Госпитальная машина с красным крестом довезла молодых людей почти до Манежа.
Дальше они пошли пешком. Анюта не вела Мечетного. Они шли под руку. Шагали в ногу, прижимаясь друг к другу. И хотя серая дымка плотно затягивала небо Москвы, погода казалась Анюте прекрасной.
В проходах оцеплений, преграждавших путь к площади, девушка с гордостью предъявляла пропуска. Бинты на голове Мечетного и рука Анюты, все еще висевшая на свежей повязке, производили впечатление. Контролеры оцеплений козыряли дружески, даже почтительно.
Пройдя вдоль Александровского сада к Кремлевской стене, они миновали несколько оцеплений. И вот из-за кирпичной махины Исторического музея перед ними открылась такая знакомая площадь, на которой ни он, ни она никогда не были. Анюта прошептала свои «мамочки-тетечки» и остановилась.
– Что, не туда зашли? – спросил Мечетный.
– Нет, туда. Именно туда.
– Так что же?
– Какая большая-то… И Мавзолей, и башня, и вон часы, те самые, которые по радио полночь отбивают. Мамочки-тетечки, а Мавзолей-то, он маленький… – Она говорила, а Мечетный словно сам увидел простор Красной площади, брусчатку, отполированную подошвами многих поколений, тускло лоснящуюся под хмурым небом, и людные уже трибуны по обе стороны Мавзолея. Анюта испугалась и сказала Мечетному, как, мол, они, по-видимому, все же опоздавшие, найдут свои места. Но милицейский начальник, снова проверивший их пропуска, видя темную повязку на голове Мечетного, распорядился милиционеру:
– Товарищ не видит. Отведите их на места, предоставленные инвалидам Отечественной войны.
Раненые, которых привезли из госпиталей, оказались на левом крыле правой трибуны, совсем близко от Мавзолея. Мечетный их не видел, но Анюта – его глаза, рассказывала, и он все это представлял живо, в красках, словно видел сам: люди с забинтованными головами, люди на костылях, люди с руками, висящими на повязках. Сверкали праздничные погоны, начищенные ордена, медали, пуговицы мундиров. В первой шеренге стояло санитарное кресло, в котором сидел человек с ефрейторскими погонами. На груди его соседствовали три ордена Славы.
– Отсюда вы все увидите, – тоном радушного хозяина, угощавшего гостей, сказал совсем молоденький милиционер. – Вы сразу за дипломатическим корпусом. Почетные места. – И, щелкнув каблуками, простился: – Здравия желаю…
Торопливо подходили и занимали свои места дипломаты и в штатском и в парадной военной форме. Анюта, освоившись с ролью комментатора, все замечала и тут же рассказывала Мечетному.
– Эти, их военные, как петухи. И ордена, и золотые галуны, и эти самые висюльки, как их… Один в юбочке, ей-богу, в коротенькой клетчатой юбочке, и колени голые… Как елки разукрашены, честное комсомольское.
– Что верно, то верно. Чем армия хуже воюет, тем шире у нее фуражки, тем больше на груди этих самых побрякушек и блях, – отозвался их сосед слева, офицер с худым, нервным лицом, на выцветшей гимнастерке которого алели два ордена Красного Знамени. Один старый, привинченный, другой – на колодке. – Теперь вот стоят на почетном месте и не вспоминают, как в Арденнах от немцев драпали.
– Оно всегда так бывает. Один с сошкой, а семеро с ложкой, – поддержал коренастый, коротко остриженный старшина, тоже при орденах с пуговицами, надраенными до ослепительного блеска, и следами зубного порошка на кителе.
– Ладно, нашли время счеты сводить! Нехорошо так разговаривать… Наверное, кто-нибудь из них нас слушает…
– Ну и пусть слушают. Неверно, что ли? Мы всю войну на своем горбу вынесли, а они к третьему блюду пожаловали.
Спор разгорался, но здесь по трибунам прошел сдержанный гул.
– Ой, мамочки-тетечки, Сталин! – громко воскликнула Анюта. – Владимир Онуфриевич, и совсем близко… Молотов, Ворошилов… и Михаил Иванович с палочкой. – Голос девушки срывался от возбуждения.
В эту минуту по всем огромным трибунам, битком набитым людьми, пронесся шквал аплодисментов, и Мечетный, тоже аплодируя до боли в ладонях, слушал, как Анюта возбужденно сыпала свои комментарии.
– А Сталин-то совсем невысокий, пониже других. И одет простенько. Военный плащ, фуражка и усы, здоровенные усы и совсем не черные, а рыжеватые.
А тем временем за спиной часы на башне стали медленно, неторопливо ронять свои густые, знакомые всему миру удары. Звуки падали в абсолютно настороженную тишину, проносились над застывшими трибунами, раскатывались по простору площади и возвращались эхом.
– Под башней раскрылись ворота, – комментировала Анюта. – Ага, стучат копыта… Кто-то выехал на белой лошади.
– Не кто-то, а Маршал Советского Союза Жуков, – строго поправил старшина, сверкающий своими регалиями. – Надо знать, старший сержант. Из всех первых – первый.
– Ладно вы, кончай спорить!
Мечетному передавалось волнение Анюты, он чувствовал, как она жадно вбирала в себя все происходящее, все казалось ей важным, и обо всем хотелось рассказывать: и о том, какая лошадь под маршалом Жуковым, и о том, какой огромный оркестр, от звуков которого ощутительно вздрагивал гранит трибун, и о том, как один за другим из проходящих колонн, сменявших друг друга на площади, выходили командующие фронтами, как подходили они к Мавзолею и, отсалютовав шашкой трибунам, поднимались на его правое крыло. Она рассказывала, тараторя со скоростью работающего пулемета, боясь что-нибудь пропустить. Может быть, в эти мгновения ей казалось, сама история тут, рядом, и как могла она что-нибудь прозевать, обделить его, Мечетного, который не мог всего этого видеть!
– Ну и шпаришь ты, старший сержант! – сказал старшина с медалями. – Не завидую твоему мужику. Заговоришь ты его до смерти.
Мечетный услышал, как девушка засмеялась, словно отмахнулась, продолжая свой индивидуальный репортаж.
А тем временем из-за Исторического музея на площадь наплывала лохматая туча. Анюта сказала ему и об этом. Туча совсем закрыла солнце, дунул ветер, и стал сыпать нечастый, некрупный дождик. Капли его застучали о козырек новой фуражки Мечетного. Гранитные торцы площади почернели, залоснились, но парад продолжался как ни в чем не бывало, гремела музыка, слышался дружный топот ног проходящих колонн. Дождика просто не замечали. Колонны фронтов проходили через площадь и, уйдя за пестрый храм Василия Блаженного, строго сохраняя строй, стекали вниз к Москве-реке. Один за другим проходили фронты – части гигантского фронта, протянувшегося от севера к югу. Смену фронтов Мечетный, не видя, узнавал по смене мелодий, ибо всезнающий старшина с медалями сообщил, что каждый фронт пойдет под свой марш.
– Владимир Онуфриевич, наши! – громко вскричала Анюта. – Первый Украинский. Наш Конев впереди. Ух, как рубит, мамочки-тетечки, лучше всех. Шашку поднял, сапоги бутылками, блестят… Вы ж его знаете, Владимир Онуфриевич?
– Видел. Он к нам в полк приезжал, когда мы на Сандомирском плацдарме наступление отрабатывали. Стоял, наблюдал. Наша рота как раз по-пластунски на локтях ползла. Подошел к одному бойцу, а тот толстый, неповоротливый. «Как ползете? Вашу казенную часть неприятель за километр заметит». Лег на землю и показал, как ползти… Где он сейчас, наш командующий?
– Поднялся на трибуну. Совсем рядом от нас… Его, видать, уважают. Все с ним здороваются…
Гремела музыка, исторгаемая громадным оркестром. Слушая Анюту, Мечетный по доносившимся к нему звукам старался представить себе картину того, что происходит на площади, старался и не мог. Слишком все было необыкновенно. Не хватало воображения. И в то же время он думал о себе, думал о том, сколько пришлось ему пройти, сколько боев выдержать, скольких товарищей потерять, прежде чем попасть на этот парад. Думал о своей роте: где-то она закончила войну, где, в каком немецком городе дислоцируется сейчас? Думал о своем замполите, всего на несколько минут заместившим его в бою и награжденном уже посмертно. Думал о Митриче, похороненном на польской земле, на холме, над рекой Вислой, рядом со статуэткой чужеземной мадонны, увенчавшей холм. И об увечье своем думал. О глазе, спасенном «богом окулистики». И о тех, кому зрение не вернет уже никакое медицинское мастерство, для которых на войне свет погас на веки вечные. Всю гигантскую, нечеловечески трудную войну, весь невиданный еще народный героизм как бы подытоживал этот парад, и, вспоминая о друзьях – живых и мертвых, – Мечетный в эти минуты ощущал, что жизнь свою он прожил не напрасно, что был хорошим солдатом и сделал для победы все, что мог.
И будто в ответ на свои мысли Мечетный услышал хрипловатый голос, донесшийся сзади:
– Вот так подумаешь, ребята, какую же мы войнищу выиграли, какого врага победили. Первая Отечественная, когда Россия Наполеону накостыляла, что она по сравнению с этой нашей. Наша, Отечественная, куда больше и злее. Со всем фашизмом воевали… Кутузов, Барклай, Раевский, Давыдов – кто их сейчас, сто лет спустя, не знает. А Жуков, Конев, Рокоссовский или там, скажем, наш Исидор Артемович Ковпак, – они же в десять раз больше сражений выиграли. И вот мы их видим. Вон они перед нами на Мавзолее стоят… Можно сказать, рядом.
Говоривший не закончил мысль. По правому крылу трибуны прошла волна аплодисментов.
– Сталин подошел к краю Мавзолея, – взволнованно говорит Анюта. – Вон стоит, улыбается, показал на небо, головой покачал, дескать, дождь не по программе… поднял воротник плаща. Сейчас на нас, на нас глядит, усмехнулся, дескать, что нам дождь…
Аплодисменты, продолжая раскатываться, волнами ходили по трибунам…
– …Он тоже в ладоши хлопает.
Вот когда Мечетный особенно горько пожалел, что нельзя нарушить запрет, сорвать повязку.
– …Ушел… Встал с другими. Что-то говорит Ворошилову, и оба смеются… А Климент-то Ефремович тоже невысокий.
Вся захваченная впечатлениями, Анюта перестала рассказывать. Мечетный ее и не торопил. Слушал гром оркестра, слушал четкий шаг проходящих частей. Потом гром танков. Потом шуршание орудийных шин и совсем уже тихий проезд механизированных частей, следовавших на машинах.
Анюта замолчала потому, что заметила, что какой-то майор с костылем под мышкой и с палкой в руке, с мальчишеским льняным чубом, выбившимся из-под фуражки, стоявший впереди почти у самой веревки, отделявшей группу раненых от иностранных дипломатов, все время оглядывается и смотрит на Мечетного. Был майор плотный, веселый и обликом своим напоминал артиста Михаила Жарова, которого Анюта видела недавно в фильме «Воздушный извозчик». Чего ему надо, этому майору с озорным мальчишеским лицом? Почему он так смотрит на Мечетного и на нее?
Конечно, Мечетный всего этого не видел и не мог догадаться, почему замолчала Анюта. Лишь потом, припоминая до мелочей все, что произошло тогда на Красной площади, каким-то обостренным чувством понял и представил, как это было. Тогда же он лишь почувствовал непонятное беспокойство Анюты. Майор снова оглянулся и весело подмигнул ей; ну точь-в-точь как Жаров в фильме. И ее беспокойство переросло в тревогу. Она этого майора никогда раньше не видела, а подмигнул он, несомненно, ей.
Как раз в это время на площадь вступила колонна солдат, каждый из которых нес опущенное к земле знамя или древко с блестящим и непонятным знаком на конце. Когда эта колонна поравнялась с Мавзолеем, раздалась команда, колонна остановилась, развернулась. Музыка оркестра рассыпала тревожную барабанную дробь. Тут уж трибуны разглядели, что несли эти солдаты.
– Гитлеровские знамена несут! – вскрикнула девушка. – Ой, мамочки-тетечки, сотни знамен. Шеренгами подходят к Мавзолею.
Барабаны усилили дробь. Теперь дробь эта как бы заполнила до краев огромную чашу площади. Мечетный вытянул вперед голову, как будто что-то мог рассмотреть сквозь повязку. Зазвучал стук дерева и металла о камень.
– Бросают… У Мавзолея бросают. Мамочки-тетечки, сколько их!..
Знамена, штандарты с эмблемами и символами фашизма, реликвии разбитых дивизий, корпусов образовали у подножия Мавзолея уже целый и довольно высокий ворох, а солдаты подходили шеренга за шеренгой и все бросали и, бросив, будто избавившись от неприятного груза, развертывались и продолжали шагать по площади к пестрому, будто ситцевому храму.
Тут Анюта увидела, что майор, которого она для себя называла Жаровым, стал пробиваться к ним, протискиваясь сквозь плотно стоявшую толпу. Теперь видно было, что у него на груди несколько рядов пестрых ленточек.
Майор пробирался прямо к ним, рассыпая направо и налево:
– Простите… Виноват… Извините… Позвольте пройти.
И хотя нагловатое лицо его было добродушным и с полных губ не сходила улыбка, Анюта почему-то почувствовала безотчетную тревогу, даже страх. Мечетный держал ее руку в своей и тоже заволновался.