И действительно, ночка! Не успел веронал сделать свое дело, как кто-то начал трясти меня за плечо. Мария Григорьевна. Она в нижней рубашке. Седые космы свисают на лицо. Я никогда не видела нашу аккуратную сестру-хозяйку такой растрепанной и взволнованной.
– Вера Николаевна, немцы!
Я мгновенно вскочила. Стала одеваться. Из-за шкафов доносились возбужденные голоса. Ну что же, должно быть, пришел мой час. Посмотрела на ребят. Хоть бы их не коснулось. Сталька чего-то заурчала, обхватила ручонкой мою шею. Домик таращил сонные глаза.
– Кто там, ма?
– Если что, если меня… Ты мальчик большой, понимаешь… Идите к деду… Слышишь, сейчас же к деду.
– Вера Николаевна, поскорее, – злятся.
И действительно, чей-то знакомый голос, чей – я сразу не поняла, произнес:
– Доктор Трешникова.
Спокойно, Верка, спокойно! С ними ведь как с душевнобольными: как можно уверенней и спокойней, что бы они ни говорили, что бы ни делали. У выхода натолкнулась на этого фон Шонеберга.
– Доктор Трешникова, ваши соотечественники совершили гнусное преступление, – отчеканил он на своем дистиллированном и потому противном, как дистиллированная вода, русском языке. – Злоумышленник, проливший в эту праздничную ночь благородную нордическую кровь, будет отыскан и наказан со всей строгостью…
Что происходит? Полно офицеров. Носилки. Кто-то на них лежит, прикрытый чистейшей простыней. У носилок Толстолобик. Шонеберг – человек с подбородком, прячущимся в воротник мундира, сверкая толстым пенсне, отстукивает фразу за фразой:
– Из-за происков мирового еврейства пострадала прекрасная русская женщина. Германские врачи оказали ей помощь. Примите ее на дальнейшее лечение.
Инстинкт врача, должно быть, все-таки сильнее страха. Я бросаюсь к носилкам. Поднимаю простыню. Ланская! Ее красивая голова как бы погружена в тюрбан бинтов. Прическа рассыпалась. Толстая светлая коса, переброшенная из-за плеча, лежит на груди. Лицо, глаза, губы хранят явные следы грима.
– Что с ней? – спрашиваю у Толстолобика. Он не слышит или не понимает.
– Она ранена осколками гранаты. Эти звери, эти фанатики… – вмешивается Шонеберг.
– Ее осматривал опытный врач?
– О да, конечно, ей оказана квалифицированная помощь.
– Менять повязку не надо? – спрашиваю я у Толстолобика и требую у этого «фона»: – Да переведите же. Это чисто медицинский вопрос.
– Мне незачем быть переводчиком. Я магистр медицины, – отвечает тот и, презрительно покривив яркие губы, снимает и тотчас же сажает на нос свое пенсне. – Да, фрау Ланской оказана квалифицированная помощь, но дальнейшее попечение о ней, к нашему великому сожалению, мы вынуждены передать вам. Мы не имеем права держать в военном госпитале штатских лиц, да еще неарийского происхождения. Могу я узнать, почему вы задали свой вопрос о повязке?
– Отличные бинты. У нас таких нет. Мы стираем бинты и вату по нескольку раз.
– Ах, вон как!
Он приказывает что-то солдату или санитару, – словом, одному из тех, кто внес больную. Тот исчез в дверях и вернулся с толстой санитарной сумкой.
Раненая, еще находившаяся в наркотическом забытьи, тихо постанывала. Надо привести ее в себя, осмотреть. Но не сейчас, не при всех. Хоть бы убрались они поскорее. А они, как назло, позабыв о раненой и о нас, возбужденно болтают, что-то рассказывают, перебивая и не слушая друг друга. Набираюсь храбрости и довольно решительно говорю Шонебергу:
– Мне кажется, что потерпевшей нужно дать покой.
– О да, вы правы, – неожиданно соглашается он.
Что-то им говорит, и они идут к выходу. От двери он возвращается, постукивая высокими дамскими каблучками щегольских сапожек.
– Доктор Трешникова, эта женщина пострадала, служа Великой Германии. Ни один волос не должен упасть с ее головы. Вам это понятно? Если тут, если кто-нибудь, – он сделал многозначительную паузу, во время которой снял и протер круглые стекла своего пенсне, – если кто-нибудь посмеет сказать что-то враждебное в адрес госпожи Ланской, о, тогда мы уничтожим все эти ваши крысиные норы. Мы поступим с вами, как с этими вреднейшими грызунами… Это касается прежде всего вас лично, доктор Трешникова.
– Мне незачем об этом напоминать. Я врач, мое дело – оказывать помощь людям, – довольно твердо произношу я. Страха нет, что-то убило во мне остатки страха.
Он вскидывает взгляд. Близорукие глаза, прячущиеся за толстыми стеклами, кажутся мне похожими на глаза змеи. Мгновение мы смотрим друг на друга в упор, потом, небрежно козырнув, он идет к выходу. Там, наверху, ревут моторы, ревут и стихают. Я бессильно опускаюсь на койку Сухохлебова и чувствую, как его большая рука накрывает мои руки и осторожно пожимает их.
– Кто это? Кого они принесли? Я спросил тетю Феню, она говорит: «Анна Каренина». Что сие?..
От простого этого вопроса, от самого тона, каким он задан, я как-то сразу прихожу в себя.
– Актриса. Актриса Ланская. Я вам о ней рассказывала. Она несколько сезонов играла у нас Анну Каренину. В нее кто-то бросил гранату.
– Гранату бросили не в нее. Гранату бросили в окно офицерского варьете. Ваши земляки поднесли оккупантам рождественский подарок.
– А вы откуда знаете?
– Я же вам говорил, что когда-то во Фрунзенке мы изучали немецкий… Они тут так раскудахтались, эти герои.
С носилок донесся протяжный стон. Действие наркотиков кончалось. Раненая приходила в себя. Я подошла к носилкам. Возле них, приложив ладонь к щеке и поддерживая левой правую руку, в этой извечной позе бабьего горя стояла тетя Феня.
– Будет лучше, если меня переселят назад к выздоравливающим, пока эта Анна Каренина еще не очнулась, – сказал Сухохлебов. – Лучше все-таки будет ей не знакомиться с агрономом Карловым.
– И верно, и верно, Василий Харитонович, береженого бог бережет, – согласилась тетя Феня.
Койку его унесли. Сам он заковылял за ней. Из осторожности я хотела его поддержать, но он отстранился:
– Я уж самоходом. Вы лучше займитесь Анной Карениной. – И усмехнулся. – Только какая же это Каренина, той было двадцать четыре, а эта в самом разгаре бабьего лета…
У носилок стояли Домка и Антонина, уже вернувшаяся с ночной прогулки. Она тоже смотрела на Ланскую с любопытством, но на ее пестром лице любопытство смешивалось с гадливостью: так смотрят на раздавленную змею.
– Домик, разбуди Дроздова и Капустина, надо переложить раненую на койку, – распорядилась я.
– Не буди, управлюсь. – Девушка подняла эту большую, полную женщину и опустила ее на постель, уже приготовленную тетей Феней. И я заметила, как потом она отошла и украдкой вытирала о халат руки.
– Нашатырь!
Ланская пришла в себя. Открыла глаза, увидела нас и, вскрикнув, потеряла сознание. На этот раз это был недолгий обморок. Нашатырь сразу разбудил ее. Голубые глаза приняли осмысленное выражение.
– Где я?.. Как я сюда попала?
– Вы, Кира Владимировна, в госпитале, среди своих. Не узнаете? Я – врач Трешникова. – Я старалась глядеть как можно спокойнее. – Сейчас мы с сестрой Тоней должны осмотреть ваши ранения.
– Ранения? Я ранена? – Вскрикнув, она подняла руки. Голубые глаза снова потеряли осмысленное выражение.
– Нашатырь!.. Успокойтесь, вы легко ранены. Сейчас мы вас осмотрим. Тоня, приподнимите больную.
Меня, конечно, волновало туго забинтованное предплечье. С него я решила начать. Но больная как-то сразу, без переходов, перескочив из обморока в состояние нервной активности, оттолкнула мои руки.
– Нет, нет, лицо. Прежде лицо. Что с лицом? – В этом вскрике звучал страх.
– Вероятно, ничего особенного, какие-нибудь царапины.
– Ой, какие адские боли! Невыносимо… Но прежде всего, доктор, миленькая, посмотрите, что с лицом. Ой, больно, ой, как больно!
– Тоня, шприц… Сейчас полегчает.
– Господи боже мой, что вы меня мучаете? Скажите скорее, что с лицом? Доктор, спасите мое лицо. – Ланская вновь погружается в наркотический сон.
Осмотр успокоил, ничего серьезного: небольшое осколочное ранение в предплечье. Осколок был уже удален. Лицо тоже было цело, так, несколько рваных царапин – на левом виске, щеке и шее. Мы, осмотрев раны, вновь наложили повязки, употребив при этом втрое меньше бинтов. Тете Фене было приказано тщательно собрать оставшиеся бинты. Какие бинты! Мы о таких давно уже и мечтать перестали.
Ланскую оставили в первой, полупустой теперь палате, недалеко от моей зашкафной резиденции. Отгородили ширмами, чтобы она не могла видеть, кто входит в наши подвалы. Придя в себя, она снова забеспокоилась о лице. Сильно ли поражено? Останутся ли шрамы?
– Доктор, миленькая, сделайте все, чтобы не было рубцов. Артистку моего амплуа кормит лицо. Представьте себе Анну Каренину со шрамом, будто побывавшую в пьяной драке.
Я наконец не выдержала:
– Вы не поинтересовались раной, гораздо более серьезной… Еще сантиметр ниже – и осколок пробил бы вам аорту.
– Ну и что? – сказала она равнодушно. – Тогда бы истекла кровью и умерла. И все. Но ведь я же выживу?.. Доктор, голубушка, они не принесли мою сумочку?
Сумка, сделанная из мельчайших серебряных колец, лежала на тумбочке. Она взяла ее своими забинтованными руками, вынула зеркальце, тревожно заглянула в него прямо, в профиль, с одной и с другой стороны. И произнесла, чуть не плача:
– Фу, какая гадость! Будто Татарин из «На дне».
Оставив возле нее тетю Феню, я ушла к себе. Ребята спали. Домка так и лежал в халате и шапочке, уткнув нос в подушку. Я не стала его раздевать, только стащила башмаки и прикорнула возле, но тут же услышала шепот:
– Вера Николаевна, не спите?
– Чего тебе, тетя Феня?
– Мажется… Истинный Христос, мажется, – со страхом прошептала старуха. – Вынула зеркальце, штучку какую-то – и ну губы красить… Все ли у нее дома-то?
Тут уж я не выдержала:
– Да дадите вы мне поспать, чего вы меня мучаете?..
А вот уснуть не могу. Ну и ночка! Что-то меня, что-то всех нас ждет? Эх, Семен, был бы ты сейчас с нами, как бы нам было легко…