распределяет и удовлетворяет новые цели и интересы; но бессознательная революция не только отсылает к социусу, который обуславливает это изменение, как к форме власти, она также отсылает в самом этом социусе к режиму желающего производства как к власти, опрокинутой на тело без органов.

Это не одно и то же состояние потоков и шиз – в одном случае срез проходит между двумя социусами, второй из которых измеряется по своей способности ввести потоки желания в новый код или новую аксиоматику интереса; во втором случае срез проходит в самом социусе, поскольку последний способен пропускать потоки желания в соответствии с их позитивными линиями ускользания и перекраивать их в соответствии со срезами производительных срезов. Наиболее общим принципом шизоанализа всегда остается то, что желание конституирует общественное поле. В любом случае оно относится к инфраструктуре, а не к идеологии, желание находится в производстве как общественном производстве – точно так же, как производство в желании как желающем производстве.

Эти формулы могут пониматься двумя различными способами – согласно первому, желание порабощается структурированной молярной системой, которую оно задает в той или иной форме власти и стадности, а согласно второму, оно подчиняет большую систему функциональным множественностям, которые оно само образует в молекулярном масштабе (и в том, и в другом случае речь не идет о лицах или индивидах).

* * *

Итак, если предсознательный революционный срез обнаруживается на первом уровне и определяется характеристиками новой системы, то бессознательный или либидинальный срез принадлежит второму порядку и определяется ведущей ролью желающего производства и позицией его множественностей. Поэтому можно понять, что определенная группа может быть революционной с точки зрения интересов класса и своих предсознательных инвестирований и при этом не быть революционной, а даже оставаться фашистской или полицейской с точки зрения своих либидинальных инвестирований. Действительно революционные предсознательные интересы не предполагают по необходимости бессознательных инвестирований той же самой природы; никогда аппарат интереса не имеет того же значения, что машина желания.

Революционная (на уровне предсознания) группа остается порабощенной группой, даже завоевывая власть, если эта власть сама отсылает к форме власти, которая продолжает порабощать и уничтожать желающее производство. Подобная группа в тот момент, когда на уровне предсознания она представляется революционной, уже демонстрирует все бессознательные характеристики порабощенной группы – подчинение социусу как устойчивому носителю, который приписывает себе все производительные силы, извлекает из них прибавочную стоимость и поглощает ее; излияние антипроизводства и смертоносных элементов в систему, которая именно по этой причине чувствует и считает себя все более бессмертной; феномены «развития Сверх-Я», нарциссизма или групповой иерархии, механизмы подавления желания.

Напротив, группа-субъект – это та, чьи либидинальные инвестирования сами по себе революционны; она заставляет желание проникать в общественное поле и подчиняет социус или форму власти желающему производству; как производитель желания и желание, которое производит, она изобретает всегда смертельные формации, которые в ней самой не дают распространяться инстинкту смерти; символическим определениям порабощения она противопоставляет реальные коэффициенты трансверсальности, без иерархии и Сверх-Я группы.

По правде говоря, все усложняется из-за того, что одни и те же люди могут в разных отношениях участвовать в группах двух типов (Сен-Жюст, Ленин). Или одна и та же группа может демонстрировать две характеристики сразу, в двух различных, но сосуществующих ситуациях. Определенная революционная группа может уже принять форму порабощенной группы и в то же время в определенных условиях быть вынужденной по-прежнему играть роль группы-субъекта.

Постоянно осуществляется переход от одного типа групп к другому. Группы-субъекты в результате разрыва постоянно отклоняются от порабощенных групп – они пропускают желание, срезая его на постоянно отдаляющемся краю, пересекая предел, соотнося общественные машины с элементарными формами желания, которые их образуют. Но и, обратно, они также не перестают закрываться, оформляться по образцу порабощенных групп – устанавливая внутренние пределы, реформируя большой срез, через который потоки уже не смогут пройти, который они не смогут преодолеть, подчиняя желающие машины подавляющей системе, которую они создают в большом масштабе.

Существует скорость порабощения, которая противопоставляется коэффициентам трансверсальности; и какая революция не испытывает искушения обратиться против своих собственных групп-субъектов и уничтожить их, обвинив их в анархии и безответственности? Как избежать опасного движения по наклону, из-за которого группа переходит от своих революционных либидинальных инвестирований к революционным инвестированиям, которые теперь относятся уже только к предсознанию или интересу, а затем и к предсознательным инвестированиям всего лишь реформистского толка? И все же, как определить место той или иной группы? Существуют ли вообще бессознательные революционные инвестирования?

Группа сюрреалистов с ее фантастическим порабощением, ее нарциссизмом и Сверх-Я? (Бывает, что один-единственный человек функционирует как поток-шиза, как группа-субъект, разрывая с порабощенной группой, из которой он исключен или сам исключает себя, – таков Арто-шизофреник.) А как определить место психоаналитической группы в системе этих сложных общественных инвестирований?

Каждый раз, когда мы спрашиваем себя, когда же все пошло не тем путем, приходится постоянно возвращаться назад по линии истории, забираясь все дальше и дальше. Фрейд как Сверх-Я группы, как эдипизирующий дед, устанавливающий Эдипа в качестве внутреннего предела, со всевозможными Нарциссами вокруг, маргиналом Райхом, прочерчивающим касательную детерриторизации, пропускающим потоки желания, крушащим предел и проходящим сквозь стену.

Но речь идет не только о литературе или даже психоанализе. Речь о политике, хотя, как мы увидим, она никогда не будет идти о программе.

* * *

Итак, задача шизоанализа состоит в том, чтобы дойти до инвестирований бессознательного желания, направленного на общественное поле, поскольку они отличаются от предсознательных инвестирований интереса и могут не только им противоречить, но и сосуществовать с ними в различных режимах. В конфликте поколений часто предполагается, что старики упрекают молодежь, причем самым злонамеренным образом, в том, что она потворствует своим желаниям (автомобиль, кредит, заем, отношения юношей и девушек), пренебрегая своим интересом (работа, сбережения, правильная женитьба). Но в том, что другому кажется голым желанием, уже наличествует комплекс желания и интереса, смесь отчетливо реакционных и смутно революционных форм как желания, так и интереса.

Ситуация абсолютно непрозрачна. Кажется, что шизоанализ может располагать только признаками – машинными признаками, помогающими на уровне групп или индивидов распутать либидинальные инвестирования общественного поля. В этом отношении главные признаки даются сексуальностью. Дело не в том, что революционная способность оценивается по объектам, целям или источникам сексуальных влечений, оживляющих определенного индивида или определенную группу; несомненно, извращения и даже сексуальная эмансипация не дают никакой привилегии, пока сексуальность остается закрытой в рамках «маленького грязного секрета».

Бессмысленно распространять этот секрет, требовать его прав на публичность, его можно даже нейтрализовать, обращаясь с ним научным или психоаналитическим образом: ведь тем самым все равно рискуешь убить желание или изобрести для него такие формы освобождения, которые будут более гнетущими, чем самая страшная тюрьма, – пока сексуальность не оторвана от категории секрета (пусть даже публичного, обеззараженного), то есть от эдипово-нарциссического начала, которое ей навязывается как ложь, в которой она может стать лишь циничной, стыдливой или омертвленной.

Ложь в том, что собираются освободить сексуальность, требуют ее права на объект, цель и источник, продолжая удерживать соответствующие потоки в пределах эдипова кода (конфликт, регрессия, решение, сублимация Эдипа…) и продолжая навязывать ей фамилиалистскую и мастурбационную форму или мотивацию, которая заранее делает тщетными всякие планы освобождения.

Например, никакой «гомосексуальный фронт» невозможен, пока гомосексуальность схватывается по отношению исключающей дизъюнкции к гетеросексуальности – отношению, которое отсылает и гомосексуальность, и гетеросексуальность к общему эдипову и кастрационному корню, обязанному обеспечивать только их дифференциацию на две несообщающиеся серии, а не демонстрировать их вложенность друг в друга и их трансверсальную коммуникацию в раскодированных потоках желания (во включенных дизъюнкциях, локальных коннекциях, кочевых конъюнкциях).

Короче говоря, сексуальное подавление, активное, как никогда ранее, переживет все публикации, манифестации, эмансипации и протесты, говорящие о свободе по отношению к объектам, целям и источникам, пока сексуальность сознательно или неосознанно будет удерживаться в нарциссических, эдиповых, кастрационных координатах, которых только одних достаточно для того, чтобы обеспечить триумф самых строгих цензоров – сереньких человечков, о которых говорил Лоуренс.

Лоуренс хорошо показывает, что сексуальность, включая и целомудрие, является делом потоков, «бесконечностью различных и даже противоположных потоков».

Все зависит от того, как эти потоки – каков бы ни был их объект, источник и цель – кодируются и срезаются согласно постоянным фигурам или же, напротив, захватываются в цепочки раскодирования, которые перекраивают их по подвижным и не фигуративным точкам (потоки-шизы).

Лоуренс воюет с нищетой неизменных образов тождества, фигуративных ролей, которые оказываются множеством запруд, в которые заводятся потоки сексуальности: «невесты, любовница, жена, мать» – можно также сказать «гомосексуалисты, гетеросексуалы» и т. д., – все эти роли распределены эдиповым треугольником «папа – мама – я», поскольку «я» представления, как предполагается, определяется в связи с представлениями «отец-мать» посредством фиксации, регрессии, принятия, сублимации…

И каким правилом все это руководствуется? Правилом большого Фаллоса, которым никто не владеет, правилом деспотического означающего, оживляющего самую ничтожную борьбу, правилом отсутствия, общего для всех взаимных исключений, в которых потоки иссякают, иссушенные нечистой совестью и рессентиментом. «Помещать женщину, к примеру, на пьедестал или же, напротив, лишать ее всякой значимости, делать из нее образцовую уборщицу, мать или образцовую жену – это лишь способы уклониться от реального контакта с ней. Женщина не изображает нечто, у нее нет отдельного и определенного личностного облика… Женщина – это странное и мягкое дрожание воздуха, которое отправляется, бессознательно и скрытно, на поиски другого дрожания, которое ему соответствует. Или это тягостное дрожание, режущее ухо и наводящее уныние, которое продвигается, раня всех тех, кто оказывается в пределах его действия. И то же самое можно сказать о мужчине».

* * *

Не стоит слишком поспешно высмеивать пантеизм потоков, присутствующий в подобных текстах, – не так просто даже природу, даже пейзажи дезэдипизировать в той степени, в какой это умел делать Лоуренс. Фундаментальное различие между психоанализом и шизоанализом состоит в следующем – дело в том, что шизоанализ доходит до нефигуративного и несимволического бессознательного, до чистого абстрактного фигурного в том смысле, в каком говорят об абстрактной живописи, до потоков-шиз или реального-желания, взятых ниже уровня минимальных условий тождества.

А что делает психоанализ и что в первую очередь делает Фрейд, если не удерживает сексуальность под смертоносным игом маленького секрета, находя при этом медицинское средство для его обнародования, для того, чтобы сделать его секретом Полишинеля, аналитическим Эдипом?

Нам говорят: смотрите, все нормально, все люди такие, но при этом по-прежнему создается та же самая унизительная и мерзкая концепция сексуальности, та же самая фигуративная концепция, которая есть и у цензоров. Конечно, психоанализ не совершил собственной художественной революции. Есть один тезис, который очень многое значит для Фрейда, – либидо инвестирует общественное поле как таковое только при том условии, что оно десексуализируется и сублимируется. Он придает такое значение этому тезису именно потому, что он исходно стремится удержать сексуальность в узких рамках Нарцисса и Эдипа, Эго и семьи. Поэтому-то любое либидинальное сексуальное инвестирование, обладающее общественной размерностью, как ему кажется, свидетельствует о некоем патогенном состоянии, «фиксации» на нарциссизме или «регрессии» к Эдипу и доэдиповым стадиям, которыми будет объясняться и гомосексуальность как усиленное влечение, и паранойя как средство защиты.

Мы же, напротив, видели, что либидо в любви и сексуальности инвестирует именно само общественное поле в его экономических, политических, исторических, расовых и других определениях – либидо беспрестанно бредит Историей, континентами, королевствами, расами, культурами.

Дело не в том, что достаточно поставить исторические представления на место семейных представлений фрейдовского бессознательного или даже архетипов коллективного бессознательного. Речь идет только о констатации того, что наши выборы в любви находятся на перекрестье «дрожаний», то есть они выражают коннекции, дизъюнкции, конъюнкции потоков, которые проходят сквозь наше общество, входят в него и выходят, связывая его с другими обществами – древними или современными, далекими или исчезнувшими, мертвыми или только рождающимися – с Африкой и Востоком, всегда соединяемыми потайной нитью либидо.

Это не геоисторические фигуры или статуи, хотя нашей культуре ученичества проще иметь дело с ними, с книгами, историями и репродукциями, чем с мамашей. Но потоки и коды социуса, которые ничего не изображают, которые только указывают зоны либидинальной интенсивности на теле без органов, – коды и потоки, которые испускаются, схватываются, перехватываются существом, которое мы отныне детерминированы любить, неким знаком-точкой, сингулярной точкой во всей сети интенсивного – тела, которая соответствует Истории и дрожит вместе с ней. Никогда Фрейд не заходил так далеко, как в «Градиве»

…Короче говоря, наши либидинальные инвестирования настолько хорошо скрыты, настолько бессознательны, настолько хорошо прикрыты предсознательными инвестированиями, что они проявляются только в сексуальных выборах нашей любви. Любовь сама по себе не является революционной или реакционной, но она – признак реакционного или революционного характера общественных инвестирований либидо. Сексуальные желающие отношения мужчины и женщины (или мужчины и мужчины, женщины и женщины) являются признаком общественных отношений между людьми.

Любовь и сексуальность – экспоненты или показатели, на этот раз бессознательные, либидинальных инвестирований общественного поля. Всякое любимое или желаемое существо значимо в качестве агента коллективного высказывания. И вовсе не гарантировано (как считал Фрейд), что либидо должно десексуализироватьсяи сублимироваться, чтобы инвестировать общество и его потоки, ведь, напротив, любовь, желание и их потоки открыто демонстрируют свой непосредственно общественный характер несублимированного либидо и его сексуальных инвестирований.

* * *

Тем, кто ищет тему для диссертации по психоанализу, следовало бы посоветовать заниматься не пространными рассуждениями об эпистемологии анализа, а скромными и строгими темами, как-то теория служанок или домработниц в текстах Фрейда. Вот где можно найти настоящие указания. Ведь именно в теме служанок, широко представленной в случаях, изученных Фрейдом, выявляется замечательное колебание его мысли, слишком быстро разрешаемое в пользу того, что должно было стать психоаналитической догмой. Филипп Жирар [Philippe Girard] в своих неопубликованных заметках, которые, как нам кажется, представляют немалое значение, ставит эту проблему на разных уровнях.

Во-первых, Фрейд открывает «своего собственного» Эдипа в сложном общественном контексте, в котором в игру вводятся старший сводный брат из богатой семейной ветви и служанка-воровка как бедная женщина.

Во-вторых, семейный роман и фантазматическая реальность в целом будут представлены Фрейдом как действительный сдвиг социального поля, в каковом сдвиге родители замещаются лицами более высокого или более низкого ранга (сын принцессы, украденный цыганами, или сын бедняка, подобранный представителями буржуазии); это делал уже и сам Эдип, когда считал себя человеком низкого происхождения, имея приемных родителей.

В-третьих, «человек с крысами» не только помещает невроз в общественное поле, целиком и полностью определенное в военном ключе, он не только заставляет его вращаться вокруг пытки, которая приходит с Востока, но в самом этом поле он перемещает невроз между двумя полюсами, заданными богатой женщиной и бедной женщиной, странным образом бессознательно связанными с бессознательным отца. Лакан первым выделил эти темы, которых уже достаточно, чтобы поставить под вопрос всего Эдипа; он же демонстрирует существование «общественного комплекса», в котором субъект иногда стремится принять свою собственную роль, но ценой раздвоения объекта желания на богатую женщину и бедную женщину, а иногда обеспечивает единство объекта, но ценой раздвоения «своей собственной общественной функции» – на другом конце цепочки.

В-четвертых, «человек с волками» демонстрирует явный вкус к бедной женщине, крестьянке на четвереньках, стирающей белье, или же служанке, моющей пол. Итак, фундаментальная проблема всех этих текстов состоит в следующем – следует ли видеть во всех этих общественно-сексуальных инвестированиях либидо и выборах объектов простые производные семейного Эдипа? Следует ли любой ценой спасать Эдипа, интерпретируя их как защиту от инцеста (семейный роман или желание самого Эдипа быть сыном бедных родителей, что сняло бы с него вину)?

Следует ли понимать их как компромиссы и заменители инцеста (пример «Человека с волками», в котором крестьянка выступает заменителем сестры, у которой то же самое имя, а человек на четвереньках, занятый какой-то работой, – заменителем матери, замеченной во время коитуса; в «Человеке с крысами» можно увидеть скрытое повторение родительской ситуации, что может обогатить или расширить Эдипа четвертым «символическим» термином, обязанным объяснить те раздвоения, посредством которых либидо инвестирует общественное поле)?

Фрейд с уверенностью выбирает именно это направление; с тем большей уверенностью, что, как он сам признается, ему нужно свести счеты с Юнгом и Адлером. И, отметив в случае человека с волками существование «склонности унижать» женщину как объект любви, он делает вывод, что речь идет только о «рационализации», что «реальное глубинное определение» приводит нас все равно к сестре, к мамочке, которые только и могут считаться «чисто эротическими мотивами»!

Снова запевая вечную песню Эдипа, эту вечную колыбельную, он пишет: «Ребенок встает над общественными различиями, которые для него значат немногое, и он причисляет людей более низшего положения к ряду своих родителей, когда эти люди любят его так же, как его любили родители».

Мы все время сталкиваемся с ложной альтернативой, в которую Фрейд был заведен Эдипом, найдя впоследствии подтверждения в полемике с Адлером и Юнгом: он говорит, что или вы оставляете сексуальную позицию либидо ради индивидуальной или общественной воли к власти (или ради доисторического коллективного бессознательного), – или же вы признаете Эдипа, делаете из него сексуальную привязку либидо, а из папы-мамы «чисто эротический мотив».

Эдип – оселок чистого психоаналитика, предназначенный для доводки священного ножа удавшейся кастрации. Но каким могло бы быть другое направление, на какое-то мгновение открывшееся Фрейду в теме семейного романа, прежде чем захлопнулась эдипова ловушка? То направление, которое находит, пусть и гипотетически, Филипп Жирар, – нет семьи, в которую не были бы встроены вакуоли, через которую не проходили бы внесемейные срезы, благодаря которым либидо устремляется вовне, сексуально инвестируя все несемейное, то есть другой класс, определенный эмпирическими критериями «более богатого или более бедного», а иногда и обоими сразу.

Большой Другой, необходимый для позиции желания, – быть может, это общественный другой, общественное различие, воспринимаемое и инвестируемое в качестве не-семьи в лоне самой семьи? Другой класс никогда не схватывается либидо в качестве увеличенного или уменьшенного образа матери, – а в качестве чужака, не-матери, не-отца, не-семьи – признака того, что есть не-человеческого в поле и без чего либидо не смогло бы собрать свои желающие машины.

* * *

Классовая борьба развертывается в центре проверки желания. Несемейный роман является производным Эдипа, а Эдип является отклонением от семейного романа и, тем самым, от общественного поля. Нет смысла отрицать важность родительского коитуса и позы матери; однако, когда этой позой она напоминает мойщицу полов или же животное, что позволяет Фрейду сказать, что животное или служанка обозначают мать независимо от общественных или родовых отличий, а не заключить, что мать тоже функционирует в качестве чего-то отличного от матери и вызывает в либидо ребенка некое дифференцированное общественное инвестирование одновременно с отношением к нечеловеческому полу?

Ведь независимо от того, работает мать или нет, обладает ли она более знатным происхождением, чем отец, или нет, – все это срезы и потоки, которые проходят сквозь семью и при этом превосходят ее во всех отношениях и не являются семейными. С самого начала мы задаем себе вопрос, знает ли либидо отца-мать или же оно заставляет функционировать родителей точно так же, как любую другую вещь, то есть в качестве агентов производства, соотносящихся с другими агентами в общественно-желающем производстве.

С точки зрения либидинального инвестирования родители не только открыты другому, они сами выкроены и раздвоены этим другим, которое дефамилизует их в соответствии с законами общественного производства – мать сама функционирует в качестве богатой женщины или бедной женщины, животного или святой девы, а может быть, в качестве и того и другого одновременно. Все переходит в машину, которая взрывает собственно семейные определения. Сиротское либидо инвестирует не что иное, как общественное поле желания, поле производства и антипроизводства с его срезами и его потоками, в котором родители схвачены в своих функциях и своих неродительских ролях, сталкивающихся с другими функциями и ролями.

Значит ли это, что родители не имеют вообще никакой бессознательной роли во всем этом? Конечно, такая роль у них есть, но в двух определенных модусах, которые еще больше лишают их предполагаемой автономии. Согласно различию, которое эмбриологи, рассматривая яйцо, проводят между стимулом и организатором, родители являются стимулами произвольной природы, которые запускают распределение градиентов или зон интенсивности на теле без органов: именно по отношению к ним будут в каждом конкретном случае определяться богатство и бедность, самый богатый и самый бедный как эмпирические формы общественного различия, – так что они снова обнаружатся внутри самого этого различия, будут распределены по тем или иным зонам, но уже не в качестве просто родителей. А организатор – это общественное поле желания, которое только и может указывать зоны интенсивности вместе с населяющими их существами и определяет их либидинальноё инвестирование.

Во-вторых, родители как родители являются терминами приложения, которые выражают ограничение общественного поля, инвестированного либидо, конечной итоговой системой, в которой либидо может найти только тупики и блокировки, соответствующие механизмам репрессии-подавления, которые реализуются в данном поле: Эдип, всё – Эдип.

Какой бы из двух модусов ни брать, третий тезис шизоанализа устанавливает примат либидинальных инвестирований общественного поля по отношению к семейному инвестированию (произвольному исходному стимулу и внешнему конечному результату) – как с точки зрения фактов, так и с точки зрения теории. Отношение к не-семейному всегда является первичным – в форме сексуальности поля общественного производства и в форме нечеловеческого пола в желающем производстве (гигантизм и нанизм).

Часто бывает впечатление, что семьи слишком хорошо усвоили урок психоанализа, хотя обычно он доходит к ним издалека, в весьма смутном виде, как веяние времени, – они играют в Эдипа, в это возвышенное алиби. Но за этой игрой есть экономическая ситуация: мать, ограниченная домашней работой или тяжелой и неинтересной работой за пределами семьи, дети, чье будущее остается весьма туманным, отец, которому надоело всех кормить, – короче говоря, фундаментальное отношение с внешним, от которого психоаналитик отмывает свои руки, будучи излишне внимательным к тому, с чем забавляются его клиенты.

* * *

Итак, экономическая ситуация, отношение к внешнему – вот что либидо инвестирует и контр-инвестирует именно как сексуальное либидо. Люди связывают потоки и их срезы. Давайте хотя бы на мгновение задумаемся о тех мотивациях, по которым кто-то решает подвергнуться психоанализу, – речь идет о ситуации экономической зависимости, ставшей, невыносимой для желания, или ситуации, полной конфликтов, влияющих на инвестирование желания.

Психоаналитик, который так много говорит о необходимости денег для курса лечения, остается в высшей степени безразличным по отношению к вопросу «Кто платит?». Например, аналитик вскрывает бессознательные конфликты женщины и ее мужа, но за анализ жены платит муж. Это не единственный раз, когда мы встречаемся с дуальностью денег как структуры внешнего финансирования и как средства внутреннего платежа – вместе с предполагаемым этой дуальностью объективным «сокрытием», существенным для капиталистической системы.

Однако интересно обнаружить это существенное сокрытие в миниатюрном виде, возведенным на трон в кабинете психоаналитика. Аналитик говорит об Эдипе, о кастрации и фаллосе, о необходимости примириться, как говорит Фрейд, со своим полом, то есть с человеческим полом, о том, что женщина должна отказаться от своего желания пениса, а мужчина – от своего мужского протеста…

Мы говорим, что нет ни одной женщины, как нет и ни одного ребенка, которые могли бы, оставаясь собой, «примириться» со своим положением в капиталистическом обществе, – именно потому, что это положение не имеет ничего общего с фаллосом и кастрацией, а тесно связано с невыносимой экономической зависимостью. Женщины и дети, которым удается «примириться», примиряются только благодаря уловкам и определениям, которые абсолютно отличаются от их бытия-женщиной или их бытия-ребенком.

Ничего общего с фаллосом, но много общего с желанием, с сексуальностью как желанием. Ведь фаллос никогда не был ни объектом, ни причиной – он сам является аппаратом кастрации, машиной для введения нехватки в желание, для иссушения потоков, для превращения всех срезов внешнего и реального в один-единственный отрыв от внешнего и реального.

По мнению психоаналитика, в его кабинет всегда пробирается слишком много внешнего. Даже закрытая семейная сцена кажется ему еще слишком избыточным внешним. Он развивает чистую аналитическую сцену, кабинетного Эдипа и кастрацию – сцену, которая должна стать своей собственной реальностью, своим собственным доказательством, и, в противоположность движению, он верифицируется, если только вообще не начинается и никогда не заканчивается.

Психоанализ стал отупляющим наркотиком, благодаря которому самая странная личная зависимость позволяет клиентам на время сеанса, когда они лежат на диване, забыть об экономических зависимостях, которые подталкивают их к анализу (примерно так же, как раскодирование потоков влечет рост порабощения).

Знают ли они, что они делают, эти психоаналитики, которые эдипизируют женщин, детей, негров, животных? Мы мечтаем зайти к ним, открыть окна и сказать: здесь спертый воздух, не помешает немного отношения ко внешнему…

Ведь желание не выживает, если его отрезать от внешнего, отрезать от его общественных и экономических инвестирований и контр-инвестирований. И если есть «чисто эротический мотив», как говорит Фрейд, это, конечно, не Эдип, который его принимает, не фаллос, который его запускает, и не кастрация, которая его передает.

Эротический, чисто эротический мотив пробегает по всем четырем углам общественного поля – везде, где желающие машины склеиваются или рассеиваются в общественные машины, везде, где выбор объекта любви осуществляется на перекрестье, проходя по линиям уклонения или интеграции. Отправится ли Аарон в путь со своей флейтой, которая не фаллос, а желающая машина и процесс детерриторизации?..

* * *

Предположим, нам уступили всё – но это всё уступается нам лишь впоследствии. Только впоследствии либидо якобы инвестирует общественное поле и начинает «заниматься» обществом и метафизикой. Этот тезис позволяет спасти базовую предпосылку Фрейда, согласно которой либидо должно десексуализироваться, чтобы выполнить подобные инвестирования, но начинает оно с Эдипа, с Эго, отца и матери (доэдиповы стадии структурно или эсхатологически соотносятся с эдиповой организацией). Мы видели, что эта концепция «последействия» предполагает радикальное непонимание природы актуальных факторов.

Дело в следующем – или либидо включено в молекулярное желающее производство и оно ничего не знает о лицах, как и об Эго, даже о почти недифференцированном Эго нарциссизма, поскольку его инвестирования уже дифференцированы, но безличным режимом частичных объектов, сингулярностей, интенсивностей, шкивов и деталей машин желания, в которых было бы сложно разглядеть мать, отца или Эго (мы видели, к каким противоречиям приводит упоминание частичных объектов, связанное с попыткой превратить их в представителей родительских персонажей или в носителей семейных отношений).

Или же либидо инвестирует лица и Эго, но оно уже включено в общественное производство и в общественные машины, которые дифференцируют эти лица не в качестве членов семьи, а в качестве производных молярной системы, которой они принадлежат в этом ином режиме.

Совершенно верно то, что общественное и метафизическое возникают в одно и то же время, соответствуя двум одновременно наличествующим смыслам процесса – как исторического процесса общественного производства и как метафизического процесса желающего производства. Но они не появляются вторично. Вспомним снова о картине Линднера, на которой толстый мальчик уже подключил желающую машину к общественной машине, закоротил родителей, которые могут вмешиваться только в качестве агентов производства и антипроизводства как в одном случае, так и в другом.

Существует только общественное и метафизическое. Если что-то и приходит после, то это, конечно, не общественные или метафизические инвестирования либидо, синтезы бессознательного; напротив, впоследствии появляются, скорее, именно Эдип, нарциссизм и весь ряд психоаналитических понятий. Факторы производства всегда «актуальны», причем с самого раннего детства – актуальное обозначает не нечто более позднее по отношению к инфантильному, а просто то, что «в акте», что противопоставляется виртуальному, тому, что происходит при определенных условиях. Эдип – виртуален и реакционен.

В самом деле, рассмотрим условия, при которых возникает Эдип, – начальная система, трансфинитная и состоящая из объектов, агентов, отношений общественно-желающего производства, оказывается ограниченной конечной семейной системой как системой итоговой (состоящей самое меньшее из трех терминов, число которых можно и даже должно увеличивать, но не до бесконечности).

Подобное приложение в действительности предполагает четвертый подвижный, экстраполированный термин, символический абстрактный фаллос, обязанный осуществлять складывание или соответствие; но реально оно действует на три лица, конститутивные для минимальной семейной системы, или на их заменители – то есть на отца, мать и ребенка. На этом дело не заканчивается, поскольку эти три термина стремятся сократиться до двух – либо в сцене кастрации, в которой отец убивает ребенка, либо в сцене инцеста, в которой ребенок убивает отца, либо в сцене ужасной матери, в которой мать убивает отца или ребенка. Затем от двух терминов переходят к одному в нарциссизме, который никогда не предшествует Эдипу, являясь его продуктом.

Вот почему мы говорим об эдипово-нарциссической машине, на выходе из которой Эго встречает свою собственную смерть как нулевой термин чистого уничтожения, которое с самого начала преследовало эдипизированное желание и которое теперь, в конце, определяют в качестве Танатоса. 4, 3, 2, 1, 0, Эдип – это бег по направлению к смерти.

* * *

С XIX века изучение душевных болезней и безумия остается в плену у фамилиалистского постулата и его коррелятов, персонологического постулата и постулата Эго. Психиатрия XIX века одновременно представила семью в качестве причины и судьи болезни, а закрытую лечебницу – в качестве искусственной семьи, обязанной интериоризировать вину и вернуть ответственность, покрывая как безумие, так и лечение вездесущим отношением отца к сыну.

В этом отношении психоанализ, никоим образом не порывая с психиатрией, переносит ее требования за пределы лечебницы, исходно навязывая некое «свободное», внутреннее, интенсивное, фантазматическое использование семьи, которое казалось особенно подходящим для того, что было изолировано в виде неврозов. Но, с одной стороны, сопротивление психозов, а с другой – необходимость учитывать социальную этиологию привели психиатров и психоаналитиков к повторному развертыванию в открытых условиях порядка расширенной семьи, которая, как предполагалось, должна была по-прежнему хранить секрет как болезни, так и лечения.

Интериоризировав семью в Эдипе, они теперь экстериоризируют Эдипа в символическом порядке, в институциональном порядке, в коммунитарном, отраслевом порядке и т. д. Здесь обнаруживается некая константа всех современных попыток. Если эта тенденция в наиболее наивной форме проявляется в коммунитарной психиатрии, нацеленной на адаптацию – «терапевтическое возвращение к семье», к идентичности лиц и к целостности Эго (все это благословляется кастрацией, удавшейся в святой триангулярной форме), то та же самая тенденция в более скрытом виде действует во многих других течениях.

Неслучайно, что символический порядок Лакана был извращен и использован для установления структурного Эдипа, прилагаемого к психозу, то есть для расширения фамилиалистских координат за их реальную и даже воображаемую область действия. Неслучайно, что институциональному анализу с трудом удается сопротивляться восстановлению искусственных семей, в которых символический порядок, воплощенный в институции, реформирует группового Эдипа со всеми его летальными качествами порабощенной группы. Но, кроме того, антипсихиатрия искала в повторно развернутых семьях секрет одновременно общественной и шизогенной причинности. Быть может, именно здесь мистификация проявляется в наиболее отчетливом виде, поскольку в некоторых из своих аспектов антипсихиатрия была в наибольшей степени готова к тому, чтобы сломать традиционную систему семейных референций.

В самом деле, что можно увидеть в американских фамилиалистских исследованиях, которые были приняты и продолжены антипсихиатрами? В качестве шизогенных в них называют самые обычные семьи, самые обычные семейные механизмы, обычную семейную логику, то есть просто невротизирующую логику. В монографиях о семьях, называемых шизофреническими, каждый легко найдет своего собственного папу и свою собственную маму. Возьмем пример «двойного тупика» или «двойного захвата» Бейтсона: какой отец не отдает одновременно двух противоречивых приказаний – «Сынок, будем друзьями, я твой лучший друг» и «Осторожно, сынок, не принимай меня за своего приятеля»?

Здесь нет ничего шизофренического. Поэтому мы решили, что двойной тупик определяет вовсе не особый шизогенный механизм, а всего лишь характеризует Эдипа в системе его расширения. Если и есть настоящий тупик, настоящее противоречие, то это противоречие, в которое впадает сам исследователь, когда он будто бы указывает на общественные шизогенные механизмы, открывая их при этом в порядке семьи, от которой ускользают как общественное производство, так и шизофренический процесс.

Быть может, это противоречие особенно заметно у Лэйнга, поскольку он – самый революционный антипсихиатр. Но именно в тот момент, когда он порывает с психиатрической практикой и собирается определить действительный общественный генезис психоза, требуя в качестве условия лечения необходимость продолжения «путешествия» как процесса и как растворения «нормального Эго», он снова возвращается к наихудшим фамилиалистским, персонологическим и эго-логическим постулатам, говоря о том, например, что единственным лекарством может быть «искреннее согласие родителей», «признание личностей» и открытие подлинного Эго или подлинной самости в стиле Мартина Бубера.

Быть может, это, а не только враждебность традиционных властей как раз и является причиной наблюдающегося сейчас провала инициатив антипсихиатрии, причиной их встраивания в нацеленные на адаптацию формы семейной психотерапии и секторной психиатрии. И разве в другой, но аналогичной плоскости не наблюдается противоречия в том, как пытаются исправить учение Лакана, разложить его по семейным и персонологическим осям, тогда как сам Лакан причиной желания считает нечеловеческий «объект», гетерогенный для личности, находящийся ниже минимальных условий тождества, ускользающий как от интерсубъективных координат, так и от мира значений?..

* * *

Эдипов фамилиализм – даже и особенно в его наиболее современных формах – делает невозможным открытие того, что, однако, намереваются искать сегодня, а именно – шизогенного общественного производства.

Во-первых, бессмысленно утверждать, что семья выражает наиболее глубокие общественные противоречия, поскольку ей придают значение микрокосма, наделяют ее ролью передаточного механизма, необходимого для превращения общественного отчуждения в душевную болезнь; более того, поступают так, как будто бы либидо не инвестировало напрямую общественные противоречия как таковые и, чтобы возвыситься до них, нуждалось в том, чтобы они были переведены в соответствии с кодом семьи.

Тем самым общественное производство уже заменено семейными каузацией и выражением, так что мы снова оказываемся в плену идеалистических категорий. Как бы там ни было, общество получает оправдание – для его обвинения не осталось ничего, кроме смутных соображений относительно больного состояния семьи или же более общих рассуждений о современном стиле жизни. И тем самым обходится стороной самое главное, а именно – общество является шизофренизирующим на уровне его инфраструктуры, его способа производства, его наиболее жестких схем капиталистической экономики; либидо инвестирует это общественное поле не в той форме, в которой оно выражалось бы и переводилось бы семьей-микрокосмом, а в той форме, в которой оно переводит в саму семью свои срезы и свои несемейные потоки, инвестированные непосредственно; следовательно, семейные инвестирования всегда являются результатом общественно-желающих инвестирований, которые только и могут быть первичными; наконец, душевная болезнь непосредственно отсылает к этим инвестированиям и является общественной не в меньшей степени, чем общественное отчуждение, в свою очередь отсылающее к предсознательным инвестированиям интереса.

В результате упускается не только возможность верно оценить общественное производство в плане его патогенных качеств, но и – вторым шагом – шизофренический процесс и его отношение к шизофренику как больному. Поскольку всё пытаются невротизировать. И несомненно, так выполняется миссия семьи, которая состоит в производстве невротиков посредством ее эдипизации, посредством системы ее тупиков, посредством ее делегированного вытеснения, без которого общественное подавление никогда не имело бы покорных и выученных субъектов, поэтому ему никогда не удалось бы оборвать линии уклонения потоков.

Мы не должны как-то объяснять тот факт, что психоанализ, судя по его утверждениям, излечивает невроз, поскольку излечение для него заключается в бесконечном разговоре, в бесконечной покорности, в доступе к желанию через кастрацию!.. И в установлении условий, в которых субъект может размножиться, передать болезнь своему потомству, а не лопнуть холостым, бессильным и мастурбирующим.

Кроме того, снова то же предположение: быть может, однажды обнаружится, что единственное, что невозможно излечить, – это невроз (отсюда незавершаемый психоанализ). Можно поздравить себя, когда удается превратить шизофреника в параноика или в невротика. Быть может, здесь имеется множество недоразумений. Поскольку шизофреник – это тот, кто уклоняется от любой эдиповой, семейной или персонологической референции: я больше не буду говорить «я», я больше не буду говорить «папа-мама», – и он держит слово.

Итак, вопрос в первую очередь в том, этим ли он болен – или же, напротив, здесь налицо шизофренический процесс, который является не болезнью и не «крушением», а «прорывом», каким бы тревожным и рискованным он ни был: пройти сквозь стену, преодолеть предел, который отделяет желающее производство, пропустить потоки желания. Лоуренс, Миллер, а затем Лэйнг сумели ясно показать следующее – конечно, и мужчина и женщина являются не строго определенными личностями, а дрожаниями, потоками, шизами и «узлами». Эго отсылает к персонологическим координатам, из которых оно выводится, а лица, в свою очередь, отсылают к семейным координатам, и мы увидим, к чему отсылает семейная система, чтобы, в свою очередь, производить лица.

Задача шизоанализа – неустанно разоблачать Эго и его предпосылки, освобождать доличные сингулярности, которые они закрывают и вытесняют, проводить потоки, которые они были бы способны испускать, принимать или перехватывать, устанавливать все более дальние и все более тонкие шизы и срезы, расположенные ниже условий тождества, собирать желающие машины, которые перекраивают каждого и группируют его с другими. Ведь каждый – это групускула [groupuscule], и так он и должен жить, или, скорее, дзенская сломанная коробка с чаем, каждая трещина которой залеплена золотым раствором, или церковная плиточная кладка, в которой каждый зазор между плитками подчеркнут живописью или известкой (противоположность унифицированной, молярной, скрытой, шрамообразующей, непроизводящей кастрации).

Шизоанализ так называется потому, что при использовании каждого из своих лечебных методов он шизофренизирует, а не невротизирует, как психоанализ.

* * *

Чем же болен шизофреник, если болен он вовсе не шизофренией как процессом? Что превращает прорыв в крушение?

Это как раз вынужденная остановка процесса, или его продолжение в пустоте, или, наконец, вариант, когда процесс вынужден принять самого себя за цель. Мы видели, как в этом смысле общественное производство производит больного-шизофреника – выстроенный на раскодированных потоках, которые составляют его глубинную тенденцию или же его абсолютный предел, капитализм не перестает противодействовать этой тенденции, отклонять этот предел, заменяя его на относительно внутренние пределы, которые он может воспроизводить во все большем масштабе, или же на аксиоматику потоков, которая подчиняет тенденцию деспотизму и самому жесткому подавлению.

Именно в этом смысле противоречие обнаруживается не только на уровне потоков, которые пересекают общественное поле, но и на уровне их либидинальных инвестирований, которые являются его конститутивными частями, – между параноической реконструкцией деспотического Urstaat и позитивными шизофреническими линиями ускользания.

Здесь вырисовываются три возможности – либо процесс останавливается, предел желающего производства смещается, переоблачается, проходя теперь в эдиповой подсистеме. В этом случае шизофреник действительно невротизируется, и именно эта невротизация создает его болезнь; ведь так или иначе невротизация предшествует неврозу, который является ее плодом. Либо шизофреник сопротивляется невротизации, эдипизации. Даже использование современных средств, аналитическая сцена, символический фаллос, структурное отвержение, имя отца – все это не может подействовать на него (здесь, среди этих современных средств, обнаруживается, насколько странно используются открытия Лакана, который первым начал как раз шизофренизировать аналитическое поле…).

Во втором случае процесс, столкнувшийся с невротизацией, которой он сопротивляется и которая, однако, может заблокировать его со всех сторон, принуждается принять себя за цель – так производится психотик, который ускользает от собственно делегированного вытеснения лишь для того, чтобы замкнуться в первичном вытеснении, замкнуть на себя тело без органов и заставить замолчать свои желающие машины. Лучше кататония, чем невроз, лучше кататония, чем Эдип и кастрация, – но это снова следствие невротизации, обратное следствие все той же болезни.

Либо, наконец, третий вариант – процесс начинает вращаться в пустоте. Процесс детерриторизации больше не может искать свою новую землю и создавать ее. Столкнувшись с ретерриторизацией, архаичной, остаточной, смешно ограниченной землей, он начнет формировать еще более искусственные земли, которые худо-бедно, без видимого противоречия смогут соотнестись с установленным порядком, – таков извращенец. И в конце концов, Эдип уже был подобной искусственной землей, как и семья! А сопротивление Эдипу, возвращение к телу без органов было также искусственной землей, лечебницей! Так что все – извращение. Но все также оказывается психозом и паранойей, поскольку все запускается контринвестированием общественного поля, которое производит психотика. И с равным правом можно сказать, что все является неврозом как плодом невротизации, противопоставляющейся процессу.

Наконец, все – процесс, шизофрения как процесс, поскольку именно по нему все меряется – его собственный ход, его невротические остановки, его извращенные продолжения в пустоте, его психотические переработки.

Поскольку Эдип рождается из приложения всего общественного поля к конечной семейной фигуре, он подразумевает не произвольное инвестирование этого поля либидо, но совершенно особое инвестирование, которое делает это приложение возможным и необходимым. Вот почему мы решили, что Эдип сначала является идеей параноика, а уже потом – чувством невротика.

В самом деле, параноическое инвестирование заключается в подчинении молекулярного желающего производства молярной системе, которую оно образует на поверхности полного тела без органов, то есть – в порабощении его такой формой социуса, которая выполняет функцию полного тела в определенных условиях.

Параноик работает с массами, он не переставая формирует большие системы, изобретает тяжеловесные аппараты для ограничения и подавления желающих машин. Конечно, ему несложно сойти за разумного человека, упоминая коллективные цели и интересы, реформы, которые нужно сделать, иногда даже революции, которые предстоит осуществить. Но безумие проглядывает через реформистские или реакционные и фашистские инвестирования, которые обладают обликом разумности только в свете предсознания, оживляя странный дискурс организации общества. Даже их язык невменяем. Послушайте министра, генерала, главу предприятия, техника…

Попробуйте расслышать гул безумия под разумной речью, которая говорит за других, во имя немых. Дело в том, что под упоминаемыми предсознательными целями и интересами поднимается совсем иное бессознательное инвестирование, которое действует на само полное тело – независимо от цели, на степень его развития – независимо от разума: только эта степень и никакая другая, не делайте следующий шаг, только этот социус и никакой другой, не трогайте его. Незаинтересованная любовь к молярной машине, подлинное наслаждение, соединяющееся с той ненавистью, которая возникает по отношению к тем, кто не подчиняется этой машине, – здесь играет само либидо.

С точки зрения либидинального инвестирования хорошо видно, что невелика разница между реформистом, фашистом и иногда даже некоторыми революционерами, которые различаются только на уровне предсознания, тогда как их бессознательные инвестирования относятся к одному и тому же типу, даже если они не объединены в одном и том же теле. В глубине общества – бред, поскольку бред – это инвестирование общества как такового, по ту сторону целей. И параноик вызывает любовь не только к телу деспота, но и к телу капитала-денег, и даже к новому революционному телу – как только последнее оказывается формой власти и стадности. Быть обладаемым этим телом и одновременно владеть им, составлять порабощенные группы, частью и винтиком которых ты сам являешься, вводить самого себя в машину, чтобы наконец познать в ней наслаждение от механизмов, которые перемалывают желание.

* * *

Итак, Эдип представляется чем-то достаточно невинным, некоей частной подробностью, которая рассматривается в кабинете аналитика. Но мы спрашиваем – какой именно тип бессознательного общественного инвестирования предполагается Эдипом, поскольку Эдипа изобретает не психоанализ; психоанализ довольствуется тем, что просто живет им, развивает его, утверждает, придает ему новую медицинскую рыночную форму.

Поскольку параноическое инвестирование порабощает желающее производство, ему очень важно, чтобы предел этого производства был смещен, чтобы он проходил внутри социуса – как граница между двумя молярными системами, отправной общественной системой и конечной семейной подсистемой, которая, как предполагается, соответствует первой системе так, что желание попадает в ловушку семейного вытеснения, которое начинает дублировать общественное подавление. Параноик прилагает свой бред к семье, к своей собственной семье, но исходно это бред о расах, рангах, классах, всемирной истории.

Короче говоря, Эдип предполагает наличие в самом бессознательном четкого реакционного и параноического инвестирования общественного поля, которое действует как эдипизирующий фактор и может как питать предсознательные инвестирования, так и противодействовать им.

С точки зрения шизоанализа анализ Эдипа заключается, следовательно, в продвижении от смутных чувств сына к бредовым идеям или линиям инвестирования родителей, их интериоризированных представителей и их заменителей – цель не в достижении семейной системы, которая всегда является лишь одним из мест производства и приложения, а в достижении общественных и политических единиц либидинального инвестирования.

Весь психоанализ, включая в первую очередь и психоаналитика, подлежит рассмотрению в шизоанализе. Единственный способ провести время на диване – шизофренизировать психоаналитика.

Мы говорим, что в силу своего отличия по природе от предсознательных инвестирований интереса бессознательные инвестирования желания в самой своей общественной значимости открываются в сексуальности.

Дело, конечно, не в том, что якобы достаточно инвестировать бедную женщину, служанку или проститутку, чтобы получить революционную любовь. Не существует революционной или реакционной любви, то есть любовь не определяется своими объектами, как не определяется она и источниками или целями желания или влечений. Но существуют формы любви, которые являются признаками реакционного или революционного характера либидинального инвестирования общественно-исторического или географического поля, от которого любимые или желаемые существа получают свои определения. Эдип – одна из этих форм, признак реакционного инвестирования.

И все хорошо определенные фигуры, четко выписанные роли, хорошо отличимые лица – то есть образы-образцы, о которых говорил Лоуренс (мать, невеста, любовница, жена, святая и шлюха, принцесса и служанка, богатая женщина и бедная женщина) – являются производными Эдипа, в том числе в своих обращениях и замещениях.

Сама форма этих образов, их покрой и совокупность их возможных отношений являются продуктом кода или общественной аксиоматики, к которой через них обращено либидо. Лица – это симулякры, производные от общественной системы, код которой получает бессознательные инвестирования независимо от всего остального.

Вот почему любовь и желание обнаруживают реакционные или революционные признаки; последние возникают как нефигуративные признаки, в которых лица уступают место раскодированным потокам желания, линиям дрожания, где кройка образов уступает место шизам, которые создают сингулярные точки, многомерные точки-знаки, пропускающие потоки, а не отменяющие их.

Нефигуративная любовь, признаки революционного инвестирования общественного поля, которые являются не эдиповыми и не доэдиповыми, поскольку это одно и то же, а невинно неэдиповыми, – и они дают революционеру право сказать: «Эдип? – Не знаю такого».

Развязать форму лиц и Эго – не ради доэдипова недифференцированного пространства, а ради линий неэдиповых сингулярностей, желающих машин. Ведь существует сексуальная революция, которая не касается ни объектов, ни целей, ни источников, действуя только на форму и машинные признаки.

* * *

Четвертый и последний тезис шизоанализа состоит, следовательно, в различии двух полюсов общественного либидинального инвестирования – параноического полюса (реакционного и фашистского) и революционного шизоидного полюса. Повторим еще раз, что мы не считаем неудобным характеризовать общественные инвестирования бессознательного терминами, унаследованными от психиатрии, – именно в той мере, в какой эти термины теряют свои семейные коннотации, которые делали из них простые проекции, и после того, как признано, что бред имеет первичное и ничем не опосредованное общественное содержание.

Два полюса определяются следующим образом: один – порабощением производства и желающих машин стадными системами, создаваемыми этими машинами в большом масштабе при определенной форме власти или осуществляющей отбор суверенности, другой – инвертированным подчинением и перевертыванием власти; один – молярными и структурированными системами, которые уничтожают сингулярности, отбирают их и регулируют те из них, которые остаются в кодах или в аксиоматиках, другой – молекулярными множественностями сингулярностей, которые, напротив, относятся к большим системам как к большому количеству материала, пригодного для их разработки; один – линиями интеграции и территоризации, которые останавливают потоки, запруживают их, поворачивают их вспять или перекраивают их в соответствии с внутренними пределами системы, так что они производят образы, которые начинают заполнять поле имманентности, свойственное данной системе или этому множеству, другой – линиями ускользания, по которым направляются раскодированные и детерриторизованные потоки, изобретая свои собственные нефигуративные срезы или шизы, которые производят новые потоки, всегда преодолевая стену кода или территориальный предел, которые отделяют их от желающего производства; короче говоря, если свести все эти определения вместе: один – порабощенными группами, другой – группами-субъектами.

Мы видели, что бессознательное параноическое инвестирование относилось к самому социусу как к полному телу без органов – по ту сторону целей и предсознательных интересов, которые социус указывает и распределяет. Тем не менее такое инвестирование не выносит собственного обнародования – необходимо, чтобы оно всегда скрывалось под определенными целями и интересами, представляемыми в качестве общих, когда на самом деле они представляют лишь цели и интересы господствующего класса или его части. Как формация суверенности, застывшая и определенная стадная система могла бы перенести инвестирование своей собственной грубой силы, своего насилия и абсурдности?

Она не пережила бы этого. Даже наиболее откровенный фашизм говорит на языке целей, права, порядка и разума. Даже самый невменяемый капитализм говорит во имя экономической рациональности. И это ясно, поскольку именно в иррациональности полного тела порядок обоснований оказывается необратимо зафиксирован, определяясь кодом или аксиоматикой, которые выносят о нем решение. Кроме того, обнародование реакционного бессознательного инвестирования как лишенного цели было бы достаточно для его полного преобразования, для его перевода на другой полюс либидо, то есть на шизореволюционный полюс, поскольку подобное обнародование не могло бы осуществиться без опрокидывания власти, без выворачивания наизнанку всего порядка подчинения, без возвращения самого производства желанию; ведь только желание живет жизнью без цели. Молекулярное желающее производство нашло бы свою свободу, позволяющую теперь уже подчинять молярную систему инвертированной форме власти или суверенности.

Вот почему Клоссовски, который дальше всех развил теорию двух полюсов инвестирования, хотя и в категориях активной утопии, может писать: «Поэтому всякой суверенной формации необходимо предвидеть желанный момент своего собственного распада… Никакая формация суверенности после того, как она кристаллизируется, уже никогда не сможет перенести это осознание – ведь как только она осознается индивидами, которые ее составляют, эти индивиды ее разрушают… Благодаря обходным маневрам науки и искусства человеческое существо много раз восставало против этого постоянства; и, несмотря на эту способность, стадный импульс, проводимый в науке и наукой, обуславливал провал этого разрыва. День, когда человеческое существо сможет вести себя на манер феноменов, лишенных намерения, – поскольку любое намерение на уровне человеческого существа всегда подчиняется своему сохранению и своему продолжению, – в этот день новая тварь заявит о целостности своего существования… Наука своим собственным движением доказывает, что постоянно разрабатываемые ею средства лишь воспроизводят во внешнем плане игру сил, которые сами по себе остаются без цели и без конца, хотя их комбинации приносят тот или иной результат… Тем не менее ни одна наука пока не может развиваться вне заданной общественной группировки. Чтобы предупредить те действия науки, которые способны поставить общественные группы под вопрос, эти группы берут ее в свои руки… [интегрируют ее] в различные промышленные типы планирования, поскольку ее автономия представляется просто невероятной. Заговор, объединяющий искусство и науку, предполагает разрыв со всеми институциями и тотальный переворот в области средств производства… Если бы какой-то заговор, следуя желаниям Ницше, должен был направить науку и искусство к не менее подозрительным целям, то промышленное общество, как представляется, заранее провалило бы этот заговор посредством своеобразной мизансцены, производимой из этого заговора, под угрозой в самом деле подвергнуться тому, что для этого общества готовит такой заговор – а именно разрыв институциональных структур, которые его покрывают, на множество экспериментальных сфер, наконец-то открывающих подлинное лицо современности, – что является последней фазой, до которой, по мнению Ницше, должна была дойти эволюция обществ. В этой перспективе искусство и наука возникли бы уже в качестве тех суверенных формаций, которые, по словам Ницше, являлись объектом его контр-социологии, – поскольку искусство и наука установились бы на развалинах институций в качестве господствующих сил».

* * *

Зачем упоминать об искусстве и науке в мире, в котором ученые, техники и даже художники, сама наука и само искусство столь жестко связаны со службой установившимся суверенностям (пусть и всего лишь из-за структур финансирования)?

Дело в том, что искусство, как только оно встает в полный рост и обретает свою собственную гениальность, создает цепочки раскодирования и детерриторизации, которые устанавливают и заводят желающие машины. Возьмем пример венецианской школы живописи – в то самое время, когда Венеция развивает самый мощный вариант рыночного капитализма на окраинах Urstaat, предоставляющего ей достаточно большую автономию, ее живопись, как кажется, сливается с византийским кодом, в котором даже цвета и линии подчиняются означающему, которое определяет их иерархию в вертикальном порядке.

Но к середине XV века, когда венецианский капитализм сталкивается с первыми признаками своего упадка, в этой живописи что-то взрывается – можно сказать, что здесь открывается какой-то новый мир, другое искусство, в котором линии детерриторизуются, цвета раскодируются, отсылая отныне лишь к отношениям между ними и отношениям друг к другу. Рождается горизонтальная или трансверсальная организация картины с линиями ускользания и прорывом.

Тело Христа со всех сторон окружается и обрабатывается машинами, вытягивается во все стороны, играя роль полного тела без органов, места прикрепления всевозможных машин желания, местом садомазохистских упражнений, в котором неожиданно проявляется радость художника. Появляются даже «голубые» Христы. Органы – это непосредственные потенции тела без органов, они испускают на него потоки, которые начинают срезаться тысячами ран (наподобие ран святого Себастьяна от стрел) и перекраиваться так, что они производят другие потоки. Лица и органы перестают кодироваться в соответствии с иерархизированными коллективными инвестированиями; каждая и каждый значимы сами по себе и ведут свои собственные дела: младенец Иисус смотрит в свою сторону, тогда как Дева наклоняет ухо в другую, Иисус заменяет всех желающих детей, а Дева – всех желающих женщин, веселая профанирующая активность расцветает под этой обобщенной приватизацией. Тинторетто создает картину творения мира как бега на длинную дистанцию, сигнал старта к которому, распространяющийся справа налево, дает сам Господь Бог, стоящий у кромки поля. Внезапно появляется картина Лотто, которая могла бы возникнуть и в XX веке.

И конечно, это раскодирование потоков живописи, эти шизоидные линии ускользания, которые на горизонте создают машины желания, заключены в лоскуты старого кода или же введены в новые коды и, прежде всего, в собственно живописную аксиоматику, которая обрывает линии ускользания, закрывает систему на трансверсальных отношениях между линиями и цветами и сводит ее к архаическим или новым территориальностям (например, благодаря перспективе).

Абсолютно верно то, что движение детерриторизации может быть схвачено только в качестве изнанки территориальностей, пусть даже остаточных, искусственных или поддельных. Но все же что-то возникло, что-то разрывающее коды, разрушающее означающие, проходящее под структурами, пропускающее потоки и осуществляющее срезы на пределе желания – прорыв.

Недостаточно сказать, что XIX век уже целиком дан здесь, в XV веке, поскольку то же самое следовало бы сказать и о XIX веке, и это следовало бы сказать и в отношении византийского кода, под которым уже проходили странные освобожденные потоки. Мы видим это в случае художника Тернера и его совершенно законченных картин, которые иногда называют «незавершенными»: как только появляется гений, обнаруживается что-то, что не относится к той или иной школе, к тому или иному времени, что-то осуществляющее прорыв – искусство как процесс без цели, который, однако, выполняется именно в качестве такого процесса.

* * *

Коды и их означающие, аксиоматики и их структуры, воображаемые фигуры, которые начинают их заполнять, а также чисто символические отношения, которые их измеряют, создают собственно эстетические молярные системы, характеризуемые целями, школами или эпохами, соотносящими их с более объемными социальными системами, которые в эстетических системах находят свое приложение, всегда подчиняя искусство большой машине кастрационной суверенности. Ведь и у искусства есть свой полюс реакционного инвестирования, своя мрачная параноико-эдипово-нарциссическая организация.

Грязное использование живописи, вращающейся вокруг маленького грязного секрета, причем даже в абстрактной живописи, в которой аксиоматика обходится без фигур, – такова живопись, тайная сущность которой является скатологической, эдипизирующая живопись, даже если она порвала со Святой Троицей как со своим эдиповым образом, невротическая и невротизирующая живопись, которая делает из процесса цель, остановку, прерывание или же просто продолжение в пустоте.

Эта живопись, расцветающая сегодня под узурпированным названием «модерна», как отравленный цветок, живопись, которая заставила одного из героев Лоуренса сказать: «Это как некое чистое убийство… – Кто же убит? – Убито все милосердное нутро, которое ощущаешь в себе… – Быть может, убита глупость, сентиментальная глупость, – усмехается художник. – Вы так думаете? Мне кажется, что все эти трубы и колебания рифленого железа глупее всего остального и что они не менее сентиментальны. Мне кажется, что они демонстрируют немалую жалость к самим себе и какое-то нервное бахвальство».

Производящие срезы, проецированные на большой непроизводительный срез кастрации, потоки, ставшие потоком рифленого железа, прорывы, заблокированные со всех сторон. И быть может, это, как мы уже видели, как раз и есть рыночная стоимость искусства и литературы – параноическая форма выражения, которой больше даже не нужно «означать» свои реакционные либидинальные инвестирования, поскольку они ей как раз и служат означающим, эдипова форма содержания, которой больше даже не нужно изображать Эдипа, поскольку «структуры» достаточно.

Но на другом – шизореволюционном – полюсе ценность искусства теперь не измеряется ничем, кроме раскодированных и детерриторизованных потоков, которые оно пропускает под означающим, приведенным к молчанию, под условиями тождества параметров, через структуру, сведенную к бессилию; письмо на безразличных носителях – пневматическом, электронном или газовом, которое интеллектуалам кажется тем более сложным и интеллектуальным, чем более доступным оно оказывается для дебилов, безграмотных, шизофреников, соединяясь со всем тем, что течет и что перекраивает, с милосердным нутром, не знающим смысла и цели (опыт Арто, опыт Берроуза).

Именно здесь искусство подступает к своей подлинной современности, которая состоит просто в освобождении всего того, что присутствовало в искусстве всех времен, но было скрыто целями или объектами (пусть и эстетическими), перекодированиями и аксиоматиками, – то есть в освобождении чистого процесса, который выполняется и не перестает выполняться по мере продвижения, искусство как «экспериментирование».

То же самое следует сказать и о науке – раскодированные потоки знания сначала связываются собственно научными аксиоматиками, но последние выражают дву-однозначное колебание.

Один из полюсов – это большая общественная аксиоматика, которая оставляет из науки то, что должно быть оставлено в связи с потребностями рынка и зон научных инноваций, большая общественная система, которая делает из научных подсистем множество приложений, которые принадлежат и соответствуют ей, то есть система инструментов, которая не довольствуется ограничением ученых пределами «рассудка», но и предупреждает всякое отклонение с их стороны, лавязывает им цели и делает из науки и ученых инстанцию, полностью подчиненную формации суверенности (пример – то, как индетерминизм терпели только до определенного момента, а затем принудили примириться с детерминизмом).

Но другой полюс – это шизоидный полюс, рядом с которым шизофренизируются потоки знания, не только проскальзывая сквозь общественную аксиоматику, но и проходя сквозь свои собственные аксиоматики, порождая более или менее детерриторизованные знаки, фигуры-шизы, которые больше не являются ни фигуративными, ни структурированными, которые воспроизводят или производят игру феноменов, не имеющих ни цели, ни назначения: наука как экспериментирование в ранее определенном смысле.

Разве в этой области, как и в других, не существует собственно либидинального конфликта между параноическо-эдипизирующей стихией науки и шизореволюцион-ной структурой? Этот конфликт как раз и заставляет Лакана сказать, что существует особая драма ученого («Дж. Р. Майер, Кантор – я не буду составлять список лауреатов с драмами, доходящими порой до безумия… Драма, которая здесь не могла бы погрузиться в Эдипа, не поставив его под вопрос», поскольку в действительности Эдип вмешивается в нее не в качестве семейной фигуры и даже не в качестве ментальной структуры, а в виде аксиоматики как эдипизирующего фактора, из которой проистекает собственно научный Эдип). Но песне Лотреамона, которая возносится возле параноико-эдипово-нарциссического полюса («О, суровая математика… Арифметика! Алгебра! Геометрия!! Великая троица! Светящийся треугольник!»), противостоит другая песня – «О, шизофреническая математика, неконтролируемые и безумные желающие машины!..».

Предыдущая главаГлава 16 из 17Следующая глава
Шизоанализ, или Покушение на Фрейда — глава 16 — читать онлайн — GetRead